355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Смирнов » Окружившие костер » Текст книги (страница 2)
Окружившие костер
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:51

Текст книги "Окружившие костер"


Автор книги: Алексей Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Свежий воздух подействовал на Алину отрезвляюще, и она поднялась на ноги. Мы молча наблюдали, как ее шатало из стороны в сторону, и слушали блаженно-дикое взрыкивание, чуть похожее на стон. Внезапно Алина сделала два больших порывистых шага в направлении костра, после чего остановилась, не прекращая раскачиваться и тихонько подвывать, затем она шагнула снова, и вдруг ее резко понесло вперед. Каким-то чудом ей удалось затормозить, иначе было бы не миновать огня.

Я встал и замер в позе, предваряющей прыжок, но Алина находилась напротив, по ту сторону костра, а по ту сторону костра сидел Дынкис.

Он вскочил и вырос перед нею, когда никто этого не ждал. Левой рукой он схватил согнувшуюся Алину за плечо, толкнул, рванув одновременно вверх, – и та распрямилась, явив безумное лицо с разметавшейся челкой; правой рукой Дынкис несколько раз ударил в это лицо – наотмашь и с чрезвычайной силой.

Происходящее настолько обескуражило нас, что никто по-прежнему не тронулся с места: лично я словно прирос к одеялу, вновь на него опустившись, а очнувшись, заметил, что рука моя сжимает горлышко бутылки, готовая разбить ее вдребезги и превратить в грозную "розочку".

Алина отпрянула, глядя на Дынкиса совершенно круглыми глазами, которые покидало одно безумие и застилало новое: мгновение спустя она затопала ногами и, обливаясь слезами, закричала:

– Как ты смел! Ты сволочь, мерзавец, подонок, как ты смел! Как ты посмел ударить меня!

– Я все смею, – ответил Дынкис, не без труда, однако, сохраняя твердость и спокойствие голоса.

Но Алина его не слушала – как, вообще-то, и никого другого.

– Как ты смел! – орала она, захлебываясь и давясь слезами и словами. Пусть кто угодно из них – он, он, он, – она тыкала трясущейся рукой поочередно в каждого из нас, – пусть все они вместе, пусть кто угодно еще, только не ты, ты не имел никакого права, потому что ты дрянь, я тебя ненавижу!

Делая ударение на каждом слове, она все дальше и дальше отступала назад, потом слезы взяли верх, и Алина, вся содрогаясь, скрылось в темноте.

– Он верно сделал, – серьезно заметил Хукуйник. История выветрила долю хмеля из его головы. – Я бы, честное слово, сделал на его месте то же самое.

– Зачем же бить? – зазвенел Толян. – Разве не ясно, что прошло бы и так... через две минуты?

Дынкис обернулся.

– Я, – проронил он, переводя дыхание и успокаивая себя, – любую наркотическую сволоту бил и бить буду! Пусть запомнит... Если ее сейчас не остановить, то...

– Тебе какое дело? – взорвался Толян. – Тебя кто просил? Тебя кто-нибудь спрашивал?

Дальше я не слушал, я поднялся и отошел, ища глазами Алину. Наконец я разглядел ее темный силуэт на склоне холма, приблизился и слегка обнял ее за плечи. Она высвободилась (проклятье!) и снова затрещала, уже шепотом:

– Пусть ты, пусть кто угодно, но какое право имел он, как он посмел, он говорил мне такие вещи и еще смеет бить, господи, за что же, мамочка, где же ты?!

Я повел ее назад. Мысли мои смешались, в мозгу бушевала всякая всячина – и желание наконец-то окончательно сокрушить Дынкиса, и возможная близость с Алиной, и вылаканное вино, и страх.

... Толяна у костра не было, он куда-то исчез – вероятно, пошел укрощать свою ярость. Хукуйник что-то негромко втолковывал Дынкису, а тот пожимал плечами и отвечал резко и коротко. Я усадил Алину на одеяло, пристроился рядышком сам и вынул шашку из ножен.

– Ты не должен был этого делать, – молвил я, глядя в глаза Дынкису.

