355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ремизов » В плену » Текст книги (страница 2)
В плену
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:10

Текст книги "В плену"


Автор книги: Алексей Ремизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

И отрезанные, другие, чужие тем, расхаживающим где-то тут рядом, мы, как свободные, как в своих углах, благодушно распивали чай стакан за стаканом.

– Васька, а Васька, как же это тебя угораздило? – лукаво подмигивая, обращается к мальчонке весь заостренный и насторожившийся беглый с Соколина.

– В Америку! – робко отвечает Васька.

Все арестанты хорошо знают, как и что с Васькой, рассказывал Васька про Америку тысячу раз, но все же прислушиваются. И непонятным остается, как это Васька идет с ними, живет с ними, ест с ними.

– Ах ты, постреленок, в Америку! Ишь куда хватил, шельмец! – поощряют Ваську.

– До Ельца добежал,– начинает Васька,– а там поймали и говорят: "Ты кто такой?" А я говорю: "Из приюта". А они говорят: "Как попал?" А я говорю: "В Америку". Потом... – Тут Васька отломил кусок булки и напихав полон рот, продолжал: – Потом в остроге я говорю надзирателю: "Есть, дяденька, хочется!" А он: "Подождешь!" – говорит. А кандальники булку дали, чаем напоили, один, лысый, говорит: "Хочешь, я тебе яйцо испеку!.." Я еще булку возьму! – И снова тянется маленькая, грязная ручонка, и Васька сопит и уписывает.

– Да как же ты убег-то?

– В Америку.

– И не забижал никто?

– Нет! – протягивает Васька и задумывается: – "В Америку,– говорит начальник,– в Америку бежишь, сукин сын!.." Я еще булку возьму!

И смуглое личико Васьки сияет теплющимся светом; и истерзанное перепуганное его сердечко прыгает в надорванной грудке.

Вдруг с резким свистом и шумом, шипя и киша горячими стальными лапами, подлетел поезд и заколебался, перегибая длинный, пышный хвост.

И сразу что-то отсеклось, и крик смешался с равнодушием, и жгучая тоска приползла и лизнула сердце ледяным жалом, и что-то тянущееся, глухое и безысходное заглянуло прямо в глаза своим красным беспощадным глазом.

– По местам! – закричал конвойный.

5

В БОЛЬНИЦЕ

Я лежу в больничной камере. Камера Куб. сод. возд 7 с. 11 ар.

Лампа горит.

Какая уродливая и огромная моя тень!

За тюрьмою на реке пароход пропел.

Пищит вентиляция, тикают часы в коридоре.

По двери крадутся тени...

Лампа туманится. Кто-то будто наклонился надо мною, пихает в нос вату и хрипит...

На потолке сгущается черное пятно.

Упадет пятно, и я сольюсь с ним.

– Кто там, кто стучится?

– Терпенье... терпенье...– отвечает протяжный стон.

Жужжит муха.

– Да-да-да-да...– бойко поддакивают часы.

Высший подвиг в терпенье...

– Затворите форточку! Дует. Летом холодно. Да затворите же форточку!

На желтых стенах грязные клопиные гнезда.

Здесь даровое угощение: здесь дают им есть сколько влезет.

– Зачем вы душите меня? Что я вам сделал? Что надо от меня? Я всех, всех, всех раздавлю. Закраснеет огромное пятно, всю землю покроет!

– Ты в роты идешь, раздевайся, снимай чулки! – будто кричит над самым ухом надтреснутый солдатский голос, и колкие усы касаются щек.

– В роты, роты... ты... ты...! – тянет ветер, врываясь в форточку.

Кто-то снова наклоняется надо мною, пихает вату в нос. К двери подходит, шлепая валенками, надзиратель.

– Не уйду, я никуда не уйду!

– Уйду, уйду. Высший подвиг в терпенье...– стонет кто-то с ветром.

Мигает лампа.

И огонь убегает из камеры.

6

КОРОБКА С КРАСНОЮ ПЕЧАТЬЮ

Мир тебе, коробка с красною печатью!

До последнего дня этапа ты сохранила гордость и неприступность, ты победно окончила долгий и трудный путь.

Что за вкусные сласти несла ты!

– Коробка с печатью! – гордо говорил я.

И начальственные головы благоговейно склонялись перед тобою, и пальцы их – щелчки – не смели коснуться тебя. А меня принимались тормошить и оглядывать.

Но щелкал замок. Мы одни с тобою.

Постукивая, где-то ходят. Дремлет сонный волчок.

И ты раскрываешься...

Папироса за папиросой,– дым на всю тюрьму!

А помнишь, раздетый донага, я стоял на каменном холодном полу. И, оскорбляя и издеваясь, шарили меня. Ты же с зеленого сукна надменно взирала вокруг.

И потом, осторожно, обеими руками взял тебя сам старший, выпучил глаза и, как святыню, держа тебя перед собою, направился к камере. Сзади вели меня, гремели шашки.

– Их нет! – шепнул я.

И ты распахнулась, и предстали передо мною бумага и карандаш.

Когда же мы вместе вышли на волю, ты тряслась от хохота всеми своими нитями над тем миром, где так высоко чтут красную печать... кондитера.

Мир тебе.

Мне же так горько стало и страшно за мир и землю и душу человека.

Часть третья

В ЦАРСТВЕ ПОЛУНОЧНОГО СОЛНЦА

1

Стою на трапе.

Далеко над рекою раскинулась ночь, последняя летняя.

– И за что я люблю тебя, светлая ночь!

Вереницей идет и впивается в сердце тысячу раз повторенное.

Месяц широким густым ключом падает в реку. И взапуски бегут серебряные дрожащие струйки и, нагоняя друг друга, извиваются кованой лентой.

Там, впереди, для меня словно остров – там что-то заброшенное и утонувшее в снеге, а позади оторванное и застывшее.

Легкий ветер, чуть шелестя, доносит гулы. И чудится тоска в гулах голубеющей летней северной ночи.

– Налево, куда правишь, налево! – закричал командир

– А-ах! – ответили с баржи.

Медленно и спокойно плывет река, только у колес парохода встают волны и, откатываясь, бьются о берег.

Из трубы вылетают красные искры – крылатые красные рыбки – и расплываются.

Разгораются звезды.

– И за что я люблю тебя, тихая ночь?

– На правой, вперед! – кричит командир.

– Де-вять, де-сять...– отвечают с баржи.

И протяжно и гулко запел пароход. Вздрогнул лес, вздрогнули берега и, громогласно ответив на зов, погрузились в сон.

Что-то страшное вошло в ночь и затеснило грудь. Замелькали огоньки пристани.

2

Снегом заносит.

Рвется в белые окна метель и стучится. А вчера еще жил василек, жали рожь. В одну ночь!

Стынет седая река, плещутся судорожно волны. Слушаешь вьюгу, молчишь, жмешься от холода. Нет уж дороги. Снег. Погребают, поют над тобою. Кличут метели, поют:

– Выходи-выходи! Будем петь, полетим на свободе! У вас нет тепла! У вас света нет! Здесь огонь! Жизнь горит! И пылая, белоснежные, мы вьемся без сна. Выходи-выходи! Будем петь и сгорим на белом огне. Все, кто летает, все собирайтесь, мы умчимся далеко, далеко-далеко. Никто не увидит. Никто не узнает. Снегом засыплем, ветром завеем, поцелуем задушим. Песню тебе пропоем!

– В нашем царстве...

– Мы белые – черные ночью. Будем петь и летать, не замолкнем. Серебром затканы наши одежды, горят самоцветы. Мы вольные, чистые, цепкие. Нагоним мы хлещем и бьем, а встречая, мы раздираем. Срока нам нет. Скрыт от нас час. И с обреченных не снимем проклятья. Сердце будет биться безвыходно, безрадостно, безнадежно.

– В нашем царстве...

– Мы белые – черные ночью. Теплом не повеем. У нас острые зубы и цепкие когти. Уж близко время, великая тишь сойдет на землю, наступит горькая печаль и теснота. Уж близко время, великая тишь сойдет на землю, и станет на земле одна могила – кровавый крест. Мы белым саваном пушистых крыльев земную кровь покроем!

– В нашем царстве...

– Мы другие, не черные и не белые – мы бессмертные. Полночь идет. И проклятое сердце жаром овеяно, рвется и стонет. Мечемся, мечем печаль, мы свищем, горкуем, не знаем дороги. А те, кому жизнь не красна, зовите нас горевать свое горе. Горе не заплачет.

– В нашем царстве...

– Чует, подкатывает сердце. Что ж! Мы разгоним невзгоду, призарим, мы запоем по заре в три звонких голоса, мы растеряем тоску по полю, по лесу. Солнце, звезды, месяц, запирайте небесным ключом змею! Мы облегчим тебе боль!

– В нашем царстве...

– Мы не белые, не черные, не бессмертные, мы из стали, каляные. Ничего не боимся, ни муки, ни пыток, мы сами пытаем. Нет непогоды на нас, никому нас не унять. Встретим и бросим на горе, встретим – разлучим, пустим по полю. Эх, вы люди, безлюдье безудалое!

– В нашем царстве...

– Мы крепки в огне, мы не дрогнем. Заведем хоровод и летаем по полю-приволью. Смерть с нами. Вон она машет костлявой носовой рукою! Стук да постук, властница смерть! А нам своя воля гулять!

3

Зеленоватая ночь, туманная, в колеблющихся тучах.

Не слышно ни звуков, ни голоса. Но все живет, завеянное зеленоватым светом.

И кажется, пройдут века, и ничто не шелохнется, никто не подаст голоса.

Бесшумно подымаются мысли, идут и замирают, сливаясь с зеленоватым светом.

И то, чего минуту так сильно желал, отступает.

С отчаянием я вызываю пережитое. Но все замолкло и прячется.

Прямо через окно идет зеленоватый свет, идет и проникает в душу.

Не смерть, нет смерти в этой ночи, есть своя странная жизнь.

Уж не такая ли вечная жизнь?

Медленно впитывается зеленоватый свет, медленно обволакивает душу.

4

Здравствуй, Сорока!

Откуда прилетела?

Побелел твой передник... или примерз к тебе снег.

Что, Сорока, мерзнешь?

Под моим окном не тепло. Сорока, ты дрожишь?

Спрячься под крышу, там дождешься тепла. Я ничего не могу тебе дать.

Ты давно тут живешь, после долгой зимы оживаешь и летишь, чуть пригреет весеннее солнце.

Сорока, скажи мне, Сорока, как ты выносишь морозы? Научи меня, как учишь детей своих... Сорока! я замерзаю.

5

В бледном тающем свете темная тень на крыльце.

В белом венчике месяц плывет.

Частые звезды.

А вдоль леса сонная туча, как тяжелая самка, весенняя вестница.

Скрипят старые сосны.

И вдруг переклик петушиный...

И кажется, где-то уж солнце играет и прыгает сердце – глупый малый зверок.

6

Лебеди, белые лебеди! Снова к нам, не забыли.

От вашего крика, от шелеста крыльев земля сбрасывает белую шубу.

Помните, вы улетали и гнался за вами снежный буран.

Я провожал вас.

Лебеди, белые лебеди!

Дни проходили в молчании.

Хмурые тучи по сердцу ходили.

Лебеди, как высоко вы летите...

Если б и мне полететь!..

7

КЛАДБИЩЕ

Лучистое солнце неугомонно-порывисто дышит на пробуждающуюся землю.

Над головою, в густой теплой сини, вереницы птиц.

Под ногами ярко-зеленые нетронутые побеги первых травок.

А речное царство – голубое поле, изборожденное золотисто-отливными волнами, растет с часу на час и осаждает берег, берет острова, подходит к лесу и, врезаясь в глубь леса, плывет бурливо среди старых, поседевших елей по хрустящим мхам и медвежьему следу. К вечеру, на ало-пурпурной заре, река займет от края и до края всю полосу, зальется в пунцовый терем солнца, под его разноцветно-облачную кровлю.

Такая поднялась повсюду жизнь: и в темных покосившихся дряхлеющих избушках, и по дорогам – еще сырым и вязким, и по дворам, и в моем сердце...

Кто это музыку разлил под лазурным сводом, звучащую ширь глубокой грусти – кто это глядит влюбленно с каждой земной пяди?

Миновав серый частокол острога, поле ласковой озими, я спустился под гору и вышел к кладбищенской ограде.

Целый цветник крестов встретил меня, весело перемигиваясь.

И мшистые надгробные ящики, как старики, загораживаясь ладонями от солнца, защурились.

Поодаль, у свеже-желтой могилки, у одинокого тесового креста, копошился живой цветник детских глазенок, детских рубашечек, детских головок.

А на зеленой кровле белой церкви старая ворона, словно нянька, чистила лапкой свой затупелый клюв.

И высоко, выше церкви, выше колокольни, шумели развесистые кедры.

Лес зеленых хвой разыгрывал на своих мягких травинках странные песни: и похоронные, и разгульные, и плакательные.

Я стою под пышными кедрами, прислушиваюсь к их переменчиво шумящему голосу, залитому зардевшимся лучом запыхавшегося солнца, в золоте капелек-струек которого рождались все новые и новые жизни.

Или это моя песня?

Падают кресты, последняя память мешается с песком и щебнем, а вековечно-зеленые кедры, не переставая, шумят и шумят, как эти дети,– кедры зеленые...

Отрывисто ударили на колокольне в малый колокол.

И мимо меня спеша прошла краснощекая женщина в ярко-кумачном платье, простоволосая, а на руках у нее покачивался белый тесовый гробик ребеночка с восковым личиком и полураскры-тыми желающими губками.

– Христос воскрес! Христос воскрес! – выкрикивали тоненькими голосками ребятишки, вприпрыжку догоняя гробик.

На колокольне звонили отрывисто в малый колокол.

Шумели кедры.

И пробивался издалека гул внепрепонного половодья.

8

РАДУГА

В загустевшем матово-золотом воздухе с рассвета реяла сиреневая капелька-птичка, беззабот-но переговаривая свою незатейливую песенку.

Толклись без устали неугомонные толкачики.

Беловатые балованные тучки, бродившие дремно по востоку, протянули полднем пуховые руки, схватились и, ластясь друг к дружке, поплыли.

И зарычали напряженно немые сумрачные тучи протяжно и глухо

И упали душистые дождевые капли. Западали быстро и шумно.

Это Весна шла, трубила в свой олений рог,– Весна шла вслед разыгравшемуся нежному стаду барашков. Весна с лицом Белой ночи, в венке белых цветов, лесных ягод, увитая с головы до ног пенящимся кружевом бледных мхов.

– Дождик, дождик, перестань! Мы поедем в Аристань: богу молиться, кресту поклониться! – выкрикивали ребятишки, притопывая босыми ножками и вытягивая загорелые ручонки под улыбающиеся дождевые капли – весенние небесные цветы.

Я поднялся на высокий берег с крутым спуском к затихающей реке.

Греет омытое яркое солнце.

Сквозь тающую тучу врезается в реку широкая радуга – Бык-Корова, выгнанный на водопой после долгой зимы, пестрый Бык-Корова с небесных полей.

Внизу, подо мной, у дверей покачнувшейся старой-престарой избушки, промокшей под половодьем, стоит, прислонившись к косяку, белый Водяной, весь заросший луневою бородою, стоит Водяной в длинной белой рубахе, подпоясанной серебряными кольцами, и не спускает глаз с юрко шныряющей черной лодки, где уселись два Лесных человека с вывороченными пятками.

– Белый! – звонко закричал Лесной человек, и над его вздрагивающей бронзовой спиною взвилась серебристая рыбища.

– Червей подложи! – взвизгнул другой и закурлыкал.

В даль затопленного острова улетает быстрая лодка, тесно переполненная женщинами в белых раздувающихся платках, а взмахивающие весла блестят-играют, точь-в-точь забрызганные крылья чаек.

Что это?.. И жалобный крик-оклик, и взрывчатый хохот, и приплясывающая, топочущая воркотня-песня?

Это – Лесные женщины, одинокие, безутешные чайки ищут-летают, это дети бегут наперегонки по мягко-зеленой тропке в опаловых росинках, это дети ползут и летят под откос к тихой голубой реке, это – бабочки, жуки, муравьи, гусеницы, в цветистом наряде, с шумом, жужжаньем, стрекотней, с птичьим лепетом.

Чья-то шапка бултыхнулась в воду.

– Га! ха-ха... ха-ха-ха-ха...– загоготала Кикимора. И! Какой гам, сколько взъерошенных головок! Сколько плеску, хрустальных брызг, мгновенных слезинок... А вот мохнатый Лешак с еловым лицом.

– Здорово! – ухмыляясь, сжимает мне руку своею смолистой рукою: – И ты пришел, то-то, а зимой и ввек не заглянешь, то-то! – И ковыляет Лешак вниз к реке к Водяному.

Река – небо безбрежно-чистое – и плывет и покоится.

Уйдут забытые тучки, не успевшие рассыпать по земле свои дождинки-лепестки, спадет дневная теплынь, и река загустится, и скользящие лодки – остроносые черные рыбки – станут оставлять синеватый след, как бы движением своим снимая густые румяные сливки.

А край неба и восток покроются ало-пурпурной шелковистою тканью и будут наливаться, рдеть, пока не дыхнет белая без сумрака ночь и не зарябится голубой островок зеркальной воды, и тогда запад сольется с востоком в дымящемся густом пурпуре, и по всему небу раскинутся малиново-золотистые лучи, и червонно-золотое солнце глянет на свет божий.

Взад и вперед юрко шныряет черная узкая лодка.

Лесные человеки наклонились на борт и тащут из воды огромную удочку с поленом вместо поплавка.

Высунула Бабушка из низкого оконца суковатое прокопченное лицо, скалит от солнца длинные зубы.

– Бегай ты, башмаков издерешь, на неделю не хватит! – ворчит старая на рыжеватую девчушку с речными глазенками.

А смешливая внучка заливается, и не унять ее.

Один за другим, один за другим бежит детвора и машет ручонками, и кричит, и дерется.

И среди пестрой болтающей мелкоты я стою и греюсь, дышу – не отдышусь...

И чувствую, вот взовьются и у меня крылья, и я полечу высоко, к радуге – к Быку-Корове небесных полей.

9

БЕЛАЯ ГОСТЬЯ

Она к ночи пришла, бледная и голодная, белая гостья. Пристально взглянула в красный закат.

И спутники ее – стальные вихри пустились с визгом по реке и по полям. Взрывали реку, ломали лес, топтали траву.

Я слышал, как Весна, изнемогая, постучала ко мне в окно.

И тишина настала.

Вдруг вой прорезал небо.

Всю ночь метель кричала, бросая белым снегом.

Наутро выглянуло солнце.

Зима плясала быстро-быстро. А вместе с нею плясали оснеженные ели. Измученные волны обдавали берег серою пеной. Цветы черемухи смешались с снегом. И, свистам вторя, ржали кони на берегу, застигнутые снегом.

Где были птицы?

Петухи молчали.

Падает снег, падает тихо.

Не видно берегов, не видно озими. Смородина завяла.

Река стальная спит, ей льдины грезятся.

В тревоге птицы – нахохлились бедняжки.

И комары замерзли.

Падает снег, падает тихо.

"Птицы перелетные, цветы, доверчиво распахнувшие алые и белые грудки, бабочки нарядные, в недотрогах-платьицах, жуки, гусеницы, червяки в атласах, шелках, игрушечных панцирях,– зачем вы ожили, зачем прилетели к нам?"

Падает снег, падает тихо.

А где вы, дети?

И только кукушка, тоскуя со мною, кукует.

10

БЕЛАЯ НОЧЬ

Весь горизонт багровый, опушенный пурпурным покровом. Из-за реки – в ней нежный свет родится влюбленных зорь – кресты маячат зеленых елок.

Небо – жерло желтого, густого цвета.

Темь-скрытница летает где-то далеко за лесом, там тоскует.

Распаханы поля.

Взошла уж озимь. И, словно в пряталки, играют васильки.

Остров, затопленный широким половодьем, теперь нарядный, в цветистых мхах и иммортелях.

Тяжелый медный свет.

Застыло время.

И полночь с полднем шепчутся.

Весь горизонт багровый, пылают две зари, им страха нет.

На свет свечи летят, ширяются ночные мотыльки. Летят и тащут мне: золотисто-румяную тучку, голубую сеть вешнего воздуха, алмазный след росяных поцелуев, ворчливую радугу пены, лепет малютки, пропавшие думы замерзших...

"Скорее, живите! Вас зной иссушит, измочат дожди, снег поставит заставы!"

Рдеются, ширятся бесстрашные зори. Колеблется ненужная свеча. Летят ко мне на свет ночные мотыльки.

Запел петух.

Заря – огонь. Окно горит.

Белая ночь!

11

ИВАН-КУПАЛ

На разные лады поднялся хохот: тут и щекочут кого-то, и кто-то, запыхавшись, порывается говорить, и смехи-всхлипы, и серебряные капельки звенящих звуков, рвущихся из широко разинутых ротиков.

Впереди Степка, кругленький, в красной рубашечке.

Степка остановился, и из его смеющихся губок сверкает единственный молочный зубок.

Степка кричит мне,– его пухлые ручонки крепко сжимают смятый, затасканный василек.

И затопотался – побежал.

А вприпрыжку за ним тоненькая, черномазая Манька в голубом платьице с пучком кашки, коротышка Настя, взлохмаченная, в красной кофточке, с золотыми одуванчиками, курносенькая Аленушка в сиреневой блузке, с блеклыми фиалками, визгунья Катька, загорелая до черноты, с земляникой, беленькая Таня с веткою дикой розы и Ванька и Колька...

Венки – венки цветов!

А сзади бабушка Васильевна в табачном, исстиранном платке, темная. Обыкновенно такая ворчунья, а нынче добрая. Беззубый рот к ушам разъехался, затихло ее вечное: "Тише, тише, скверный мальчишка, выдеру, смей ты у меня!" В руках у Васильевны веник наполовину из желтых цветков купальницы.

Точно огромный цветной веник, снуют дети, подвигаются по дороге к реке.

Но берег загораживает их, больше не видно. Только доносится до меня всплеск голосов.

В раскрытое окно влетают комары. Комары везде: под потолком, в углах, над головою. Комары поют однотонно тонко бесконечную песню.

А небо и река – неподвижные; отдыхают, должно быть. А солнце так высоко: не то за самым за седьмым небом, не то нырнуло от жары куда под вербы и сидит там, нежится в ласковой прохладе.

У крыльца, уткнувшись мордою в сено, спит-вздрагивает лошадь. Еще недавно дети гладили и подползали под нее и теребили хвост и холку.

Степка говорит: "Конь кусается!" А у коня и зубов-то нет...

В бледно-зеленом взбитом сене выглядывают примятые купальницы, точно желтые птички.

Дуновенье скошенного луга. Плеск освежающей бело-голубой волны.

Остроухая, шершавая собачонка Лайка проводила детей, зевнула и, свернувшись калачиком, задремала у бревен: день-то деньской набегаешься, да и под вечер тявкать опять же!

Ни души кругом, нынче все на речке. Нынче венки в воду закидывают,Иванов день.

Вдруг бледное личико мелькнуло предо мною и пропало. – Паранька, ты что? – окликнул я девочку.

И большие светлые глаза глянули на меня, грустящие не по-детски мучительно.

Прижавшись подбородком к подоконнику, застыла девочка в своей истертой плисовой кофточке и валенках.

На ковылевой головке белый платок, а личико болезненно белое.

– Что ж ты с детьми не пошла? И цветочка у тебя нет...

Паранька вскарабкалась на окно и, усевшись, заболтала ногой. И глядела куда-то, словно загадывала, глядела туда, за реку и лес.

А раньше ведь была такая веселая девочка.

– Я тебя, Паранька, с собою возьму, дай срок, кончу я срок, возьму тебя и унесу, ни одного человека там далеко-далеко, и никто не обидит там, найду я такое место на земле.

– Испугалась! – зашептала вдруг девочка сухо одними губами и вся сжалась, а руки крепко впились в подоконник, словно надвигалась последняя минута, и уж тысяча рук со всех сторон колотили ее в спину, и в грудь, и тысяча голосов с гиканьем, хохотом травили ее, и не было на земле места, где бы схорониться можно.

Какая-то птичка, вспорхнувшая на бревна, крутя тревожно головкою, одиноко кликала.

– Испугалась! – шептала Паранька и вдруг, как кошка, спрыгнула с подоконника и пропала из глаз.

На пороге стоял гость.

Мутные его, страдальческие глаза словно искали.

Поздоровавшись, Иван Степанович запахнулся и сел и, пошарив в карманах, вытащил осколок кости, потом запустил руку поглубже, вытащил пузырек, открыл пробку, высыпал на ладонь горстку серовато-блестящего песку.

– Вот,– сказал он глухо,– амальгамный, должно быть. Ночь напролет рылся, в самую глубь нырял, жила россыпей.

Он глядел пытливо, и в глазах его таяла страшная тоска, а перепуг ширил зрачки

– Непромытое, видно,– не глядя, ответил я.

Горько и презрительно гость скривил губы:

– Амальгамное, говорю, жила россыпей самородных, вот что! – и, взяв лоскуток бумаги, высыпал немного песку – Может, пуд какой схоронен непромытого твоего.

И глядел уж гордо и снисходительно.

Потом он взял ржавую, позеленевшую кость.

– А это мамонта клык допотопный. Да ты след-то видишь, видишь, пласт отщепился?

И принялся мне подробно рассказывать о своих поисках, как он по ночам в реке сидит, как по берегу роется.

– Сживут они меня: вчера вот белым подходило и комаром поет, страшно.

Я молча рассматривал золотой песок и кость мамонта.

– Они все знают,– продолжил Иван Степанович,– знают они и чувствуют. И сила их в том, что чувствуют. А мы что? И знаем немного, а того меньше чувствуем. Но дай срок, нырну я в самую глубь, найду я такое место в реке.

В алую реку за золотой, резной берег село томно-следящее, густо затканное красными камнями солнце.

Потянулись и столпились по его следу, будто раздумывая, раздумные черные облака и красные тучки.

Где-то за рекою у вспыхнувшего огонька затявкала собачонка глухо и бестолково.

И нахмуренный дремный лес навострил свой несмыкаемый ночной глаз.

Скорбная луна, покинутая своим светом, медленно всплывала в белой ночи на крест колокольни.

Мы с Иваном Степановичем повернули за холм и поплыли вдоль берега.

По реке плыли венки и веники наполовину из желтых цветов купальницы, плыли они в Студеное море, веще-счастливые.

А навстречу нам топотались-бежали дети. Разгоряченные личики их смеялись, а впереди детей, прижимая руку к груди и наклонив голову к земле, бежала затравленная Паранька.

Дети кричали:

– Крыса седая! Крыса седая!

И острый камушек скользнул по моей груди.

Бабушка Васильевна едва плелась, но была добрая, пожалуй, еще добрее: веник ее не утонул.

Мы шли своею дорогой к реке.

От детей стоял столбик пыли. И луна была куда выше креста, с каждой минутой лик ее таял и от медного света обнимающихся зорь печалился.

– Вот тут,– шепнул Иван Степанович, он вытащил из-под полы венок и, показав на темную вздрагивающую воду омута, бросил: – На тебя, на твое счастье!

И венок завертелся, запрыгал, потом глубоко скрылся и снова выплыл. Выплыл мой венок и канул.

А из кустов глянули на меня большие, светлые глаза, грустящие не по-детски мучительно, затравленной Параньки.

И там, где толпились, будто раздумывая, черные облака и красные тучки, взрывом немой нестерпимой обиды полыхали сухие зарницы.

И была тишь кругом предгромная.

12

СЕВЕРНЫЕ ЦВЕТЫ

Цепкий плаун колючими хищными лапами ложится на темно-зеленую, пышную грудь лишаев.

Суровый вереск бесстрастный, как старик, стоит в изголовье.

Сохнет олений мох, грустно вздыхая, когда вся в изумрудах ползет зеленица.

В медных шлемах, алея, стройно идут тучи войска кукушкина льна.

А кругом пухом северных птиц бледно-зеленые мхи.

Из трясины змеей выползает линнея, обнимает лесных великанов и, пробираясь по старым стволам, отравляет побеги.

Дорогим ковром, бледно-пурпурный, будто забрызганный кровью, по болотам раскинулся мертвый мох, желанья будя подойти и уснуть навсегда...

Запах прели и гнили, как паутина, покрывает черты ядовитые, полные смерти.

Прощайте, метели, и ты, лес, и вы, вихри! Не увижу вас, не услышу вашего голоса. Я в плену у вас прожил один.

Бледный иней парчою лежал на цветах, осень шла по реке, пенила синюю воду и бросала по желтым дорогам красные листья. Не успели хлеба убрать, мчалась зима вся в пушистых снежинках.

Река куталась в лед зимовать. И белая крышка покрыла мой дом. Ночью дразнили метели, ночью тишина пугала. Никого не дозваться в зимнюю пору!

В белые ночи падал снег тихо. Лето пришло. Уж гнезда пустеют. Морошка и поляника поспели.

Скоро осень.

Прощайте, метели, и ты, лес, и вы, вихри!

Не увижу вас, не услышу вашего голоса. Я в плену у вас прожил один.

1896-1903


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю