Текст книги "Окружившие костер"
Автор книги: Алексей Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
– Иглу! – выдохнул я, едва родители Хукуйника вышли мне навстречу. Я не слушал того, что они мне говорили, не реагировал на предложения и уговоры обогреться и отдохнуть. Потом я вдруг обнаружил, что ухитрился не потерять пустую бутыль, и она теперь изобличающе торчит из кармана штормовки.
Минутой позже я получил иглу в спичечном коробке и пузырек йода. Все это я запихал за пазуху, где хлюпало месиво из табака и каких-то бумаг. Я ушел по-английски, не прощаясь; правда, мое поведение в целом не очень-то соответствовало британским нормам. Любой англичанин отшатнулся бы, завидев меня еще издали, да и не только англичанин – в таком виде я не мог бы поручиться и за выдержку аборигенов Австралии. Родители Хукуйника были настолько шокированы моим состоянием, что не успели обидеться, и моя неучтивость, забытая и маловажная, потонула в глубинах их смятенного сознания.
... С нарастающим ужасом я воображал, что происходит в это время в палатке. Мне чудилось, что уже слышны отовсюду обезумевшие вопли, что кричит сам лес, каждый его закуток, каждая опушка и просека... Я несся, сокрушая муравейники и заламывая молодые осины, не замечая нацеленных на меня сучьев и не разбирая дороги. Человек со стороны принял бы меня за беглого крепостного, которого травит борзыми изверг-помещик. Когда пред моими очами встали знакомые вересковые холмы, я, тяжело дыша, остановился и зачем-то поднес ладонь к щеке, почувствовал боль и взглянул на пальцы – те были в крови. Через всю щеку лилась свежая ссадина; кровь сочилась, мешаясь на подступах к челюсти с грязью и какой-то трухой. Я машинально достал пузырек, свернул пробку и облил ссадину йодом. Сразу защипало, зажгло – мысли начали проясняться. Я почему-то растопырил руки и пальцы, пригнул голову и оглядел себя – все, остававшееся на мне, уже не могло называться одеждой. Снова пришел озноб, совсем не похожий на тот, что бил меня у костра. Но стоило поспешить. В два счета я покрыл остатки пути и выскочил к палатке, потемневшей от ливня. На звук моих шагов высунулась физиономия Хукуйника.
– Где ты был? – спросил он. Куда девалось его добродушие, где было его философское спокойствие? Хукуйник трясся от гнева, он дошел до точки, и я усиливал тот гнев своей задержкой. Я бросился в палатку. Обессиливший Толян молчал, безнадежно глядя на меня. Алина металась на узком клочке отведенной ей земли и что-то, забывшись, бормотала.
– Она свихнулась, – сказал я, невольно отступая. – Мужики, она по-настоящему свихнулась...
– Где ты только ходил, – в отчаянии заговорил Толян. – Мы просто не знали, что делать. Я дал ей еще хлорэтила, чтобы она хоть чуть-чуть угомонилась.
– А температуры у нее нет? – спросил я строго.
– Нет, – покачал головой Толян. – Просто невменяемая.
– Просто... – проворчал я, ощущая, как ко мне возвращается высокомерие, пробужденное зачатками медицинских познаний. – Ничего себе просто – из-за занозы в пальце...
Меня начало задевать, что никто не обращал внимания на мой героизм, будто все это было в порядке вещей. "Ничего, – обнадежил я сам себя. Потерпи. Она тебе, дай Бог, спасибо скажет. По-своему..."
– Так, – произнес я решительно и деловито. Сказав такое, я пополз к пальцу с намерением завладеть им, но Алина вдруг исступленно закричала "Нет!" и снова забилась в припадке, после которого возобновились вызовы родной мамочки.
– Держите ее! – заорал я. – Толян! Быстро сесть ей на живот! Мишка! То же самое – на колени! Держать ее, заразу!
Два здоровых, сильных лба едва удерживали одну психопатку. Я схватил Алину за ногу, обмыл палец йодом, затем окунул в йод иглу и начал с осторожностью юного хирурга, поймавшего свежевоспалившийся аппендикс, выковыривать занозу. Краем уха я слышал томные стоны, выкрики и вообще стенания. Трясущимися руками я вонзил иглу глубже – нога дернулась, но я прижал ее с такой силой, что чуть не сломал. Через две минуты занозы не стало, снова хлынул йод – удивительно, но я измазался гораздо больше, чем сам палец.
Заноза исчезла, но стоны не прекратились. Я знаком велел Толяну с Хукуйником выйти вон и оставить нас наедине – я, мол, сумею привести ее в чувство. Оба беспрекословно подчинились; я проследил, чтобы они отошли подальше, и после этого повернулся к страдалице.
Тут меня прорвало.
– Алиночка, – залепетал я, запинаясь и срываясь на каждом слоге. Алиночка... – и рука моя поползла, оглаживая все, на что ни натыкалась. – Я тоже люблю тебя... Я верю тебе...
– Мамочка! – застонала Алина. – Мамочка, где ты? Дай мне руку, пожалуйста, дай, я не успокоюсь, пока ты не дашь мне руку...
– Я здесь, здесь, – я перешел на шепот и схватил Алину за руку. – Вот моя рука, держи, перестань нервничать...
Нервничай подольше, подольше... только не переставай нервничать...
– О-о... – новый стон. – Как хорошо... Ты здесь, мамочка, я так тебя люблю...
Она не может прикидываться. Проклятая дура всерьез считала меня мамочкой. В голове у меня помутилось, и я впился в Алинин раскрытый рот. Она не противилась, но и не отвечала. С горящими глазами я отвалился, чтобы хоть немного собраться с мыслями, затем собрался было повторить, но в этот момент мне послышалось, как в бредовом шепоте промелькнуло что-то более или менее осознанное. Она приходила в себя, и я, незаметно для Алины, очень сильно хватил себя кулаком по колену. От досады мне хотелось реветь и рвать все в клочья.
Алина села и закрыла лицо руками. Я пристально за ней наблюдал: помнит или не помнит? Не очень-то порядочно я поступаю с невинной девушкой.
– Ты... – прошептала она, не отрывая ладоней от лица.
– Конечно, я, – шепнул я в ответ и в который раз взял ее за руку. Так мы сидели недолго: Алина высвободилась, взъерошила мне волосы и вылезла из палатки.
Оставшись в одиночестве, я ни с того, ни с сего затянул вполголоса какую-то навязчивую мелодию. Я стал раскачиваться, как ванька-встанька, и мне каким-то образом удавалось видеть себя со стороны. Зрелище было отвратительное; я тряхнул головой, вздохнул и высунулся наружу.
Хукуйник, судя по всему, давно меня поджидал. Ему не терпелось поведать мне нечто свеженькое.
– Чего уставился? – накинулся я на него.
– Пока тебя, сударь, не было, – ядовито засипел Хукуйник, – пока ты там по болотам шастал, она сосалась с Толяном и называла его милым, красивым котеночком.
– Какая гнусность! – вскинул я брови. – Она же ничего не соображала, как он смел? Как можно для э т о г о воспользоваться человеческой болезнью?
– Кто смел, тот и съел, – философски рассудил Хукуйник и еле успел отскочить: я пробкой вылетел из палатки. "Не спеши, не дергайся, уговаривал я себя. – Осмотрись спокойно. Так. Там его нету? Нету. Ну и не волнуйся, – значит, он вон там... И там нет? Бог с ним, лучше спокойно погляди во-он туда... Вот он!"
Толян стоял ко мне спиною. Он был один и ничего не замечал, погруженный в неизвестные мне серьезные мысли. Мне не было видно его лицо, но оно, без сомнения, хранило обычное мечтательное и вдохновенное выражение. В руки ему, Толяну, просилась дудочка, и лес ждал, когда кудрявый отпрыск мирозданья убаюкает трелями теперь уже почти ночное небо.
Я подскочил сзади и положил Толяну руку на плечо.
– Слушай, – задышал я, подогревая ярость. – Как же ты мог?! Пользоваться тем, что человек практически безумен, и похотливо к нему лезть... Легко целовать невменяемую...
– Да тебе-то что? – с ненавистью ответил Толян. – Приехал, строит из себя супермена... Не суйся, куда тебя не звали, там я работаю – подольше твоего! Лучше бы тебе убраться отсюда подальше, пока не поздно... Я люблю ее, понял, ты?!
– А я что же – нет? – взвизгнул я.
В глазах моих зажглась злоба. Я слегка присел, чуть развернулся и нанес Толяну короткий удар в скулу снизу. Толян зашатался, но не упал. Как ни был силен мой удар, боль от него не смогла пересилить изумление, высветившее Толяново лицо. Я почему-то оторопел и молча следил, как изумление меняется на кое-что похуже. Толян пригнулся и бросился на меня. Я вновь присел, стремясь увернуться, но безуспешно – два удара в ухо и в губы опрокинули меня наземь. Словно бравый разведчик из низкопробного фильма, я перекатился, вскочил, вцепился в резко выброшенную руку Толяна и ответил тем же, потом добавил коленом в живот. Толян, закричав от бешенства, обрушился на меня, и мы очутились на земле, давя и разрывая друг друга.
Мне отчаянно хотелось ударить его головой в угловатый корень, то являвшийся, то исчезавший из поля зрения. Я дошел до того, что готов был навсегда избавиться от соперничества Толяна. На долю секунды я устрашился своей мысли и ослабил хватку, тут же получил жестокий удар в бровь и, стиснув зубы и вытаращив от боли глаза, нечеловеческим усилием подмял Толяна под себя, схватил кучерявую голову пастушка с дудочкой за уши и шваркнул ею в сторону, чтоб корень бил в правый висок; попал, но слабо, мне захотелось еще...
– Вы с ума сошли! – крикнула Алина где-то вдалеке. – Мальчишки! Я вам приказываю!
Мы немедленно начали разъединяться, отпускать друг друга, не забывая в то же время угощаться заключительными ударами. Хукуйник суетился рядом и робко хватал за одежду то Толяна, то меня. Я наконец вскочил, отошел в сторону и там остановился, вытирая окровавленный рот.
– Идиоты! – выпалила Алина, широко раскрыв глаза. – Миритесь! Если сию секунду не помиритесь, я сию секунду, сейчас же отсюда уеду!
– И я тебя провожу, – таков был мой идиотский ответ.
– Как бы не так, – злобно проговорил Толян, испепеляя меня взглядом.
– Ой, дураки... Какие же вы дураки, – протянула Алина, опускаясь на корточки. Почти тут же она встала и пошла к разгоравшемуся костру.
– Что ж вы так, – грустно тявкнул Хукуйник, не сторонник насилия вообще.
– Заткнись, пацифист хренов, – окрысился я. – Иди к костру и не зли меня.
– Я-то что? – оскорбился Хукуйник, и от него даже своеобразно запахло обидой.
– Ладно, ладно, не свирепей, – смягчился я. – Только уйди, не трогай нас, ради Бога...
Хукуйник подобрал полено и медленно побрел прочь. Мы остались: как по команде, сели на землю в нескольких шагах друг от друга, опять же, как по команде, друг на друга посмотрели.
– Знаешь, – заговорил я с усмешкой, – есть такой анекдот. Спорят два мужика. Один говорит, что съест ложку дерьма, а другой возражает – нет, мол, не съешь. Ну, поспорили на червонец. Первый взял и съел, выиграл. Сидит, довольный собою. А второму червонца жаль, он и заявляет: я за такие деньги тоже ложку дерьма съесть могу. Поспорили снова; вернул второй свой червонец, а первый чуть погодя и говорит: слушай, а какого черта мы с тобой задарма дерьма нажрались?
Толян пожал плечами, потом кивнул и поднялся. Я же думал, что меня, в сущности, ничто здесь больше не удерживает. "Хватит, – сказал я себе. Довольно. Брось все и присаживайся к огню".
... И вновь, как ни в чем не бывало, потрескивал костер. Сговорившись с котелком, в котором варился суп из сыроежек, он продолжал ломать комедию. Нынче игралось не так ловко, как вчера. Нас осталось трое: Толян, с напускным равнодушием поглаживающий Алину по голым ногам, сама Алина, растянувшаяся на одеяле и положившая голову Толяну на колени, и я. Хукуйник ушел встречать последнюю электричку, с которой ожидалась его новая подруга, и я, без капли, однако, интереса, прокручивал в мозгу возможные легенды, коими он нас впоследствии угостит. Про эту он, наверно, расскажет, будто она принесла ему тройню. Три маленьких хукуйника – что можно придумать ужаснее?
Я снова вспомнил: господи, все-таки я здорово похож сейчас на Дынкиса. Сижу точно в такой же позе, и на лице у меня, вероятно, то же самое выражение. Разве что вином я в костер не плескал – все впереди. Через пару лет – кто знает! может быть, и плесну.
Воображение ли иссякло, или просто я устал, но до Алины мне больше не было дела. До этой невинности, одуревшей от полчищ ухажеров. "Прав Дынкис, вспомнилось мне сожженное письмо. – Эта девочка худо кончит. Я бы денег дал тому, кто сделает черное дело первым".
В тот момент мне мерещилось, будто ничто на белом свете не может меня удивить. Я не знал, не мог видеть, как спустя какой-то месяц отвиснет моя челюсть и выкатятся глаза, когда авторитетное лицо спокойным голосом откроет мне, что у Алины имеется самый настоящий муж, и поскольку мужа ей мало, к ее услугам всегда еще три любовника – это не считая всякой мелюзги; впрочем, я не относился даже к последней. Я молча выслушаю подробности о радостном смехе, с которым Алина будет рассказывать подругам о четырех кретинах, которых она водила за носы, сама себе удивляясь и поражаясь своей ловкостью. Я все это выслушаю. Что будет дальше – не столь важно. Хоть я и описываю почти каждый шаг, сделанный кем-либо из нас на холме, менее всего моей целью является распространение сплетен. Я сказал почти все, что хотел, а дальнейшее недостойно внимания, как бы лихо ни закручивалась интрига.
Сейчас мне все это было неведомо, и я сидел тихонько, не произнося ни единого слова. Мне было наплевать на то, что эти двое ушли в палатку, я продолжал сидеть. Вино было на исходе; наконец, и я почувствовал, как меня клонит в сон – минутой позже я уже лежал, укутанный в одеяло, не замечая посапывающей парочки...
... Смутный перезвон гитары разбудил меня. Я поднял голову и различил в темноте проснувшихся Толяна и Алину. Бедняга Толян! По нему видно было, что он молится на Алину и не решается к ней прикоснуться в страхе утратить достигнутое в погоне за большим.
– Гитару слышно, – сонно сказала Алина. – Толян, откуда гитара?
Толян этого не знал. Я, чертыхаясь, отстегнул пуговку и выглянул в маленькое оконце.
Пламя костра озаряло мертвым светом троих, приблизившихся к палатке. Хукуйник, запихнув руки в карманы, чему-то смеялся. Смеялась и маленькая девчушка в огромных очках и невообразимо широкой куртке, смахивающей на балахон. Третий не смеялся, а только лишь улыбался криво, щекоча гитарные струны. Он не скалил зубы, но мне привиделся оскал – вызывающий гадливость оскал под сверкающими очками.
Это был Дынкис.
Нимало не смущаясь тем, что снаружи я буду услышан, я откинулся на спину и захохотал.
– Дынкис! – сказал я. – Слышишь, Алиночка, – это Дынкис!
– Боже мой, опять, – прошептала Алина. – Мамочка, зачем он приехал, пусть он уедет...
Даже после, когда решительно все об Алине мне стало известно, я продолжал считать этот ее страх неподдельным. Но уж меня-то, меня-то Дынкисом больше испугать было нельзя. Он ухнул в пропасть, в Марракотову бездну – в одну секунду, в тот самый миг, когда я узрел его перебирающим струны.
Я лежал на спине и говорил медленно, размеренно, и это доставляло мне наслаждение. Меня не заботило, слышит ли кто-нибудь мои слова.
– Дынкис, – произносил я с упоением, словно давил поганое насекомое. Он не личность. Он рисуется окаменевшим в невзгодах рыцарем, чьим уделом сделалась судьба негодяя, так как наше время закрывает перед праведниками двери. Он – жертва с железной волей, плачущий палач, лживо кающийся Раскольников. Его, скажите на милость! породил гений Ницше! Как бы не так. Он слизняк, он последнее ничтожество, он выдал себя, совершив абсолютный пустяк – вернувшись обратно! Он вернулся после письма – ни один из тех, за кого он себя хочет выдать, так бы не поступил. Он никакой не мужчина, такой блеф недостоин мужчины, это блеф для распоследнего слабохарактерного негодяя!
Было и еще кое-что, о чем я молчал. Я молчал о причинах своей радости, как бы ни был я пьян. Я знал теперь, что в течение прошедших суток никто не возвышался надо мною. Был всего-навсего такой же, как я – Дынкис.
Тут же я провалился в сон. Сперва снился не раз уже мучавший меня кошмар: дело происходило в метро. Я летел вниз, навстречу поднимающимся людям, не видевшим меня и не желавшим видеть; я несся, как с ледяной горки, по балюстраде вниз головой, тщетно хватаясь за поручни и мелькавшие лампы желтые, словно наполненные мочой. Скользкая, полированная поверхность не сулила мне ни единого шанса сохранить жизнь; иногда меня заносило, я цеплялся за лампу, раскручивался, меня выворачивало наизнанку, и я летел дальше, мимо пустых разлагающихся лиц в шапках и платках. В самый последний миг, когда твердь подо мною кончалась и я готов был рухнуть в разрывающую мозг тугую пустоту, все возвращалось: я снова оказывался наверху и снова летел вниз.
Затем все исчезло – я очутился в незнакомом и знакомом одновременно парке, где я стоял и бросал грязь в лицо Хукуйнику. Сперва это воспринималось как игра, потом же Хукуйник обиделся, и его обида привела меня в бешенство: я погнался за ним, сбил с ног и, изваляв в тошнотворной гадости, раздавил ему череп. После, озираясь, я бросился домой – в квартире было пусто, и была ночь. Мне стало не по себе, я вышел на лестницу и начал спускаться, намереваясь куда-то пойти. Напряжение росло – я обнаружил, что вся лестница освещена тусклым светом, и вдруг замер: внизу стояла толпа. В ней были люди, лица которых мне были знакомы и даже дороги, но лица те сделались будто из камня: ни тени сочувствия не мог я уловить в их глазах одно лишь грозное неприятие. Я увидел, что попал в западню, что меня ждет судилище – и не ошибся: едва я это осознал, как увидел его. Он был один, и был Хукуйником, но в то же время им не был; он поднимался по лестнице, держась за стену, и одолел уже два пролета. Он не глядел на меня, но шел ко мне. Я понял, что на свет вытащен какой-то тщательно захороненный мною смертный грех, и наступило время расплаты – беда была в том, что я не помнил, в чем он заключался, тот грех, я видел лишь, что человек изуродован, черна от гематомы вся его голова, не только лицо, и гангрена проникла в мозг, делая его безумным. Я знал, что виной тому я, и не понимал, что именно будет со мной сейчас сделано, и в этом был весь ужас. Мне было одно ясно без слов: ничто не сравнится с этим по потаенной жуткости, и все собравшиеся внизу, все друзья и знакомые ждут конца. Это было мерзко, как чума, как кубик грязной воды в вену, и я закричал...
... Рассвело. Народу в палатке опять было чересчур много. Я сел и начал их всех рассматривать. Толян в обнимку с Алиной, Хукуйник, пытавшийся лежать в обнимку с новоприбывшей, и Дынкис, венчающий дело – длинноногий, растянувшийся поперек и мешающий мне встать. Я бесцеремонно скинул с себя его ноги и выбрался наружу. Тучи еще не собрались, можно было видеть недавно взошедшее солнце. Тихо и кротко падали с ветвей капли воды.
Я уложил свои вещи. Подумал немного, подтащил к палатке тяжеленный чурбан с наглухо сидящим в нем топором. Потом я отыскал веревку и накрепко прикрутил рукоять топора к ноге Дынкиса, воспользовавшись окошком, после чего слегка подвытянул из земли колышки. Даст Бог, когда Дынкис заворочается, палатка рухнет к чертовой матери.
В мешке у новой страсти Хукуйника я нашарил небольшую курицу. Вытащив ее, я грубо разорвал находку пополам и распихал по карманам. Допил вино. Полюбовавшись чурбаном с топором, я подхватил сумку и тронулся в путь.
Чем дальше я отходил, тем меньше делалось мое желание обернуться. Напевая, я отщипывал от курицы маленькие кусочки и отправлял их в рот, затем махнул рукой и достал все целиком, и стал поедать без стеснения.
"Костер... – думал я. – Кто бы мог подумать!"
Постепенно костер в моем воображении разгорался. Он превращался в окончательного враля и рос, как на дрожжах, все быстрее и быстрее. Уже не пятеро окружали его, нет – сотни, тысячи в самых различных нарядах сидели вокруг – молчаливые, раздирающие руками еду, не произносящие ни слова. Лживый исполин, треща о дружбе и верности, стал Везувием; кольцо окруживших костер вобрало всех сущих мира.
"О чем могут договориться тысячи, если пятеро едва не убили друг друга невесть во имя чего?"
Мне неожиданно сделалось легко и хорошо, я напевал и не переставал работать челюстями. Уходил я без сожаления. Без сожаления обнаружат мое бегство.
Я был один и повелевал собою, погонял себя: спеши – дома мещанский уют с горячей ванной, и черт с ним, что он мещанский, – здорово, что он существует.
До самой станции я не встретил ни одного человека.
Я ел курицу и пел песню.
август – сентябрь 1983