Текст книги "Мысленный волк"
Автор книги: Алексей Варламов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
7
– Отчего же, слушаю. – Дядя Том поднял глаза, и Василий Христофорович поразился тому, как они изменились. Он не мог понять, что именно с Дядей Томом произошло, но перед ним сидел другой человек, с другими глазами, с иными чертами лица, и этому человеку никак нельзя было дать меньше сорока лет и заподозрить в нем потомка античных иудеев. Но и на поляка он мало походил. Он был вне национальности, вне возраста, вне времени и пространства.
– Вы сказали, он сделался мнительным? Как давно и что вы имеете в виду?
Вопрос прозвучал так требовательно, что Комиссаров хотел не отвечать, но сам не понял, как начал даже не говорить, а давать показания:
– Этой весной его напугал какой-то старец Фома.
– Каким образом?
– Напророчил ему, что он-де скоро умрет.
– И он поверил?
– Полагаю, что да.
– С чего вы взяли?
– На охоте стал чаще мазать.
– И это все?
– Нет, не все. Он сделался в последние дни очень беспокойный, в глаза избегает смотреть. Как будто что-то затаил.
– Угу, – произнес Дядя Том удовлетворенно. – А что за Фома такой?
– Духовный гастролер. Шулер. Хулиган.
– Вы его видали, что так судите?
– Нет, только слыхал от Легкобытова.
– И что он вам про него говорил?
– Да ничего не говорил. Анекдот рассказал.
– Простите?
– Так Павел Матвеевич это назвал. Ну, притчу в общем. Очень короткую, смешную. Умирает папа римский. Попадает к апостолу Петру. Через час выходит от Петра заплаканный, бьет себя кулаком в грудь: «Господи, как я мог! Как я мог!» Умирает обер-прокурор Победоносцев, попадает к апостолу Петру. Через два часа выходит заплаканный, рвет на себе волосы, стенает: «Господи, как я мог! Господи, как я мог!» Умирает Фома. Попадает к апостолу Петру. Проходит, час, два, три. Выходит заплаканный апостол Петр, бьет себя в грудь: «Господи, как я мог? Как я мог?»
– По-моему, ничего смешного в этом анекдоте нет, – нахмурился Дядя Том. – Но мне представляется, что страхи вашего друга вовсе не так беспочвенны, как вы думаете.
– Не понимаю, чем вам Легкобытов может быть любопытен, – произнес Комиссаров, вставая, – но знаю одно: в революцию Павел Матвеевич никогда не вернется и при любых обстоятельствах уцелеет.
– Даже в той катастрофе, которой вы нам грозите?
– Даже в ней.
– Он ведь охотник, если не ошибаюсь?
– И что с того?
– Вы не находите, Василий Христофорович, странным, что люди, которые любят жить и собираются делать это, как вы предполагаете, долго, но при этом так мнительны, что из-за какого-то шулера и гастролера теряют покой, не боятся ходить на охоту?
– Почему он должен бояться? – Путаный разговор этот Комиссарову окончательно надоел, однако Дядя Том его не отпускал.
– Ружье может даст осечку. Или разорваться в руках. Или в чей-то капкан можно случайно попасть, да и не выбраться из него, так что одни косточки потом найдут. На лодке перевернуться или на камни налететь, а никто и не увидит. Мало ли какие бывают случайности.
– Они не про него.
– А то, бывает, идут, например, на охоту двое и один по ошибке убивает другого. А?
– Как это?
– Померещилось что-то, он и выстрелил. И попал случайно в голову. Или в сердце.
– Не понимаю, куда вы клоните.
– Отчего же? Все вы прекрасно понимаете. – Маленький господин улыбнулся еще интимней. – Даже очень хорошо понимаете. Не вы ли столько лет просили комитет проверить вас в настоящем деле?
– Что вы имеете в виду? – нахмурился Комиссаров.
– То, о чем вы сейчас подумали, – отвечал Дядя Том любезно.