За весь вечер мы с Дынкисом перебросились едва ли десятком слов, и если он представлял, как вести себя с остальными, в отношении меня он пока ничего сказать не мог и поэтому вызов принял с готовностью. Что-то вроде разведки боем. Мы оба были изрядно пьяны и продолжали усугублять это дело по ходу беседы.

– К чему распускать руки? – развивал я мысль. – Уж тебе ли этого не знать – как-никак, тоже медик! Будь она в обмороке – ну, тогда другое дело, но здесь достаточно было усадить и спокойно привести в чувство...

– Да какое он имел право! – уже без слез, но еще ожесточеннее крикнула Алина. В дальнейшем она не раз перебивала нас таким образом, пока мы с Дынкисом не потеряли терпение и попросили ее помолчать минут десять.

– Вот как? – Дынкис передвинулся и очутился рядом со мной. Он слегка пригнул голову и смотрел на меня в упор. Мне казалось, что очки и глаза его срослись воедино. – А почему я должен был сидеть сложа руки? Ты напрасно припоминаешь мне медика, я проучился на два года больше твоего и побольше медик, чем ты, извини уж меня, пожалуйста. Мне ли не знать, как прекращать истерики... тут не в истерике дело, нет! Ты знаешь... – и он назвал имя нашей знакомой.

Я утвердительно кивнул и отхлебнул из бутылки.

– Так вот она так же начинала, как и эта, а что вышло, ты, наверно, знаешь хорошо. Я ее не успокаивал, я ее за дурость бил.

Хукуйник тронул меня за локоть.

– Он прав, – шепнул он, шало зыркая по сторонам.

Я знаком извинился перед Дынкисом и нагнулся к Хукуйниковскому уху.

– Ты идиот, – зашипел я, чувствуя, как внутри у меня все клокочет. – Ты что, не понимаешь, что я с ним согласен? Да я сам бы ей тысячу раз морду набил, но как ты думаешь, почему я этого не делаю? Ты разве не видишь, что нас на нее одну – трое, ибо ты, пьяная скотина, не в счет?

Хукуйник жестом остановил меня и понимающе затряс головой, на глазах проникаясь ко мне уважением. Я не солгал ему, но на разговор с Дынкисом меня толкало не только желание уничтожить его как соперника. А ведь будь оно единственным, я мог бы взять верх... однако спьяну мне хотелось уложить двух зайцев: и очернить Дынкиса, во имя чего невозможно было избежать лжи, и одновременно родить в споре истину, гласящую, что я поражаю увесистым мечом правосудия достойного идейного врага. Естественно, я разоткровенничался, и после первых же моих слов Дынкис, видимо, сообразил, что я просто щенок впрочем, многообещающий и породистый.

Дабы исключить попытки Хукуйника снова встрять в разговор, я сунул ему едва початую бутыль. Он взял ее и заурчал, как сумчатый медведь, взбирающийся на дерево. Я никогда не слышал, как урчат сумчатые медведи, но думаю, именно так у них и выходит. Утолив жажду, Хукуйник сообщил, что идет купаться, и покинул нас.

– Ты знаешь, – обратился я к Дынкису, – мы с тобой, в сущности, антиподы. Да-да! У меня были и остаются три принципа, касающиеся женщин: не материться при них, не бить и не сильничать. Здесь нет ни фанатизма, ни идолопоклонства... хм... с чего это я об этом? Ну, неважно. Принципы сдерживают меня и охраняют! Ты понимаешь, что я хочу сказать?

– Нет, не совсем, – признался Дынкис.

– Я вот что имею в виду, – возбужденно заговорил я. – Я утверждаю, что каждый человек для того, чтобы считаться человеком, может сколь угодно долго купаться в любой мерзости, но в то же время не пятнать какого-то единственного уголка своей души, где хранится святое, через которое он не может перешагнуть.

