Текст книги "Хождение за три моря"
Автор книги: Алексей Лукьянов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Алексей Лукьянов
Хождение за три моря
Повесть
Девочка жила на пике прекрасного чувства и никак не хотела спускаться вниз. Ей едва исполнилось двадцать пять, она была замужем и вила веревки из мужа. Постоянно влюбляясь то в одного, то в другого, добиваясь взаимности во что бы то ни стало, девочка жила предметом своего обожания, и эти краткие мгновения счастья составляли всю ее взрослую жизнь, а взрослая жизнь началась со свадьбы, которую организовали мама и папа. Жениха тоже организовали родители – выписали по столичному каталогу из Питера. Этот жених и стал впоследствии тем самым мужем, из которого вились веревки.
Предметов обожания до сих пор было немного, но все исключительно с продолжительным сроком действия. Разумеется, сильное чувство отнимало у полупрозрачной, похожей на привидение девочки с маленькой неразвитой грудью подростка очень много сил, хотя нимфоманкой она не была, а интимные отношения с предметами обожания у девочки не доходили даже до петтинга – только жаркие поцелуи. Секс в ее жизни был только с мужем. Дело было даже не в ее либидо, а в желании быть влюбленной. Усталая, она не раз говорила мужу:
– Ты должен меня понять, – и глаза ее сверкали нездоровым блеском психопата, – мне не хватает острых ощущений. Я без них задохнусь.
Что правда – то правда, острых ощущений до своего замужества девочка не испытывала, все чувства проходили сначала бдительный папин, а затем бдительный мамин контроль. Вкусив в двадцать лет мужской любви, девочка вдруг налилась любовным соком такой выдержки, что ударяет в голову похлеще бургундского с косточками.
Девочку звали Герой, со всеми вытекающими из божественного имени последствиями.
И вот, проживая на пике прекрасного чувства счастливейшие мгновения жизни, девочка стала чувствовать, что сходит с ума от счастья. Тут же папа с мамой уложили Геру в больницу, напичкали аминазином, реланиумом и прочим миллениумом, но не тут-то было. Девочку теперь с пика прекрасного чувства нельзя было спихнуть и прямым попаданием межконтинентальной ядерной ракеты. Эта высота не из тех, что хотелось бы сдать без боя. Пожалуй, Гера все на свете взорвала бы за счастье быть на пике. И муж порой рыдал на балконе, чесал намечавшуюся плешь и ничего не мог придумать в смысле обуздания темпераментной супруги. Звали мужа не Зевс, а Муса.
У Мусы был брат – Джамбул. Длинный такой, красивый, нос картошкой, руки-ноги красные… Он приехал к ним в Зарайск из Питера поступать в местный университет. Джамбул с таким же успехом мог поступить и в родном городе, но решил подстраховаться, уехал на периферию, где, по его расчетам, поступить было легче и от службы в армии откосить, соответственно, тоже. И Гера влюбилась в Джамбула. Она же по образованию филолог, вот и готовила детинушку к вступительным экзаменам. И закружила ему голову, болезному, и сидела у него на коленях, и целовалась взасос, и не могла нарадоваться на успехи
Джамбула в области сочинения стихов.
Муж узнал. Рвал рубаху на груди. Обещал спрыгнуть с балкона. Гера обещала больше не любить Джамбула. Муса потребовал гарантий. На это требование Гера не знала, что и ответить, поэтому промолчала. На следующий день после драматического выяснения отношений, уже под вечер, когда Гера пыталась растолковать Джамбулу суть парадигматических отношений в языке, Муса сказал, что выбил в университетском общежитии для брата место.
Гера вспылила:
– Я обещала твоей матери, что он не будет жить по всяким клоповникам. Муса, твой брат останется у нас.
Сам Джамбул тихонько помалкивал в тряпочку. И когда Гера через час наконец-то смогла объяснять ему парадигматические связи в языке, он вдруг спросил:
– А Муса где?
Гера позвала мужа. Тот не ответил. Гера пошла посмотреть в спальню, но там Мусы не оказалось. На кухне его тоже не было. Гера схватилась за сердце. Обычно в темноте сентябрьского неба на балконе с кухни был виден огонек сигареты, что дымилась в руке Мусы. Сейчас этого огонька видно не было. Выйти из квартиры Муса не мог – все его вещи были на месте. В ужасе Гера распахнула балконную дверь и глянула вниз. Трупа внизу не было.
– Ты чего такая? – услышала она со спины голос мужа. Тот, оказывается, сидел на корточках, прислонившись спиной к стене, и покуривал в кулак. – Испугалась, что ли?
Гера обессилено опустилась на колени перед Мусой.
– Муса, тебе нужны были гарантии? Так вот – гарантии, – и последнее слово она произнесла с таким апломбом, что все поняли: да, гарантии.
Неожиданно она забеременела. Естественно, что от мужа, ведь от жарких поцелуев не беременеют. Ощущения были, что и говорить, острые. В беременности было что-то такое, чего на пике не было, однако вкупе с вышеупомянутым прекрасным чувства Геры обострились в десятки раз. И пришла пора рожать, и даже отошли первые воды… Вот тут-то и началось самое интересное.
Волна околоплодных вод достигала двадцатиметровой высоты. Стихия бушевала не менее трех с половиной часов, в результате чего образовался водный массив, по площади равный Азову. Ребенка не было.
Отошли и вторые воды, на сей раз совершенно спокойно, без волн, но сила потока была тоже велика, и за три недели море околоплодных вод затопило собой территорию, равную странам Бенилюкса. Плод все еще не появился.
Третья вода была замечена с полуострова Калифорния спустя сутки. МЧС
России мобилизовало в район стихийных бедствий весь свой контингент, однако всем заранее было ясно, что спасать будет некого. Одним
Черным морем стало больше, и двумя сотнями тысяч человек, судя по последней переписи в данном регионе, меньше. А ребенка, естественно
(и это было понятно с самого начала), не было. То ли Гера была беременна водой, то ли ребенка вынесло этими же водами, но, когда девочка очнулась на берегу незнакомого ей моря, по пояс в теплой мутной воде, без трусиков, ребенка рядом она не обнаружила.
Ландшафт вокруг был обычным русским нечерноземным морским ландшафтом, сплошь и рядом встречающимся на Урале, в Сибири и других провинциях. Кое-где над поверхностью воды возвышались плоские крыши высотных домов, телебашня на два метра высунулась из волн, виднелись купола церквей с покосившимися крестами.
– Вот ведь выперло девку! – услышала Гера женский голос, полный священного ужаса.
Только сейчас девочка обнаружила, что в пейзаж за ее спиной неизвестный художник мастерски вписал человек этак тысячу или две народу двух полов. Люди шумно дышали, не в силах больше сдерживать воздух в легких, и смотрели на девочку с непонятным выражением на лицах. Поза у девочки была и впрямь престранная – ноги раздвинуты, юбка задрана: это она так ребенка рожала (посещать женскую консультацию ей было некогда – слишком далеко было спускаться с пика прекрасного чувства). Дурацкая поза и неприличная, этого девочка, воспитанная в атмосфере эстетически благополучной, перенести не могла.
Гера прикрыла срам и удивительно легко вскочила на ноги. Выперло ее действительно знатно, но рассуждать об этом желала только она сама.
И взгляд девочки исполнился такой неподдельной ненависти, ненависти наивысшей пробы, что прозрачное личико ее засияло, как алмаз, и исполнилось такой прелести, какой никогда в ее миловидной, в общем-то, внешности не было. Пейзаж тут же растворил в себе народ, и девочка осталась одна между морем, землей и небом.
Вогульский поэт и мыслитель Василий Чокморов был велик в своей безвестности. Он жил на Кваркуше, в бассейне реки Жигалан, пас колхозных оленей и пил чай. Изредка в период короткого вогульского лета по тундре мимо стойбища проходили туристы, говорившие на разных языках. Им Василий продавал килограммами очиток, выдавая его за золотой корень. Золотого корня тоже хватало, но килограммами его
Василий отдавать не хотел. Чаще всего он сам делал из корня спиртовой настой, и, если уж кому-то очень требовалось, давал маленький пузырек за просто так. Все остальное время старик мыслил и писал стихи.
Мысли свои о жизни вогульский философ фиксировал на газетах, коих в стойбище за долгие годы накопилось превеликое множество. Иной раз, когда Василий вместе со стадом был в тундре, какие-нибудь туристы заходили в кособокий сруб, привезенный из пармы вертолетом, и, затопив печку, чтобы разогреть на ней чай и тушенку, листали газетки за шестьдесят седьмой год, а на полях обнаруживали какие-то жуткие каракули. Это была письменность ханты, ныне забытая. Помнил ее только старик Чокморов.
Возвращаясь с выпаса, Василий вместе со своим немногочисленным стадом столкнулся с неожиданной водной преградой. Старик никогда в жизни не видел моря и никогда всерьез не воспринимал рассказы людей об огромных, как небо, водоемах. Однако сейчас, воочию узрев столь огромное количество воды сразу, Чокморов впервые задумался о том, правильно ли он до сих пор воспринимал мироздание. И пришел к неутешительным выводам: очень опасно отрицать никогда не виденное, ибо оно может обрушиться на тебя всей тяжестью своей реальности. В течение недели финно-угорский поэт огибал пучину, величина которой пугала, и только на восьмой день достиг стойбища.
Среда, окружающая его дом, существенно изменилась. Море подступало вплотную к избушке, сопка Круглая, что лежала западнее стойбища, оказалась наполовину затопленной, хозяйские постройки смыло. “Мир меняется быстрее, чем я предполагал”, – констатировал факт Василий.
Всего шестнадцать дней, включая ту неделю, что ему понадобилась на преодоление препятствия, отсутствовал он дома, а в воздухе уже вьются белые горластые птицы, и полярные совы боятся их трогать, и пахнет йодом, и вода шумно накатывает на курумник…
Странное деревянное сооружение, качавшееся на волнах и привязанное веревкой к крыльцу избушки, привлекло внимание Василия в самую последнюю очередь. “У меня гости, – подумал Чокморов. – Как быстро человек меняется: море стоит здесь не более двух недель, а на
Кваркуш пешком уже не идут, плыть предпочитают”.
В избе на своем топчане он увидел ребенка. Маленькая девочка в черной грязной юбке и грязной же, но белой блузке, сквозь которую просвечивал бюстгальтер (старик ни разу не имел дела с лифчиками, поэтому назначение этого предмета одежды не понял да и названия не знал, поэтому мы упустим целое эссе, сооруженное пастухом при взгляде на эту деталь), лежала ничком на его топчане и не подавала практически никаких признаков, по которым можно было бы определить, жива она или нет. На кухонном столе был рассыпан сахар, сухари, лежавшие в хлебнице, сгрызены подчистую. Девочка, судя по всему, пыталась затопить, о чем свидетельствовала забитая до отказа сырыми дровами печка и “Комсомолка” за восемьдесят девятый год, где на полях, вокруг статьи Василия Пескова о пауках, рукой Василия
Чокморова на хантыйском наречии финно-угорской языковой группы было записано: “Мы делаем шаг в западню бытия…” (далее обгорело).
Подойдя поближе к гостье, Василий обнаружил, что все личико ее (“Да она совсем прозрачная”, – пожалел он девочку) в сахаре, под глазами синяки, на руках – кровавые мозоли.
Василий покачал головой и стал растапливать печь.
Выстывшая за две недели изба очень скоро начала наполняться жизнью.
Василий готовил пшенку с салом, радостно постукивал на печи большой железный чайник, который подарили старику туристы из Соединенных
Штатов в обмен на шкуру и рога оленя-вожака. (На самом деле, конечно, вожаком тот олень не был – шкура была от важенки, а рога принадлежали молодому быку-четырехлетку. Но если уж туристам так понадобился вожак…) Девочка, которую старик укрыл своим ватником, зарозовела и теперь еле слышно посапывала.