Василий Христофорович замолчал. Дядя Том молчал тоже. И было непонятно, что делают двое этих господ – один большой, полнотелый, сырой, а другой маленький, сухой, тонкий, как мальчик или старик. Василий Христофорович ожидал, что к нему придет хоть какая-нибудь мысль, пусть самая нелепая, злобная, из тех, что подталкивали его схватить за ухо полицейского или дать пинка почтенной даме, пусть бы только эта мысль пришла, и он не стал бы ее гасить, но испробовал на провокаторе, на двуличном агенте, который непонятно кому служит и чего от него хочет, однако, как назло, все мысли попрятались и в голове сделалось пусто-пусто. Только мухи жужжали в тишине, и жужжание это было столь мучительно, что Комиссаров не выдержал.
– Вы что же… вы хотите поручить мне… убить Павла Легкобытова? – выдавил он наконец.
– Ну зачем же убивать? Убивать не надо. Да и вы разве похожи, Василий Христофорович, на убийцу? Не убить, а… скажем так, невзначай помочь Павлу Матфеевичу стать участником несчастного случая, тем более что он к этому, как вы утверждаете, психологически готов.
– Шутите? – произнес Комиссаров с тоскою.
– Какие уж тут шутки? Стал бы я ради шуток в этой дыре сидеть и ваши историософские бредни выслушивать. Мне этого добра на Таврической хватает. Я с вами о серьезных вещах толкую. Легкобытов, как вы изволили заметить, человек осторожный, недоверчивый, а вы у него пока не вызываете подозрений, потому как он вас за недотепу держит. Вот и хорошо. Значит, вам, Василий Христофорович, будет это сделать проще, чем кому-нибудь из наших товарищей, чьими жизнями мы не хотели бы рисковать. Хотя, учитывая дружеский характер ваших с ним отношений, это с нашей стороны ни в коем случае не приказ. Так… предложение. Пожелание… просьба… Но если вы за это дело не возьметесь, нам придется подыскивать кого-то другого…
Механик Комиссаров почувствовал, что комплекция и в самом деле дает о себе знать. Алкоголь вдруг резко забродил по грузному телу, кровь еще сильней прилила к вискам, так что забились фиолетовые жилки, и стала нечеткой картина мира перед глазами: исчезли железнодорожные пути, их накрыло, заволокло дрожащей дымкой, зато вдруг резко, как из преисподней, запахло углем. И в этой угольной завесе соткалось светлое, какое-то юное, подростковое лицо Павла Матвеевича – но далеко, на том расстоянии, на каком однажды весной попалась на мушку самому Комиссарову голова лося. Он не выстрелил тогда, испугался ли, пожалел, растерялся, или заплясало в руках ружье – механик сам не мог точно сказать и в ответ на гневливость Легкобытова лишь глупо улыбался, а теперь его лесной наставник вдруг сам стал жертвенным животным, которого собрались загнать хищные люди, и Василию Христофоровичу вкладывали в руки харчистое ружьецо.
– Да и ему, я думаю, приятней будет от вашей, так сказать, милосердной, сочувственной руки пасть, чем от какого-нибудь равнодушного подосланного убийцы или партийного фанатика. Ну а если потом потребуется хороший адвокат, мы поможем, – заключил Дядя Том, склонив аккуратную голову. – А вообще-то не бойтесь, преднамеренность убийства доказать будет практически невозможно. Все свидетели будут в вашу пользу. Да и ежели все хорошенько обдумать, можно будет устроить так, что тело в здешних болотах не найдут, но, признаться, нам-то бы надо наоборот, чтоб эта история получила огласку, в газеты попала, и не только в русские. А иначе зачем все затевать? Видите, я от вас ничего не скрываю, хотя и мог бы. Но ведь русскому человеку за правду пострадать…
«Управляют настоящим из будущего, – всплыло у него в мозгу легкобытовское предостережение. – А что если наоборот – настоящим из прошлого? Придумали и заслали. Белые начинают, черные выигрывают… Кто-то прогрызает стенки между временами и бегает как мышь туда-сюда. Чем не роль для такого вот Дяди Тома?»
– Вы меня проверяете? – проговорил механик хрипло, чувствуя, что язык не слушается в пересохшем рту. – Или это натаска собаки на дичь?
– Политическая необходимость. Вам никак нравственность не велит?
– Разум. Не понимаю, зачем. Зачем убивать абсолютно невиновного, никому не помешавшего человека?
– Василий Христофорович, неужели вы допускаете мысль, что мы обратились бы к вам с подобной просьбой, не имея на то причин? И неужели думаете, что мне доставляет удовольствие вас об этом просить? Павел Матфеевич, к нашему большому сожалению, немножко далеко и не туда зашел и совершил несколько очень неприятных для нас поступков. – Посланник скорбно замолчал.
«Поезд, что ли, проехал бы», – подумал Комиссаров тоскливо, но в послеобеденный час было жарко, тихо, пустынно. Комиссаров сделал знак рукой, подошел худощавый пожилой официант с темными кругами под глазами навыкате и поставил на стол новый лафитничек.
– Значит, вы приехали сюда для того, чтобы подговорить меня убить своего товарища? – произнес он минуту спустя. – Отомстить ему за то, что пятнадцать лет назад он вышел из вашей политической секты, потому что, когда вступал в нее, был молод и глубоко несчастен. А потом понял, что ошибся и это не его дело. Но всем, кто захочет повторить его поступок, был бы хороший урок? Да неужели же для вас не существует срока давности за совершенные преступления? И потом, разве это преступление – выйти из общины? Вы же только что сказали, что ваша партия индивидуальным террором не занимается. Или, – его вдруг охватила догадка, и чуть прояснилась мутная картина, – вам необходимо меня посадить на цепь? Чтоб было чем потом шантажировать? Чтобы уж никуда не убег? Неужели революция ничуть не лучше дворца? А что будет, если вы и в самом деле придете к власти? – Он вскочил из-за стола и прошелся вдоль окна, растирая виски. – Послушайте, вы не боитесь, что я позову сейчас не человека с водкой, а полицейского из участка?
– Вот жара-то что делает, – проговорил Дядя Том озабоченно. – Да еще вино, будь оно неладно. Ах беда-то, беда… И пить-то ведь не умеете. Послушайте, Комиссаров, если бы мы убивали всех наших штрейкбрехеров, нам бы пол-России пришлось перестрелять.
– И перестреляете! – взревел Василий Христофорович в какой-то еще более прозорливой запальчивости, вываливаясь из душного дня в мрачную зябкую вечность.
– А если по-другому никак? – догнал его Дядя Том и ухватил за рукав. – Да сядьте вы, сядьте, бога ради, и не распаляйтесь, как бычок перед случкой. Вы же все равно никуда не пойдете и никого не позовете. Ну не хотите сейчас убивать, и не надо.
– Что значит «сейчас»? Да я вам морду набью!
– Лях проклятый.
– Что?
– Вы должны были добавить «морду набью, лях проклятый». И чтоб люлька никому не досталась.
– Вы бредите? Вы бредите, все это бред, все! – выкрикнул Комиссаров сдавленно. – Эта станция, дым, эти мыслишки.
– Мыслишки неслучайно вас посещают. Мыслишки абы к кому не прицепятся, знают, кого выбирать, – хихикнул Дядя Том. – Мыслишки-то не получается чистить? А? Лезет всякая похабщинка и чертовщинка? Вот и покончите с ней разом. От множества мелких грешков лишь один большой грех спасает. Тише, тише, мы и так привлекаем к себе слишком много внимания. Считайте, что все это было недоразумением. Вы случайно прочли письмо, адресованное не вам.
– А кому?!
– Неважно. До востребования. У меня к вам будет другая просьба. Совсем пустяшная. Нам в скором времени потребуется ненадолго ваша петербургская квартира и кое-что из гардероба Веры Константиновны.
– Что? Зачем? – спросил механик, ошарашенный более всего тем, что Дяде Тому известно имя его жены.
– Помочь надо одному человечку. Тоже вроде вас, с мыслишками. Но все издержки мы по части одежды возместим. Против этого вы не будете, надеюсь, возражать?
– Мат в два хода, – буркнул Комиссаров. – Если бы вы попросили об этом сразу, я бы мог раздумывать или требовать объяснений, а теперь вы вынуждаете меня согласиться и снова используете втемную. Но неужели ради такого пустяка, как моя квартира, вы сочинили весь этот вздор про Легкобытова?
– Вы даете согласие или нет?
– У моей жены гардероб скудный.
– Вот и будет повод его обновить. Василий Христофорович, – сказал Дядя Том, вставая и протягивая механику руку, – вы очень честный, порядочный человек. Я всегда относился к вам с большим уважением, а сегодня стал уважать еще больше.
Механик посмотрел на его цепкую лапку и, презирая себя за слабость и сырость, хотел было ее пожать, но вместо этого сам не понял, как схватил со стола стакан с недопитой водкой и плеснул в лицо Дяде Тому, а потом со всего маху заехал ему другой рукой по смуглой физиономии.
Все произошло очень быстро, но не укрылось от взглядов людей, находившихся в буфете. Все они оставили свои дела и уставились на революционеров.
– Все-таки не удержались, – проговорил Дядя Том со скукой, поднимаясь с пола и вытирая салфеткой лицо, на котором кровь смешалась с водкой. – Я так и знал, что все это чем-то подобным кончится. Но неужели для вас похоть мыслей и бесовская шалость важнее жизни того, кого вы считаете своим другом?
Комиссаров, пристыженный, опозоренный, не знал, что делать. Из него как будто выкачали воздух, он подавленно молчал.
– Давайте-ка выйдем отсюда, а то и в самом деле все кончится полицией, – произнес Дядя Том озабоченно. – И будем считать, что случившееся к делу не относится. Вы ведь обыкновенно человек рассудительный, неглупый, – продолжал он, покуда они шли по привокзальной площади, – и мне не надо вас предупреждать о том, что произойдет, если о нашем с вами разговоре кто-то узнает. Включая самого Легкобытова, разумеется. В этом случае я не дам за его жизнь и полушки, хотя не понимаю, что вы в этом говоруне нашли. А сейчас езжайте домой и проспитесь. Вы в Бога веруете?
– Да, то есть нет. Не верую. Не знаю, впрочем. Я в дьявола верую, – сказал Василий Христофорович мучительно. – То есть не то чтобы верую, а знаю, чувствую, что он есть. А про Бога ничего не знаю. Не чувствую. А вы? – спросил он с жадностью. – Вы веруете? Чувствуете?
– У нас с Ним сложные отношения, – ответил Дядя Том уклончиво.
– А не надо сложных. Надо просто поверить. Поверить и помолиться.
– Вот вы и помолитесь. Если все, что мы задумали, пройдет удачно, даю слово, что никто вашего зверолова не тронет. Пусть слоняется по своим лесам и пишет про птиц и собак, но только про них, и скажите ему, чтоб больше не совал свой нос куда не просят. Поближе к лесам и подальше от редакций. И пусть не трогает старца Фому. Вы хорошо запомнили?
– Ну, – буркнул Василий Христофорович, чувствуя, как хмель стремительно выветривается из его головы.
– Наклонитесь сюда, я вам еще кое-что скажу… Но ежели вдруг, по каким-то причинам, – зашептал Дядя Том, обдавая Комиссарова смесью сладкого запаха пудры, крови и алкоголя, – по каким-то предчувствиям, которые вас не обманывают, вам все-таки захочется его убить, задушить, и вы так же не сможете остановиться… и не надо, не надо. Вы просто припомните тогда наш разговор и не смущайтесь.
8
– Послушайте, это невежливо, в конце концов, – идти с дамой и молчать. Куда вы так несетесь? Мы что, куда-то опаздываем? И какого черта вы взяли с собой ружье? Убить меня собрались?
Павел Матвеевич вздрогнул. Он не умел ходить медленно и уже забыл о том, что идет с чужой женой по берегу Шеломи. Настроение у него было отвратительное. Накануне он возвращался из соседней деревни и на полпути, в том месте, где дорогу пересекал глубокий овраг и она раздваивалась – более длинная вела верхом в объезд, а короткая пересекала овраг по деревянным мосточкам, – безотчетно ринулся вниз. Отказали ли у велосипеда тормоза или велосипедист сам не рассчитал скорости, но только очнулся он от того, что лежал посреди оврага, а в нескольких сантиметрах от его головы возвышался притащенный ледником миллионы лет назад валун. Легкобытов потрогал рукой его шершавую сырую стенку и содрогнулся при мысли, что могло бы произойти, разгонись он чуть посильнее. Но ему и так досталось: одежда была изорвана, а заграничное изделие, подаренное Комиссаровым, восстановлению, очевидно, не подлежало.
Идти домой в подобном виде было невозможно, пришлось ждать темноты и размышлять о том, как превратить ущерб себе во благо, что давно стало одним из главных жизненных приемов Павла Матвеевича. Всякое поражение должно обернуться победой, ибо поражение есть измерение жизни в глубину, а победа в ширину – Легкобытов стремился покрыть собою весь мир и по вертикали, и по горизонтали.
Вот что бы, например, было, размышлял он, если бы я двинулся более длинным путем? Или вообразить себе такую, например, ситуацию: есть мальчик и девочка, они идут вместе по дороге, потом дорога раздваивается, девочка выбирает более долгий и проверенный путь, мальчик – короткий и опасный, попадает в беду, но каким-то образом из трудного положения выходит, а потом дети встречаются, мирятся, и все заканчивается мудрым авторским поучением. Однако когда, обдумывая мораль, Легкобытов заявился в изорванных штанах домой, то вместо сочувствия был встречен хохотом подрастающих сыновей и ехидной улыбкой жены. Молчал только пасынок, но видно было, что в душе он злорадствует больше всех. Он вообще с некоторых пор переменился, стал более угрюмым и замкнутым, чем обыкновенно, и Павел Матвеевич поймал себя на мысли, что, случись ему снова тонуть, Алеша и не подумал бы его спасать.
«Наоборот, веслом по башке шарахнул бы. С ним и на охоту теперь не пойдешь. Подстрелит, как куропатку, а потом скажет, что несчастный случай. И никто ничего не докажет». Легкобытов так явственно представил себе картину этого случайного выстрела и себя, лежащего на белом мху, что ему даже дурно сделалось. Взбесившуюся собаку он пристрелил бы не задумываясь. А что с непослушным парнем делать? Может, и в самом деле надо было не жадничать, а отдать его сумасбродной комиссаровской девчонке, и пусть бы дрессировала как умеет.
После несостоявшегося побега то ли вместо Ули, то ли вместе с Улей Павел Матвеевич вообще несколько пал духом и заволновался. Он ощутил, что семья, в которой он никогда не сомневался, перестала быть ему тылом. Она сыпалась так же, как сыпалось все вокруг. Даже Пелагея, чья любовь казалась ему неразменной и вечной, эта божественная дурочка, деревенская неграмотная ангелица, святая мужичка, превратилась в какую-то оскорбленную, спесивую барыню с женских курсов. Смотрела на него с надменностью, а когда он попытался по обыкновению грубовато приласкать ее, и вовсе взбунтовалась, осатанела и ушла одна спать на сеновал. Выходило так, что не он ее оставил, но она его. Прежде, как бы ни ссорились они, до взаимных оскорблений, до рукоприкладства и вспышек ярости днем, ночь все примиряла, но теперь ночи больше не было. Павел Матвеевич тяжело переживал супружескую разлуку, раздражался, злился, страдал от неудовлетворенного вожделения и отчасти по этим причинам и пошел гулять с Верой Константиновной, даже не скрыв от жены сего обстоятельства, – то была месть домашним с его стороны. Плюс ко всему он был страшно сердит на механика за то, что тот не умел укротить своих баб, да и сам обабился. Пелагея ответила мужу тем, что оставила его без ужина и не обмотала ног портянками, и охотник, схватив, как прожорливая лисица, хлеб со стола, выскочил из дома голодный, злой и нетерпеливый, в сапогах на босу ногу.
Навстречу им попался крестный ход. Отец Эрос, тучный, нестарый, но весь седой, багроволицый, полный жира, воды и мяса, облаченный в тяжелые голубые одежды, надсадно дыша, ступал по пыли впереди всех, за ним тянулись мужчины, женщины, дети, которые несли крест, иконы и хоругви. Однако народу было немного. Большинство так и осталось в деревне пить чай, но и в тех, кто пришел, никакого напряжения охотник не почувствовал.
– Даждь дождь земле жаждущей, – возглашал отец Эрос монотонно, и народ нестройно бубнил за ним:
– Даждь дождь, даждь дождь.
«Ишь ты, какая аллитерация, – подумал Павел Матвеевич с неудовольствием, – прям язычество славянское. Ну батюшка и дал! А вот за что давать дождь этим бездельникам и маловерам? Они потрудились? Они что-то для этого дождя сделали? Да и поп тоже хорош – сам не верит, чему говорит, а хочет, чтоб ливануло. Ему бы книжки ученые читать, философствовать, просвещать, а его шаманить заставляют».
Он вспомнил исступленные глаза паломников на Светлояре, вспомнил их многотысячное пение на всю летнюю ночь и в который раз убежденно подумал, что сектантство на Руси сильней вялого православия, оно стоит у него за спиной как могучий двойник, и рано или поздно поглотит его, и уведет спокойные застоявшиеся воды официального Бога в темное русское будущее.
Солнце меж тем уже опустилось за лес, но тревожное красное небо было подсвечено его лучами и вовсю горело. Жара понемногу спадала, хотя по-прежнему было душно, ветрено, дымно и тревожно, и красивая барыня в синей шали, шедшая рядом с охотником, думала о том, что ей трудно выговорить «вдоль реки», получалось «вдольлеки», и это почему-то ужасно ее злило. Хотя и реки-то уже не было – одно название, пересыхающий ручеек, по берегам которого лежали тела дохлых рыб и лягушек.
Вере Константиновне хотелось курить, но делать это при Павле Матвеевиче она не решалась.
– Вы говорите, что не помните, как она выглядела, но вы хоть помните, как ее звали?
– Кого?
– Вашу невесту. Ну ту, с которой вы… которая вас… в Берлине, надгробие, музей, девочка, играющая в кости, вокзал, Польцы… стоит ей сейчас вас поманить…
– Зачем вам это?
Легкобытов смотрел на Веру Константиновну то ли насмешливо, то ли сердито. Он злился от того, что теряет время с капризной, взбалмошной женщиной, которая позвала его якобы затем, чтобы поговорить об Ульяне и ее таинственных ночных прогулках и превращениях, но вместо этого принялась раскапывать его собственное прошлое.
– Затем, что я не понимаю, с какой целью вы это рассказали и при этом попытались всех обмануть.
– Простите?
– Не лгите хоть сейчас, – сказала Вера Константиновна с отвращением. – Вы можете сколько хотите обманывать моего простодушного муженька и его придурочную дочурку, но только не меня. Вы намеренно не явились в Польцы в тот день, когда через станцию проходил поезд с вашей возлюбленной. Испугались с ней встретиться или испугались в ней разочароваться, струсили из-за Пелагеи, не захотели заменять вашу дурацкую мечту живой жизнью – этого я не знаю и знать не желаю, но знаю, что вы думали в тот момент только о себе. Вы всегда думали только о себе и никогда о ней. В Берлине вы растревожили ее как женщину и трусливо, боясь неприятностей со стороны ее отца, бросили. Обокрали и голую бросили.
– Как, как?
– Не прикидывайтесь святошей! – обозлилась Вера Константиновна. – Она была нужна вам для вдохновения, для остроты впечатлений. Вы же сами талдычили, что она-де разбудила в вас писателя. Экая важность! Подумаешь, писателя! Да плевать я хотела на ваше писательство. Оно яйца выеденного не стоит. Никакое не стоит, а тем более ваше!
– Вы читали что-нибудь мое? – осведомился Легкобытов через плечо.
– Вы мне неинтересны.
– Что-то непохоже, чтобы я был вам неинтересен, – засмеялся охотник и потрогал бороду. – Только сразу хочу предупредить, ничего у вас не получится.
– Чего не получится? – покраснела Вера Константиновна.
– Не получится вывести меня из себя.
– Я ваши волосенки все обрежу. Выдеру по одному, – рассвирепела она.
– За что вы меня так ненавидите? – изумился он. – Вам-то я что плохого сделал?
– Вы нашли себе для утехи неграмотную крестьяночку, которая не могла ни одной вашей строчки прочесть, а той посылали книги и ждали слов одобрения. Неужели вы не понимаете, писателишка злосчастный, девственничек сладкоголосый, что она искала слова любви и этих слов не находила!
– Плохо искала потому что, – буркнул он.
– Плохо искала? – еще пуще разъярилась Вера Константиновна и сделалась прекрасна как никогда. – А вы ни разу не задумывались над тем, чего ей стоило ту телеграмму вам послать? Вот вы все толкуете про какую-то там неоскорбляемую якобы часть своей души, а представили ли вы хоть на минуту, что испытала она в тот миг, когда поезд остановился на глухой станции, а вас там не оказалось?! Можно ли было оскорбить ее как женщину сильнее? Ночь, пустой перрон, мужики… И куда ей было деваться? Вы вообще понимаете, что такое женщина? Да нет, откуда, – махнула она рукой с брезгливостью, – у вас же, кроме мамки-няньки, конкубины деревенской, так никого больше и не было. И вы еще после этого писателем себя мните? Вы хоть понимаете, что такое писатель?
– Откуда? – как эхо отозвался Легкобытов.
– Бросьте ерничать. Писатель, – произнесла Вера Константиновна вдохновенно, – настоящий писатель, я имею в виду, это дерзкий, отчаянный, наглый человек. У него нет друзей, зато много женщин и много врагов, он стреляется на дуэли, он разбивает сердца, он оставляет свое семя повсюду, и каждая женщина мечтает родить от него сына, а потом, когда тот вырастет, шепнуть, кто его настоящий отец, чтобы сын знал и гордился. Писатель делает несчастными своих ближних, чтобы были счастливы дальние. Писатель – это буря, вулкан, землетрясение. От него током должно бить. А вы – ну какой от вас ток? Что в вашей жизни есть, кроме постыдного воспоминания о том, как вы себя повели точно евнух с прекрасной женщиной? Бросьте, не морочьте мне голову… И никому не морочьте!
Павел Матвеевич задумчиво посмотрел на Веру Константиновну и после некоторого молчания произнес:
– Вы так говорите, точно все то произошло с вами.
– А вдруг и со мной?
Легкобытов вздрогнул и еще более внимательно взглянул ей в глаза:
– А вы действительно не очень-то счастливы с мужем.
Вера Константиновна качнулась, а потом неловко размахнулась и ударила писателя по лицу. Удар пришелся вскользь, и было непонятно, что это – пощечина или просто неловкое касание, неумелая ласка. От этой неловкости оба замолчали и некоторое время шли в тишине.
Первым заговорил он:
– Послушайте, зачем вы со мной идете? Покусать хотите?
– Я хочу знать, что с ней сталось дальше.
– Вернулась в Россию и обвенчалась с висельником. Вас удовлетворяет?
– Мне нужны подробности.
– Ну хорошо, давайте подробности, – вздохнул он и достал из кармана охотничьей куртки кусок ситника. – Будете? А я буду.



