– Человек, ты говоришь? – прищурился Дынкис. – А кто тебе сказал, что у настоящего человека должно быть в душе что-то святое? Ты производишь впечатление образованного парня и должен бы знать, что человек – существо, способное быть крайне дрянным... об этом не раз говорилось и писалось еще в незапамятные времена. А если некий индивид и содержит в себе этот сомнительный уголок со святыми понятиями, то ему ничего не стоит и его использовать в своих гнусных целях... с ним даже легче! положим, некто путем глубокого самоанализа, – Дынкис ухмыльнулся и глянул на меня с удовольствием, – обнаружит на чердаке своего сознания этот злополучный уголок... уж он-то постарается, чтобы святость из уголка не била по его родным привычкам, не мешала любимым порокам, разрешая совершить именно, как ты выразился, любую мерзость. А уголок – он так, сам по себе – не бить, скажем, женщину? что ж, без этого можно безболезненно прожить, если только ты не садист. А ежели садист, то принцип можно изменить: не позволять, например, чтоб тебя била женщина... Чем не принцип? И можно, безусловно, разгуливать по свету, гадить там, где живешь, и успокаиваться, вспоминая об уголке, в котором, по сути дела, ничего святого и нет, кроме отрывочных благопристойных, заскорузлых понятий, и с ними может сравниться лишь какая-нибудь брошюрка о правилах хорошего тона, где к твоим услугам найдутся наивные заповеди... заповеди надоевшей и попираемой морали – во, как красиво сказал! Да и через эти "святыни", – Дынкис снова ухмыльнулся, – ты в экстремальных условиях перешагнешь и откроешь новые, или переиначишь старые... Уголок – оно хорошо, конечно, придумано. Только что же нарождаешься ты с этим уголком, что ли? Сомневаюсь. Сдается мне, уголок строится по твоему образу и подобию. Ты сам выбираешь местечко для "чердака души". Нормальный человек чердака в погребе не устроит.

Я отметил, что меня не на шутку колотит – и в честь чего бы мне так завестись? Все вокруг поисчезало – темень насытилась Толяном, пьяным купающимся Хукуйником, Алиной, одеялом и палаткой. Теперь мне мерещилось, будто она она медленно растворяет в себе два вселенских разума-антагониста, бьющихся насмерть.

– Ты это все верно говоришь, – согласился я, и зубы мои дробно стучали. – Только демагогии порядочно в твоих словах. Почем ты знаешь, что за святыни могут храниться в душе пускай у распоследней падшей свиньи? Ты зря так уж принижаешь их ценность, и это получается именно потому, что у тебя-то самого такого уголка вообще не было и нет, хоть по тебе сразу и не скажешь. И что ты, кстати, прицепился к купанию в мерзости? Ты мне напоминал избитые истины, и я тебе напомню: не мерзостью единой сыт человек.

Последнее замечание Дынкис оставил без внимания.

– Почему же это у меня нет такого уголка? – брови его чуть поднялись. Потому что я ее ударил? – Алина дернулась было с места, но я осадил ее. Кажется, я понятно объяснил: я сделал это, чтобы она не катилась под гору дальше, чтоб не испробовала кой-чего посерьезнее хлорэтила, благо дури у нее хватит... Она же ребенок, играющий над пропастью.

Я рассмеялся и выпалил в лицо Дынкису:

– Нет, не поверю! Чтобы я, да поверил в твою заботу об ее безоблачном детстве – ха-ха! и это после твоих слов о надоевшей и попираемой морали? Нет, я тебе не верю, я нутром чую, что для тебя барьеров не существует! Скажи-ка, – я захотел ударить по больному, вспомнив слухи, ходившие о Дынкисе, – ты ради своей выгоды смог бы написать донос? или, выразимся помягче, дать сигнал?

– Как, как ты сказал? – переспросил Дынкис. Он приподнялся с места и встал на одно колено, едва не касаясь подбородком другого, высоко вздернутого. Он стал похож на металлическую конструкцию неясного назначения. – Переступить, получается, через человека? Да, это, бесспорно, барьер... хотя в девяноста девяти случаях из ста ты скажешь, что через тебя самого этот человек переступит запросто, и не ошибешься. Но дело не в этом даже... Да, могу! Могу, ради своего благополучия и благополучия моих близких.

– Ах, так! – я на секунду даже опешил от радости. – Ну, а я вот не смог бы, про такой уголок я и говорил. То, что тебе не так уж трудно это сделать, видно сразу, ты уж извини, – я во хмелю позабыл, что пятью минутами раньше утверждал обратное. – Мне тебя, впрочем, бояться нечего... хоть мы учимся в одном заведении, я тебе вряд ли перебегу дорогу и через меня перешагивать тебе не придется. Мы с тобой, повторяю, антиподы, что и требовалось доказать. Разговор этот у нас первый и, я полагаю, последний.