В непривычном шуме прибоя Василий не сразу разобрал, что к стойбищу приближается вертолет. Чокморов мысленно возблагодарил Тай-Мяргена,
Улитку-Творца, за то, что вовремя успел вернуться. Неспешно сняв с печи кашу и чайник, он набросил на плечи старый пуховик и вышел на улицу. Коля Пименов, старый опытный пилот, даже в этой экстремальной обстановке с невесть откуда взявшимся морем сумел найти место для посадки. Едва колеса большой стрекозы коснулись почвы, дверь вертолета отъехала в сторону, и пилот Дормидонтов, бывший политический, оставшийся после срока жить на Урале, начал деловито выгружать мешки с провизией в количестве трех штук, боеприпасы (один ящик) и странный громоздкий конусообразный предмет.
– Как стихия, потери есть? – спросил он, когда Василий помог ему спустить эту непонятную штуку, оказавшуюся весьма тяжелой.
В тон Дормидонтову прозвучала и реплика Коли:
– Вот ведь хрень какая, Вася. Мы-то думали, что смыло тебя.
Диспетчер в панике, боится машины пускать, да никто и не летит. Мы с
Мефодьичем только и вызвались, нам жить насрать. – Коля весело расхохотался.
Старик пожал плечами. За все годы, что он прожил на стойбище, его хоронили десятки раз, а потом оказывалось, что по ошибке. А вот если бы не прилетели – пришлось бы туго.
– Это радиобуй. – Дормидонтов кивнул на непонятный предмет. – Таких сейчас плавает по этим лужам гребаным – хоть жопой ешь.
Картографическая функция у них, понимаешь. – Сплюнув, Игнат
Мефодьевич продолжил: – Спихнешь его в воду – и вся недолга. У него блок питания автономный, будет пищать да сигнал на спутник подавать.
Только привяжи его, а то дрейфовать начнет чего доброго. Один такой уже вылавливали… В следующий раз прилетим только через месяц, так что патроны экономно расходуй.
– А откуда воды-то столько? – не удержался и задал вопрос Василий.
– Да хрен его знает, небылицы всякие рассказывают. Знаю только, что столько трупов за всю афганскую кампанию не было, сколько нынче.
Зараза, три моря получилось на ровном месте…
Продолжая ругаться, пилоты залезли в машину и уже через пять минут покинули грешную землю. А Василий еще немного постоял под струями воздуха, метавшимися между винтом и землей, и покатил радиобуй к кромке воды. На это ушло не более получаса, но Чокморов изрядно взмок – очень неудобной оказалась конструкция. Едва буй погрузился в тихую заводь, контакты замкнулись и на вершине конуса тут же запульсировала красная лампочка. Крепко-накрепко привязав буй к шесту с флюгером, старик вернулся в избушку.
Девочка все еще спала. Печь с утробным урчанием переваривала топливо, остро пахло горелым деревом. Чокморов вновь поставил успевший уже остыть чайник на раскаленный бок буржуйки, обложенной валунами, чтобы дольше держался жар, затем вышел на улицу и быстро перетаскал в дом провизию и патроны. Едва он втащил в избу последний мешок, девочка заворочалась и легла на другой бок.
Плот Гера слямзила самым беспардонным образом. Еще издалека она заметила, что по лону вод скользит к берегу маленький плотик.
Гражданин, правивший гондолой, явно спешил на берег, и весь его озабоченный вид говорил о намерениях гондольера весьма и весьма красноречиво.
Как только плавсредство приткнулось к берегу, гражданин, владевший плотом, соскочил на твердь и, на ходу расстегивая молнию на потрепанных в борьбе со стихией брюках, устремился к кустам, в которых до сей поры пряталась Гера, наблюдавшая за путешественником.
Девочка постаралась, чтобы между ней и не подозревающим о ее присутствии мужчиной средних лет все время находились кусты, и это ей удалось. И стоило только мужчине снять брюки и замереть в недвусмысленной позе, как Гера пулей помчалась к плоту, вскочила на него и изо всех своих девичьих сил начала грести от берега прочь.
Зачем ей понадобился плот, девочка не знала, равно как не знала она, в какую сторону плыть. То ли клептомания у нее открылась, то ли откровение свыше: мол, стибри, Гера, гондолу и через три дня достигнешь плато Кваркуш, где встретится тебе добрый дедушка Вася
Чокморов…
Прежде чем обнаружить на горизонте плывущий плот, девочка прошагала вдоль кромки воды без малого двое суток, почти не останавливаясь и не отдыхая. Накануне каперского маневра она видела на горизонте дымные столбы и даже печные трубы, из чего не без оснований пришла к выводу, что там, за полосой смешанного леса, была деревня. Об этом говорили и собачий перелай, и мычание коров, а также эхо перекликающихся друг с другом старушечьих голосов. В деревню Гера идти не хотела.
Словом, пустилась девочка в плавание. И если первый день и первую ночь небо над морем было ясным и бездонным, то к полудню второго дня плавания ситуация коренным образом изменилась. Порывистый ветер принес с собой тучки, из которых тут же образовалась могучая кучка, и шторм, который начался сразу после того, как небо затянулось низкими облаками, бушевал в течение полутора суток. Сначала девочка гребла в сторону от надвигавшихся с юга туч, однако очень быстро выбилась из сил и поэтому вцепилась в мачту, на которой болтался и хлопал нелепый парус, своими прозрачными ручками, сунула под себя весло, чтобы было потом чем грести, и зажмурилась.
Болтанка получилась что надо, врагу не пожелаешь. Несколько раз Гера приложилась затылком к чему-то твердому и холодному и решила для себя, что это был купол неба.
На исходе третьего дня буря стихла так же внезапно, как и началась.
Девочка приподняла голову и к ужасу своему обнаружила, что половина плота оказалась оторванной и уплыла в неизвестном направлении. Но самым ужасным было наличие акул. Их было никак не меньше десятка, и кружили они вокруг плота, пассажиром которого была девочка, постепенно сужая радиус. Крепко сжимая в руках уцелевшее весло, наша героиня предприняла последнюю отчаянную попытку сохранить свою жизнь, и эта попытка увенчалась успехом, как и все предыдущие: на горизонте показалась земля. Гера на одной жажде жизни догребла до берега, где ее изумленному и обрадованному взору предстало жилище оленьего пастуха.
“Время – это яйцо. Оно заключено в огромной скорлупе бытия. Однако человек, видоизменяя бытие, неминуемо рушит скорлупу и стремится из времени взболтать историю, забывая при этом, что история – это всего лишь пена времени, и мы живем в этих пузырьках, неминуемо принимая одно за другое. Нам бы остановиться и погрузиться во время, дать осесть пене истории, и тогда все станет ясным и понятным, как яичная скорлупа, да какое там – барахтаемся и продолжаем множить пузыри, суть которых – повторение одного и того же события…”
– Который час? – услышал Василий голос девочки. Никаким особенным тембром этот голос не обладал, внезапный вопрос не вывел Чокморова из состояния задумчивого созерцания мира, и он неспешно отложил в сторону карандаш, “Звезду” за прошлый год, в которой он записывал очередную свою мысль, аккуратно упаковал в стопку с незаконченными размышлениями, которая представляла из себя внушительных уже размеров кипу газет…
– Эй, вы меня слышите? – снова подала голос девочка.
Василий обернулся.
– У меня нет часов, девочка, – ответил он. – Здесь некуда спешить, время само знает, как и куда ему идти. Садись есть.
– А вы кто? – спросила девочка, слезая с топчана.
– Василий Чокморов, пастух, – ответил старик, а про себя подумал:
“Как суетливы мысли человека. Сначала он спрашивает о времени, потом о том, слышат ли его, и лишь в последнюю очередь интересуется, с кем он разговаривает”. – Разреши мне поприветствовать тебя в этом скромном жилище и извиниться за то, что меня не было дома в ту пору, когда тебе очень требовалась помощь. Тебя зовут…
– Гера, – ответила девочка. – Мухаметшина. То есть я не татарка, а немка, но муж у меня татарин… это я по мужу…
Василий не стал вслушиваться в дальнейшее ее бормотание, а просто бухнул ей в глубокую алюминиевую чашку добрую порцию пшенной каши с большими кусками сала, а в кружку налил крепкого чаю.
– Ешь, – сказал он и поставил на стол немудреный ужин.
Пока Гера уплетала кашу с сухарями вприкуску, заливая сей гастрономический изыск обжигающе горячим, пахнущим вениками чаем, изрядно сдобренным сахаром, Василий организовывал себе лежанку рядом с печкой. Набросал всяких шкур, всю эту меховую гору накрыл запасным байковым одеялом, рисунок на котором стерся, казалось, еще при
Сталине, а укрыться решил пуховиком.
– Спасибо, очень вкусно, – поблагодарила девочка, докопавшись до алюминиевого дна. – Вы давно здесь?
– Пятьдесят лет скоро, – ответил не оборачиваясь старик. – Если ты поела, налей в чашку кипятку.
Гера взяла тяжелый чайник и наполнила чашку до половины.
– Вы меня не поняли, – сказала она. – Я долго так спала?
– Долго, – ответил Чокморов, – при мне целый день проспала, а до меня – не знаю. Ты куда плывешь-то?
Ответ на этот вопрос интересовал Геру гораздо больше, чем самого
Чокморова.
– Ты, поди, с другого берега? – участливо осведомился Василий.
Гера не знала, с какого она берега. Старик воздержался от дальнейших вопросов и предложил располагаться на ночлег. Как только девочка заняла свое место на топчане, Василий задул керосиновую лампу, и комната утонула в июньском полумраке. Только мигание радиобуя через равные промежутки времени чуть-чуть освещало ту стену, у которой лежала девочка.
– Что это мигает? – чуть испуганно спросила девочка у пастуха.
– Радиобуй, – нехотя ответил Василий, подумав при этом: “Сейчас она спросит, откуда он здесь”.
– А я его вчера не видела, – глубокомысленно прошептала Гера. -
Откуда он взялся?
– Сегодня на вертолете привезли, – зевнул Чокморов, самые худшие предположения которого не преминули подтвердиться.
Гера вскочила.
– Как? Был вертолет, а вы ничего не сказали? Меня могли увезти отсюда…
– А зачем же ты сюда приплыла? – невозмутимо ответил Василий.
– Да не хотела я сюда плыть! – вспыхнула Гера, и на мгновение (а может быть, просто померещилось?) изба озарилась бледно-голубым светом, словно где-то блеснула молния.
– А что ты хотела? – спросил старик. – Ко мне сюда каждое лето туристы приезжают, хиппи еще, откуда же мне знать, зачем ты сюда приехала…
– Когда снова будет вертолет? – после непродолжительной паузы спросила девочка.
– Через месяц, сказали. Ну, может, с опозданием на день-два, это как погода.
Чокморов чувствовал, что сейчас может произойти нечто страшное, например, начнется новое наводнение и избушку смоет. Этот ребенок, который разговаривает, как взрослый, таил в себе некую угрозу.
– А рации у вас нет? – с надеждой в голосе вновь прервала тишину Гера.
– Зачем она мне? – удивился Василий. – Все равно я ей пользоваться не умею. Да и стадо у меня небольшое, сам справляюсь.
Больше не было произнесено ни слова.
Генрих Вальтерович Шульц – человек новой формации. Знали бы вы, как он стал мэром Поздняева, вы бы кипятком уписались от подобной предприимчивости и находчивости, по крайней мере именно такими словами описывал папа Генриха Вальтеровича, Вальтер Теодорович, карьеру своего единственного сына.
Генрих был владельцем маленькой производительной фирмы. Производила эта фирма моющие средства, не “Тайд”, разумеется, но не хуже
“Лотоса”, и очень недорогие.
И вот грянула предвыборная кампания. Должны были выбрать главу городской администрации. Ох, и матерые волки вышли на политическую арену: прежний мэр, рядом с ним глава металлопрокатного завода, им в затылок дышал правозащитник почти областного масштаба, и в холку -
Вальтерович, как ласково его называли владельцы местных мелкооптовых баз. Собственно, именно они и толкнули Генриха на эту авантюру, плюс торгаши с поздняевских рынков.
Сам Генрих к этой затее отнесся поначалу резко негативно.
– Да вы что! – тонким голосом заговорил он. – Меня один Шевелев только авторитетом своим задавит, а что там про пээмпэзэ говорить?
– Вальтерович, не кисни, – увещевали его мелкооптовики, – ты их свалишь, стопудово. Ты можешь.
Вообще-то жилка интригана и пройдохи в Генрихе была, но это все уходило в бизнес. Пожалуй, Шульц мог бы и в местные магнаты выбиться, да уж больно свирепа была поздняевская мафия: драла три шкуры с любого мало-мальски прибыльного предприятия.
– Вот мэром станешь – и прищучишь этих отморозков, – заявила партия, интересы которой должен был представлять Шульц в кресле мэра.
Легко сказать – прищучишь. А как в мэры-то выбиваться?
И тут осенила Генриха счастливая мысль – мелкооптовая распродажа.
И понеслось. Город наводнился тетрадками, ручками, портфелями, папками, брелоками и прочей дребеденью с изображением Генриха и слоганом, непробиваемым в своей тупости: “Шульц, мы с тобой”. Цены на мелкооптовых базах и городских рынках упали в полтора раза. Всем известный стиральный порошок “Алиби” с изображением добродушной шульцевой физиономии с глубокими залысинами вообще подешевел в два раза, и объемы производства фирмы Генриха выросли в соответствующих пропорциях.
Мафия вместе с Китаевым, вышеупомянутым правозащитником, впала в ступор. Поступления в общак возросли. Китаев поначалу пытался втолковать братве, что рейтинг его самого начал падать, но смотрящий, Гена Кожедуб, ему на это ответил:
– Брателла, что больше, два миллиона или один?
– Два, – удивленно проявил свои познания в математике адвокат.
– Так чё ты предлагаешь, чтобы пацаны вместо двух лимонов один получали?
Между тем частная полиграфическая фирма уже выпустила цветной красивый перекидной календарь с видами на поздняевские
Sehenvurdichkeiten, сиречь достопримечательности, и толкнула в народ. На каждом виде в том или ином ракурсе присутствовал Шульц, и надписи гласили: “Шульц с Крестовоздвиженским собором” или “Шульц на набережной Каляевки”. На титульном листе календаря был сам Шульц крупным планом на фоне архитектурного ядра города со слоганом: “Я с вами. Шульц”.
На выборах Генрих Вальтерович выиграл со следующими результатами:
Шульц – 67 процентов голосов, прежний мэр Шевелев – 18,5 процента, директор металлопрокатного Зорин – 10,5 процента, а Китаев, соответственно, – 4 процента. Вот тут-то мафия и призадумалась.
Излишне было бы сказать, что за время предвыборной кампании, длившейся без малого месяц, Шульц не только не потратил тех трехсот тысяч рублей, больше которых тратить на предвыборную агитацию избирательная комиссия строго-настрого запретила, но даже заработал такую кучу денег, дав заодно заработать и коллегам, что теперь мог расширить свое производство до фабрики.
Заняв пост главы города, Шульц скорехонько вышел на областной отдел по борьбе с организованной преступностью и с чистой совестью сдал всю мафию обоповцам. Разумеется, все прошло не так гладко и не совсем бескровно, но все-таки… Опосля грандиозной зачистки строгий
Шульц вызвал к себе руководителей силовых ведомств города да как заорет:
– Я вас, дармоедов, научу работать по-немецки! Вы у меня “Йа, воль!” кричать будете вместо “есть”. Только пусть мне сигнал поступит, что у вас тут какая-то мафия балует! – И наобещал им таких репрессивных мер, что даже у старого кагэбэшника Тимошкина челюсть отвисла.
Однако оный кнут Генрих изрядно подсластил пряником, обязав отчислять в счет правоохранительных структур из городского бюджета энные суммы, чтобы блюстители законности охотнее эту законность блюли.
Конечно, это сироп какой-то, а не правдивая история, но случилось вот что: Гена Кожедуб, а также двое его товарищей сумели-таки просочиться через узкие ячейки правоохранительных сетей и вернулись в родной город из областного следственного изолятора, где по воле
Шульца провели пару недель. И вот эти господа прошли на прием к мэру города Поздняева под видом обиженных бизнесменов. А оказавшись в кабинете, извлекли из широких штанин волыны и спросили немало удивленного мэра:
– Ну чё, Шульц, ты с нами?
Трудно представить себе, что произошло бы дальше, но именно в этот момент город Поздняев был накрыт третьей волной околоплодных вод, исторгнутых чревом Геры, и очнулся наш мэр уже без города, только дверной блок карельской березы среди морского простора напоминал ему о том, что когда-то, бог весть когда, он руководил поздняевским муниципалитетом.
К слову, именно его плот наша героиня и увела в тот час, когда, мучимый кишечными спазмами, еле-еле дотянувший до берега Генрих
Вальтерович занял недвусмысленную позу в кустиках. И, как только организм сжалился над своим владельцем, горькое разочарование постигло бывшего мэра – плот украли. Однако мгновение спустя, все еще провожая парус, которым был пиджак Генриха, он вдруг понял, что стоит на земле. После четырех дней скитаний по водной пустыне. Ende gut – alles gut^1.
И он побрел в глубь суши. И совершенно случайно набрел на деревню, население которой составляли только пожилые люди. Из беседы с местными жителями выяснилось, что Генрих оказался в своей же области, только в двухстах километрах от своего родного города, и что города как такового уже не существует. Заодно выяснилось, что крайняя изба пустует – хозяин ушел по грибы, а тут как раз божеское это наказание, то есть наводнение. Населенный пункт назывался
Бахаревка, до ближайшего города, районного центра Гуляева, было сто километров, и Генрих решил обождать. Документов у него все равно не было, хотя и восстановить их было не так сложно – только и делов, что позвонить главе Гуляевского района Пете Барабанщикову, с которым
Шульц учился в химико-технологическом.
Так он занял крайнюю избу и не знал еще, чем это чревато.
Утром Василий Чокморов очнулся ото сна и подумал: “Что мне с ней делать? Я скоро умру”.
Мысль о смерти как о скором и непреложном факте посетила Василия впервые. Он никогда не торопил это событие, но никогда и не откладывал. Он был уверен, что смерть предупредит его о своем визите. И вот оно, предупреждение. “Олешков жалко, – без боли подумал старик, – если до вертолета помру – совсем худо будет”.
Всю ночь девочка проплакала, Василий чувствовал это сквозь сон.
Проснувшись, он не услышал плача, но дыхание девочки было прерывистым, похожим на всхлипы. Встал, подошел к печи, начал растапливать. Пламя моментально занялось в топке, и Чокморов сел за стол. Когда он думал над конкретной жизненной проблемой, на помощь ему приходили ножи и брусок.
Разнообразнейшая коллекция колюще-режущих предметов подобралась у
Василия за годы жизни на Кваркуше. Были у него и обычные столовые, и экзотические “бабочки”, и армейские штык-ножи, и кнопочные самых неожиданных конфигураций, от рыбки до обнаженной девушки. Были и совершенно неожиданные находки, например, лазерный скальпель и меч с руническими письменами на клинке. Из нынешнего похода в тундру
Василий принес мачете и охотничий тесак. Если мачете было еще сносным, явно оброненным совершенно недавно (“Мексиканцы потеряли”, – посмеивался Чокморов над смуглыми низкорослыми мужчинами, которые путешествовали в огромных широкополых шляпах и чудных расшитых одеялах верхом на длинношеих рослых оленях без рогов), то тесак уже начала есть ржа, а тупым он оказался настолько, что и кусок хлеба таким ножом вряд ли отрежешь.