Тут бы мне и угомониться, тут бы мне встать и взором победителя-праведника окинуть Алину (это, кстати, я сделал – окинул взором, желая увидеть ее реакцию, но реакции никакой не узрел и обиделся). Нет! несла меня нелегкая дальше – по кочкам и оврагам, по лесам и ухабам. Млея от своего установленного в дискуссии благородства, я залпом выпил полбутылки, и правда с кривдой смешались в моей голове. Мне вздумалось послушать Дынкиса еще немного, и я не ушел.

– Алина, я прошу тебя оставить нас ненадолго, – ледяным голосом молвил Дынкис. – На минутку, – он, похоже, рассвирепел – не столько от того, что я выставлял его перед Алиной в невыгодном свете, сколько от моего щенячьего нахальства вообще что-то насчет него утверждать. – Хотя нет, можешь не уходить. Ты, пожалуй, не помешаешь, – передумал Дынкис. – Значит, антиподы... Слушай-ка, а вот вообрази ситуацию тоже не хитрую и не новую... Ты делаешь карьеру, на пути твоем оказалась какая-то администрирующая мразь и вознамерилась чинить препятствия... Если допустить, что у тебя имеются возможности сделать это, сокрушил бы ты такого гада чисто физически?

– Прикончил же Раскольников старуху, – ответил я, пожав плечами. Мысли путались. – И был прав, хоть и слаб. Здесь – тот же случай... А я говорил совсем о другом, о человеке, не сделавшем ни тебе, ни кому еще ничего дурного...

– Значит, сокрушил бы! – констатировал Дынкис. – Знаешь, – и лицо его стало неожиданно задумчивым, – я два года назад рассуждал так же. Но люди, оставаясь теми же, что и тысячу лет назад, все же чертовски меняются. Я обратил внимание, с какой гадливостью ты произнес слово "донос". А что, написал бы ты донос на старуху-процентщицу?

В крови моей разгуливал портвейн, а также жажда истина и мужские половые гормоны. Первое взяло на себя последнее, и восторжествовала середина.

– Донос? – я замялся. В висках стучало: написал бы, написал.

– Да, – кивнул Дынкис. – По задержке с ответом вижу, что написал бы. Что, не по вкусу? А топором беззащитную старуху – это будет гуманнее? Видишь ли, я уверен: до знакомства с известным романом на то, чтоб трахнуть топором, тебя бы тоже не хватило... ты был юн и не мог даже помыслить такое. А вот отучился в школе, книжек почитал, и думаешь, что топором, вообще-то, было бы и неплохо... Время идет, книг много, людей вокруг – тоже. Прошло три года – и что? ты уже готов писать на процентщиц доносы. А жизнь, как ни затаскана эта мысль, настолько неожиданная и подлая вещь, что никому не известно, каким ты сделаешься еще года через два... когда тебе стукнет столько же, сколько мне сейчас.

Я молчал.

– Ты не очень-то обличай, – сказал я наконец не совсем уверенно. Сколько бы старух я ни прикончил, ты от этого не престанешь быть тем, что я сказал.

Обычно трусоватый, я не страшился сцепиться с Дынкисом даже физически. Но меня с самого начала нашего разговора преследовало одно воспоминание. В памяти моей всплыл пустынный институтский коридор и некрасивая девица много старше меня. На первом курсе мы были очень дружны – слишком дружны... мне пришлось – неважно, по каким причинам – положить этой дружбе конец. Сама история не имела никакого отношения к происходящему сейчас, но вот несколько слов, сказанные в коридоре годом позже... Окончился последний экзамен, впереди было лето. Она собиралась уйти из нашей группы на другой поток и справедливо считала, что случая поговорить нам, пожалуй, больше не выпадет. Короче: во мне почему-то подозревался предатель; я помню ее бегающие от страха глаза, уверенные в моей подлости, и понимающие: разговор, если ошибки нет и она права, бесполезен... однако разговор все же состоялся, и именно поэтому я оскорбился совсем не так, как следовало, видя, что во мне пока что только сомневаются, несмотря на уверенность в глазах. Она говорила со мной как-то подхалимски – на всякий случай, вдруг я все-таки окажусь сильным мира сего, и я, вообще стараясь избегать громких сравнений, не удержусь и скажу: у нее было лицо приговоренной к казни и просящей палача не рубить голову. С какими-то заискивающими усмешечками, подбадривая себя, она бормотала: "Понимаешь, времена меняются, и мы меняемся вместе с ними... Если хорошо учил латынь, должен помнить эту пословицу. Сейчас ты гневно раздуваешь ноздри, а вот потом... потом кому-то надо будет устраиваться в жизни... а для этого – очень может быть – придется что-нибудь вспомнить и рассказать". Именно об этом разглагольствовал теперь Дынкис. Он припоминал какие-то факты из своей биографии, нес, пьянея, какую-то окончательную дичь, но я был уже в его лапах – целиком, с головкой, ибо полностью принял его главную мысль. Я и вправду не знал, каким стану через два года, и очень даже могло впоследствии выйти так, что я сделаюсь весьма похожим на Дынкиса... Некрасивая подруга из пустого коридора будет права. При мысли, что я похож на Дынкиса, мне было и страшно, и сладко, потому что Дынкис был личностью. Я согласился с ним, я сам, своими ножками топал в грязь и чавкал в ней, забравшись по уши, и лишь иногда молнией пробегала мысль: "Боже! идиот! какого лешего?! Ты хочешь правды – так ведь одна сейчас у тебя правда – Алина, и сидит эта правда с тобою рядом, так чего ради ты соглашаешься при ней с этим гадом? Он нарочно вызывает тебя на откровенность, и ты, как баран, покорно идешь! Ей-Богу, назвать тебя бараном значит обидеть ни в чем не повинное животное". И все же я поддакивал и поддакивал, и Дынкис в моих глазах падал и рос одновременно, то есть – оставался собою, тощим, очкастым и подлым, лишь уважение мое к нему возрастало. Я, возжелавший услышать истину о себе, был накормлен ею досыта и, будучи во хмелю, побежден. Я предложил Дынкису бутылку и сделал это с каким-то совершенно уже неприличным почтением. Тот посмотрел на меня и хмыкнул, принимая нектар:

– Ну что, антипод, скоро мы с тобой целоваться начнем, я чувствую?

– А-а, – махнул я рукою. – Перед стаканом все равны. Ты, бесспорно, прав. Я сам так считаю: глупо думать, что ты будешь лучше, чем есть сейчас. Хуже – это возможно...

Отодрав меня таким образом за уши, Дынкис нанес последний удар нежданный, коварный, закрепляющий если не его торжество, то мое поражение. Он вдруг повернулся к притихшей Алине. Та лежала на одеяле, свернувшись калачиком и широко раскрыв немигающие глаза. Бог знает, о чем она думала. Дынкис произнес уважительным, серьезным, располагающим тоном:

– Алина... можно, я задам тебе нескромный вопрос?

– Задай, – отозвалась витавшая в облаках Алина.

Дынкис указал на меня и не опускал пальца до конца фразы:

– Скажи... ты будешь спать с ним сегодня?

Ход был наглый. Кто бы мог подумать – ведь мне самому стоило лишь спросить ее об этом напрямик, указывая на Дынкиса и Толяна, и тогда я, скорее всего, радостно топтал бы их прах.

– Нет, – ответила Алина.

Другого я и не ждал, однако внутри что-то оборвалось. Какая-то здоровенная пичуга внезапно вспорхнула совсем неподалеку и с гнусным звуком устремилась в леса.

– Слава Богу, – сказал оборзевший Дынкис, – еще не все потеряно.

Алина кивнула.

– Видал? – негромко обратился ко мне Дынкис. – Не хочет. Так какого же дьявола ты тут перед ней да передо мной выпендривался? Рассказывал про святые уголки?

Я не находил слов от бешенства, отплясывавшего в мозгу чечетку. Успокаивало меня одно: "Она, – думал я, – психопатка, дура, истеричка, психопатка, дура, истеричка, у нее семь... нет, восемь, пятнадцать, двадцать пятниц на неделе, еще все можно повернуть по-своему..." Надежды были слабенькие, я в который раз потянулся к спасительному снадобью.

Алина вдруг вспомнила и вскинула на Дынкиса глаза:

– Ты все равно не смел меня бить! Не смел! Защитничек ты мой, – ласково заскулила она и погладила меня по голове. – Пошли купаться!

Если сравнить мои чувства с переживаниями разини, схлопотавшего тяжелым по затылку, сравнение выйдет бледным, мало говорящим об истинном положении дел. Мы с Дынкисом переглянулись. Глаза у того были такие, что мы на мгновение позабыли вражду и окончательно ощутили себя единомышленниками, так как зол он, казалось, не был ничуть, но зато ошарашен донельзя, разве что руками не разводил, а на лице его читалось: "Ну уж если эта дура совсем не поняла, о чем здесь шла речь, слов у меня больше никаких нету..."

Я понял, что не все потеряно. Алине не было нужды звать меня дважды. Когда она занялась поисками полотенца, Дынкис тихо и чуть печально заметил:

– Одного мы с тобой не учли: сколь угодно заумная беседа неизбежно меркнет перед лицом глупости.

Я согласно кивнул, прислушиваясь. Снизу, из-под откоса, доносилось пение, то и дело прерывавшееся пыхтением, вздохами, а иногда и разными словами не из песни. Слышно было, как певец поминутно срывается, но песня свидетельствовала о безграничной радости, распиравшей певца, словно обретавшего наконец родной дом после продолжительных скитаний. Хукуйник с поистине муравьиным упорством брал одну высоту за другой, и вскоре мы уже могли различить покачивающуюся и слегка приплясывающую фигуру. Хукуйник был ослепителен, и этим был обязан своему излюбленному загородному костюму. Если бы не рубашка (ибо больше ничего он на себе не имел), Хукуйник мог бы запросто сойти за кроманьонца, благодарящего богов за удачную охоту.

Холодная вода вызвала неясные метаморфозы в его мышлении, и нам не удалось добиться от купальщика ни одной осмысленной фразы. Сияя всем, чем в таком виде полагается сиять, Хукуйник остановился перед костром и начал громко и пошло хихикать. Он довольно долго давился от смеха, силясь что-то объяснить, и, если учесть все его жесты, основным предметом сообщения должно было стать именно то, что предавалось бесстыдному сиянию. Не успели мы решить, что же с ним делать, как он разом разрубил весь узел проблем и повалился наземь. Движимые гуманизмом, мы забросили его в палатку, где я не без удивления обнаружил спавшего мертвецким сном Толяна.

Алина уже убегала прочь – я с трудом различил ее силуэт и, пригнув голову, ринулся следом. Лес спал; меня, пока я шел через валежник и, без сомнения, кого-то давил, иногда подмывало извиниться, как извиняются в кинозале перед зрителем, скулящим от боли в отдавленной ноге.

Я не переставал дивиться – как это Алина ухитряется находить дорогу к озеру, когда вокруг ничего, абсолютно ничего не видно? Продолжая изображать рыцаря, я настойчиво предлагал ей руку, и мы все время проваливались в топь под пенье комаров. Однако по каким-то неясным причинам оступался и спотыкался исключительно я, а Алина просто не имела выбора и за компанию тонула в невидимой грязи. Женщинам – даже таким – временами нет, да и придет в голову что-нибудь дельное. Алина сочла более удобным для нас обоих поменяться ролями. Мне было предложено переложить бремя джентльменства на женские плечи и покориться судьбе. Я заупрямился, сожалея о разваливающихся рыцарских доспехах, – как это так! меня поведут за руку? ни за что! И настоял-таки на своем. В результате я упал в ручей и дальше двигался один, ориентируясь по звуку Алининых шагов. Когда передо мной в конце концов все же возникла ее неугомонная рука, я уже успел поумнеть и не шарахнулся в сторону, хотя и продолжал уверять Алину в ненадобности такого ко мне внимания.

Вскоре, грязные и мокрые, мы выбрались на берег. Озеро лежало перед нами черное и неприветливое, словно собиралось сказать: только троньте. Тогда мне было не до пейзажей. Я гораздо позже вспомнил, что зрелище, оказывается, предстало чертовски красивое: мертвая вода в кольце немого темного леса. Лес виделся одной сплошной массой и молчал, абсолютно к нам безразличный – даже ворон не было слышно. Где-то, как мне показалось, очень далеко, на противоположном берегу подрагивали костры и доносилось хриплое пение под пьяную гитару. Без устали трудились кузнечики, и их треск перелетал через бездыханную воду, будто горох, очередями. Далекие костры напоминали о какой-то совершенно чужой жизни – было ли там так же, как у нас? Не знаю, известно мне лишь одно: любой из нашей компании, загляни он на огонек туда, к тем, был бы встречен неприветливо и, окажись непонятливым, изгнан.

Мы приблизились к расшатанной купальне, сооруженной еще при царе Горохе для услады пионеров из местного лагеря.

– Отвернись, пожалуйста, – беспечно попросила Алина. – Я буду купаться голенькой.

– Вообще-то я тоже не против окунуться в таком виде, – сообщил я, отворачиваясь и с трудом сохраняя в голосе ту же беззаботность.

Я стал лихорадочно разоблачаться. Руки мои дрожали, да и ноги тряслись, все время мешался святой крест, но я не снял его. Как-то так вышло – видимо, совершенно случайно, – что я обернулся и едва нашел в себе силы отвести глаза от того белого и прохладного, что с опаской влезало тем временем в воду. Вода очнулась ото сна, но, похоже, еще не понимала спросонья, что происходит, и лишь когда разбежавшиеся по ней круги нагуляли мощь, она дрогнула, и секундой позже разволновался весь черный проем купальни.

До меня донеслось радостное повизгиванье. Я почему-то не осознал, что именно будоражит мой слух. Без всякого стеснения я разделся совсем, но не помню, как очутился в воде. Только что, казалось, я воевал с Дынкисом, и вдруг каприз судьбы бросил меня в озеро догонять Алину.

Все, что было вокруг – и лес, и костры, и вода, в которой я плыл, словно лягушка, воспринималось как неудачная декорация к основному действию. Кроме обогнавших меня распущенных волос и плеч, ничто меня не интересовало. Лес, озеро... какой лес, какое озеро? ах, да – озеро... Можно было бы подыскать обстановку более подходящую... В мире главным является то, что должно, не может не случиться между нами; время будет лететь, искривляться, скручиваться в спираль и сжиматься в пружину; пространство будет преобразовываться в коммунальную квартиру, в невский проспект, в салон троллейбуса... только это основное никуда не исчезнет и продлится вечно... оно началось в незапамятные времена и сейчас мчится неведомо куда и неважно, куда – минуя в данном конкретном случае какие-то костры и какое-то озеро. Я похож на человека, размышлявшего на вечные, неисчерпаемые темы, который вдруг оступился и попал в иное измерение, но и там он продолжает размышлять, мирясь с неудобствами незнакомой обстановки. Озеро? озеро так озеро, оно не представляет для меня никакой важности – точно так же плыли мы вчера мимо лопающихся галактик и солнц Бог знает в которой вселенной... сегодня переплываем озеро, а завтра, быть может, прокатимся на велосипеде по кругам Дантовского ада: позади я, ничего на себе не имеющий, кроме креста, впереди – ее плечи и прилипшие к ним пряди черных волос, пахнущие болотной тиной.

Алина ухватилась за шершавые доски и согнула под водой ноги. Я подплыл и пристроился рядом; потом, готовый на какое угодно преступление, придвинулся и схватил ее.

– Нет! – крикнула Алина, с силой высвободилась и отплыла.

– Почему? – совершенно потеряв над собою контроль и утратив достоинство, спросил я осиплым голосом и ринулся в погоню. – Только поцеловать, – зашептал я, хотя шепотом это назвать было невозможно, отдельные слоги звенели, другие – басили, а некоторые произносились с неожиданным шипением. – Это же такая ерунда, что говорить смешно, – еще более горячо убеждал я Алину и напрочь забыл о мужском правиле не распускать слюни. Озеро и лес сделались вдруг реальными, не осталось и следа от солнц и галактик. Я почувствовал, что вода холодная и самые неподходящие части тела здорово замерзли.

– Понимаешь, для меня это не ерунда, – сказала Алина. Она глядела на меня с опаской, но ни капельки не сердилась. – Я не могу... ну не получается у меня целоваться просто так... Я и целовалась-то всего три раза в жизни по-настоящему. Нет, ты не подумай, я получала большое физическое удовольствие, это верно, но не больше, я не хочу так... каждый поцелуй говорит о чем-то святом, а так, чтобы сегодня с одним, завтра с другим...

– А почему ты решила, что для меня этот поцелуй не будет свят? осведомился я, безбожно закручивая собеседнице мозги. – Что греха таить, бывали у меня эпизоды, целовался достаточно – но с каждым поцелуем у меня связано что-то святое... и т.д. , и т.п.

– Нет-нет, я знаю, что для тебя это будет свято, ты очень хороший, но не надо так, без чувства... А то я и вправду стану вроде той... и начну, как она, групповики устраивать...

"Ты сволочь, – думал я. – Ты распроклятая дрянь, и еще прикидываешься чистенькой... Целовалась ты три раза... ну да! а с Хукуйником, небось, не целовались, лежали без поцелуев. И это мне ты вешаешь на уши лапшу! Ну почему, почему я такой кретин, такой чистоплюй, такой трусливый идиот почему не хватает меня выволочь ее, разложить здесь на досках и настоять на своем, чтоб ей стало ясно, кто тут хозяин? Эх, – сказал я себе, – дешевка ты, – знаешь ведь, что никого не разложишь, просто побоишься... Ладно, сделаем вид, сделаем... ты целка, Алина, конечно... маленькая такая сучка. Не хотела – так какого же черта сюда меня привела? неужто купаться?!"

– Да-а, – протянул я, – групповики – это уж через край... "А что, подумалось мне, – сюда бы еще двух-трех вроде тебя, и можно было бы, можно..." – Что ж, обидно, конечно, но я тебя понимаю. У меня, я же тебе говорил... нет, не тебе – ему... имеются у меня в святом уголке принципы...

Мы вылезли из воды.

– Не смотри, – кокетливо обиделась и надулась Алина. – Ты все-таки смотришь? Уй, как холодно! – и ее затрясло.

– Дай разотру, – предложил я и, не дожидаясь ответа, взял Алину за плечи. Не дай мне Бог снова такое пережить. Мокрые, голые стояли мы друг против друга, и я ничего не мог поделать – ни с ней, ни с собой. Я принялся ее растирать; руки мои с дрожью, с нажимом ходили по телу, задерживаясь против воли на груди, бедрах, талии... Я чувствовал, что запросто могу свихнуться. То ли Алина это почуяла, то ли решила, что хватит меня баловать – так или иначе, она отвела мои руки и попросила растирать полотенцем.

Когда мы оделись, стало легче. Я с сожалением отметил, что трезвею. Чего-чего, а только трезвым мне быть не хватало. Тем не менее в этом печальном факте имелась и положительная сторона: я вновь обрел способность рассуждать. Итак, каков же будет план кампании? Клыки показаны, круг друзей порван, а Амур не пожалел для Алины стрелу. Как поступить теперь? уйти? нет, ни за что. Уйти и думать, что она тут без тебя, а могла бы и с тобой... Да на кой черт она мне, собственно, сдалась? Свет на ней клином сошелся? Нет, просто я не люблю, когда мои планы и мечты втаптываются в дерьмо. Остаться и пьянствовать, сложив оружие? Обидный конец, хотя, скорее всего, так и получится...

Думая обо всех этих интересных вещах, я забыл об Алине, и она обогнала меня, ушла вперед. Когда я добрался до лагеря, она как раз ныряла в палатку. Дынкис ложиться не захотел, объяснив это тем, что утром все равно уедет и выспится дома, а пока что будет нас охранять. Я допил все, что сумел отыскать, и отправился на боковую.

Палатка готовила мне маленький сюрприз. Первое, на что я наткнулся, лежало в обнимку со вторым – Алина и Толян. Парочка спала безмятежным сном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю