Текст книги "Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том I"
Автор книги: Алексей Дживелегов
Соавторы: Дмитрий Жаринов,Владимир Пичета,Валентин Бочкарев,Вадим Бутенко,Николай Василенко,Вячеслав Волгин,Иосиф Кулишер,Николай Михневич,Константин Военский,Валериан Федоров
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Мария-Антуанета (портрет Виже-Лебрен)
В заключение своей обширной записки Екатерина указывает, что лица, которые скрепят своею подписью акт соединения, должны будут прежде всего прийти к соглашению относительно следующих пунктов: 1. Охранять католическую религию во всей ее неприкосновенности. 2. Соблюдать верность королю. 3. Стремиться к его освобождению. 4. Повиноваться лицу, состоящему во главе союзных войск. 5. Обязаться поддерживать порядок и дисциплину в войске. 6. Обещать оказать денежную поддержку делу восстановления общего мира и спокойствия. Но наибольший интерес представляет тот пункт соглашения, который гласит следующее: Восстановление правления согласно единодушному желанию нации, выраженному в провинциальных наказах депутатам, посредством неуклонного поддержания всех трех сословий во всем том, что касается их существования, безопасности и собственности.
Таким образом, Екатерина указывала эмигрантам и их сторонникам, что безусловного возврата к старому порядку быть не может; что необходимо принять во внимание законные требования французских сословий и что, только при соблюдении этого условия, монархия во Франции может быть восстановлена на прочном основании.
Екатерина II (грав. Стародумова)
Давая политические советы французским роялистам, Екатерина как бы становилась во главе европейской реакции и тем самым окончательно порывала с тем, во что верила и чему поклонялась в лучшие годы своего царствования. Бывшая ученица Вольтера, далекая от строгих начал ортодоксального благочестия, она однажды в самый разгар революционных событий открыто заявляет, что «все протестантские правительства хорошо бы сделали, решившись принять православие, потому что это исповедание должно считаться оплотом против безнравственной, анархической, преступной, воровской, богохульной, опрокидывающей все престолы и неприязненной всякой религии заразы». Она сравнивала при этом греческую церковь «с дубом, имеющим глубокие корни». Разочаровавшись в принципах просветительной философии, Екатерина резко порывает с теми, к мнению которых она в былое время любила прислушиваться. Один за другим исчезают по ее распоряжению бюсты философов и писателей XVIII века из галереи Эрмитажа, где они красовались среди мудрецов и ораторов древнего мира. Только бюст Вольтера долго оставался на своем прежнем месте; наконец, и он был вынесен в исходе 1792 года. Огорченная всем тем, что происходило на ее глазах, Екатерина под тяжелым впечатлением торжества французского оружия и заключения Базельского мира углубляется в изучение седой старины и ищет себе успокоения в чтении Несторовой летописи и в исследовании частностей первоначального развития государственной жизни России.
Особенно сильно потрясена была Екатерина известием «о злодейском умерщвлении короля французского». Под тяжелым впечатлением этого события она слегла в постель и, по словам Храповицкого, «была больна и печальна». Она возмущалась «варварством французов» и явной несправедливостью в утайке голосов при осуждении короля. «Это вопиющее беззаконие даже в отношении частного лица», говорила она своему статс-секретарю, соглашаясь с ним, что «каждый член законодательного собрания мнит себя королем, а каждый французский гражданин есть не что иное, как настоящая скотина». Франция погибла, погрязнув в пороках и бражничестве, и императрица вполне определенно заявляла, что французская республика представляет для Европы значительно большую опасность, чем даже гегемония Людовика XIV.
Серг. Вас. Салтыков
Новый порядок вещей грозил опасностью лично самой Екатерине; «якобинцы везде печатают, что они меня убьют, – пишет она Гримму в 1791 году, – и с этою целью послано трое или четверо лиц, относительно которых меня предупреждают со всех сторон». Свою тревогу по этому поводу Екатерина хочет замаскировать рядом шуток и острот, то называя себя «пугалом для якобинцев» (la bete noire des jacobins), то признаваясь Гримму, что ей очень хотелось бы «наказать якобинцев розгами и палками». Но слухи все растут и крепнут, и императрица принимает меры предосторожности. 8 апреля 1792 года дан был секретный указ петербургскому губернатору с приказанием искать француза, проехавшего 22 марта через Кенигсберг с злым умыслом на здравие ее величества. А в дневнике Храповицкого читаем: «Взяты предосторожности на границе и в городе; даны указы строго смотреть за приезжающими в Царское Село и Софию, а паче за иностранцами». В ноябре 1792 года у императрицы возникают опасения по поводу приехавшего в Петербург иностранца Мильоти, «не заводит ли он якобинского клуба». Тревожное настроение у Екатерины продолжает обнаруживаться во все последнее время ее царствования. Она готова во всех видеть или подосланных к ней убийц или извергов, способных на всевозможные злодеяния. В такой тревожной обстановке заканчивалось царствование той самой Екатерины, которая в лучшие свои годы находилась в дружеских сношениях с самыми видными представителями французского общественного мнения, а на склоне своих дней также приветливо протягивала руку непримиримым роялистам и европейской реакции.
И. И. Шувалов (портрет Виже-Лебрен)
По мере того, как дела Людовика XVI приобретали во Франции все более печальный оборот, роялисты, как известно, все свои надежды на восстановление старого абсолютного строя начинали возлагать на активное вмешательство европейских держав. Как только обнаружилось стремление Национального собрания к широким социальным преобразованиям, французское дворянство, во главе с принцами королевской крови, широкой волной отливает за пределы Франции. «В лице эмиграции, – но словам Сореля, – старый порядок переживал, так сказать, свое падение и произносил над собой беспощадный приговор». Эмиграционные волны достигали, как известно, и владений императрицы Екатерины, которая охотно давала при своем дворе приют французским роялистам, называя себя по отношению к ним «Madame la Ressource». В Петербурге под защитой русского правительства собрался довольно значительный кружок эмигрантов, получивший название «le petit Coblence». В 1791 г. при дворе Екатерины даже появляется особый посланник братьев короля и французских роялистов гр. Эстергази, хотя в Петербурге в это время было еще два французских дипломатических агента: Жене, являвшийся представителем конституционного правительства, и маркиз Бомбаль, представлявший интересы Людовика XVI и придворной партии.
В связи с эмиграционным движением французского дворянства Екатерина писала 4 октября 1790 г. адмиралу Мордвинову: «Без сомнения, бедственно для Франции, что настоящее состояние лишает ее достойных людей. До сего времени блистала она славою, которой озарилась в царствование Людовика XIV. Без сомнения, другие правила приведут за собой другой порядок вещей, до сих пор непредвиденный; но ежели безначалие нынешней Франции сообщится другим государствам Европы, то не мудрено предсказать, что одни турки тем воспользуются, и что тогда им всякое завоевание будет не трудно». По ее мнению, могли еще образумить французов только чума и голод. В кругу близких людей Екатерина иногда изъявляла свое намерение написать большую книгу о происходящих во Франции «нелепостях». Она приходила в восторг от памфлета Берка, который рассматривал все то, что происходило во Франции, как раз с точки зрения эмигрантов и роялистов. Однако Екатерине далеко не все нравилось в образе действия тех лиц, которые, собравшись в Кобленце, мечтали о возвращении к старому дореволюционному режиму. Императрица нередко в беседах со своими приближенными говорила о том, что она предприняла бы на месте Артуа, Конде, Булье и других.
В одном из писем к доктору Циммерману императрица выясняет причины, побудившие ее к вмешательству во французские события. «И делаю предположение, – пишет она, – в чужих делах, между тем как надобно думать только о своих собственных. Но материя обширна и трудно не заняться оною. Дела короля французского касаются до всех государей, и его оскорбленное достоинство требует торжественного восстановления».
И. И. Бецкий (портрет Родена)
Но оказывая покровительство эмигрантам и принимая даже при своем дворе графа Артуа, получившего от нее шпагу с девизом «с Богом, за короля», Екатерина вовсе не хотела принимать непосредственное участие в борьбе с революцией, так как участие России в европейской коалиции не вызывалось ее географическим положением. Екатерина вообще в делах внешней политики чужда была всякой сентиментальности. Европейским дипломатам, желавшим побудить Россию на открытую борьбу с революцией, Екатерина отвечала: «как хотите, но ведь своя рубашка ближе к телу». В одном же из писем к Гримму от 1793 г. она говорит: «Если я и должна вступить в ряды какой-нибудь партии, то уже, конечно, не пойду по пути тех глупостей, в которые меня хотят впутать». Как видно из дневника Храповицкого, она советовала французским принцам действовать единодушно, полагаясь более на собственные силы, нежели на союзные. В конце 1791 г. она оказала им материальную поддержку в размере 500.000 рублей и обещала дать еще столько же «для употребления на восстановление французской монархии и возвращения королевской власти».
Эмигранты давали довольно своеобразное объяснение недостаточно активному вмешательству России во французские дела. Коренную причину этого факта они усматривали в том влиянии, которое имел якобы на русскую императрицу воспитатель великих князей, Лагарп. В глазах французских эмигрантов он, как открытый сторонник разрушительных идей, представлял для их дела величайшую опасность. Все без исключения роялисты не скрывали свою ненависть по отношению к Лагарпу. В Кобленце, в этом главном стане их, многие из эмигрантов прямо выражали русскому послу графу Румянцеву свое удивление по поводу того, что Екатерина не удаляет от своего двора столь опасного приверженца революционных начал. В свите графа Артуа, во время его поездки в Петербург, находился даже некто барон Солль из Золотурна, имевший поручение из Берна, во что бы то ни стало, содействовать удаленно и гибели Лагарпа.
Кн. Е. Р. Дашкова (гравюра Осипова, изд. Мюнстера)
Но дело было, конечно, не в Лагарпе и не в чьем-либо стороннем влиянии, а в практическом и трезвом взгляде русской императрицы на дела внешней политики. Государственный эгоизм, обнаруженный Екатериной с самого вступления ее на престол, никогда не дозволил бы ей бороться за дело, не касающееся ее собственного интереса: это противоречило бы духу и направленно всего ее царствования. Политические интересы России были не на западе, не на Рейне, а на востоке, на Висле и Дунае. Французская революция отвлекала внимание императрицы от Польши, в которой она систематически поддерживала анархию, дававшую ей возможность играть решающую роль в внутренних делах Речи Посполитой.
Поддерживая коалицию только советами и денежными средствами, Екатерина не дала союзным войскам ни единого русского солдата. Всю свою ненависть к революции она выражала в том, что хотела возбудить решительно всех на борьбу с Францией.
А в то время, как европейские державы отправились крестовым походом на безбожных французов, Екатерина в тылу коалиционной армии разрешала в интересах России польский и турецкий вопросы. Знаток европейских отношений в эпоху революции, Альберт Сорель имел поэтому основание сказать: «никто больше Екатерины не способствовал образованию коалиции, но никто также не прилагал больше стараний к ее уничтожению. И, так сказать, помимо своей воли, вовсе того не сознавая, она оказала громадную услугу революции, которую проклинала и падения которой она добивалась». Таким образом, по словам французского историка, Польша поплатилась за Францию.
Наивно полагая, что 20.000 казаков будет вполне достаточно, чтобы очистить путь от Страсбурга до Парижа, Екатерина в этом отношении разделяла ту точку зрения, которая преобладала при венском и берлинском дворах и которая, в конце-концов, привела к неудачному походу коалиционных войск в 1792 году. Императрица была возмущена до глубины души заключением Базельского мира, которым, как известно, завершилась первая борьба европейской коалиции с революционной Францией. Ей казалось непостижимым, каким образом Пруссия могла помириться с «режисидами» и с «извергами человечества». После того, как Голландия подпала под влияние Франции, Екатерина гордо заявила, что она прерывает с ней всякие дипломатические сношения.
Акт в Академии Художеств. (Картина Якоби)
Но поддерживая сношения с теми французами, которых Рамбо называет дерзкими наушниками (audacieux flagorneurs), Екатерина, как мы видели, безжалостно разбивала все их надежды на непосредственное участие русского оружия в борьбе с заразой французской. Тем не менее, есть некоторое основание предполагать, что императрица, накануне своей кончины, мечтала о решительных мерах против «французской пугачевщины».
Гр. Ник. И. Панин (пис. Рослен)
Еще в 1791 году, в письме к Циммерману, она, может быть, имея в виду самое себя, говорила: «Разрушить французское безначалие значит приобрести себе бессмертную славу»… Тот человек, который подавит анархию во Франции, «окажет весьма важную услугу человечеству, которое будет ему за то обязано, потому что он утвердит снова повиновение и благоденствие народов». Русская императрица постоянно предсказывала появление во Франции диктатора; так, еще в феврале 1794 г. она пишет к Гримму: «Если Франция справится со своими бедами, она будет сильнее, чем когда-либо, будет послушна и кротка, как овечка; но для этого нужен человек недюжинный, ловкий, храбрый, опередивший своих современников и даже, быть может, свой век». «Родился ли он или не родился? Придет ли он? – все зависит от того». Если найдется такой человек, «он стопою своей остановит дальнейшее падение, которое прекратится там, где он станет, во Франции, или в ином месте».
Таким образом, перед умственным взором Екатерины на фоне революционных событий уже выступала фигура Наполеона, того самого диктатора, могучая воля которого должна была восстановить порядок во Франции, расшатанной великим внутренним кризисом. Однако надежды императрицы на реакционное движение против анархических начал французской революции не исполнились при ее жизни.
В момент ее кончины старый порядок в Европе хотя и вел упорную борьбу с принципами 1789 г., но всюду терпел неудачи.
В. Н. Бочкарев
IV. Русское общество Екатерининской эпохи и французская революция
В. Н. Бочкарева
ще задолго до грозных событий 1789 г. современники отмечали брожение умов во Франции и констатировали наличность революционного настроения во французском обществе. Так постоянный корреспондент императрицы Екатерины барон Гримм уже в 1768 г. характеризует это настроение, как «беспокойное брожение, напоминающее эпоху реформации и предвещающее неизбежное наступление революции». А несколько лет спустя тот же Гримм в одном из своих писем к Екатерине от 1775 г. полуиронически замечает: «Теперь нет такого школьника, который бы не проектировал, едва сойдя со школьной скамьи, новой системы государственного устройства; нет писателя, который бы не считал себя обязанным внушить земным властям, как им лучше всего управлять своим государством». Гримм не представлял из себя какого-либо исключения. О страшном волнении во французском обществе писал императрице в 1778 г. и граф И. Чернышев, русский посол при Версальском дворе. «Никто не может предвидеть, – читаем мы в этом письме, – куда поведет это брожение умов».
Бастилия (гравюра Volkaert)
С этими отзывами графа Чернышева и других лиц, долго живших во Франции, интересно сопоставить наблюдения русских путешественников конца 70-х гг. Так, в письмах Д. И. Фонвизина к сестре и графу Панину от 1777–78 гг. мы встречам довольно много замечаний о современном общественном и политическом строе Франции. «Первое право каждого француза, – по его словам, – есть вольность, но истинное настоящее его состояние есть рабство; ибо бедный человек не может снискивать своего пропитания иначе, как рабскою работою, а если захочет пользоваться драгоценною своею вольностью, то должен будет умереть с голоду. Словом, вольность есть пустое имя, и право сильного остается правом превыше всех законов». Возвращаясь к тому же предмету в другом своем письме Фонвнзин приходит к заключению, что следует различать вольность по праву от действительной вольности. «Наш народ, – говорит он, – не имеет первой, но последнею во многом наслаждается». От наблюдательного русского путешественника не ускользнули темные стороны старой французской монархии. «Король хотя и ограничен законами, – читаем в одном из писем Фонвизина, – но имеет в руках всю силу попирать законы». Однако, несмотря на это, народная масса обнаруживала вполне искренний патриотизм и неподдельную лояльность. «Все они с восхищением, – замечает Фонвизин о французах, – так привязаны к своему отечеству, что лучше согласятся умереть, нежели его оставить. Последний трубочист вне себя от радости, коли увидит короля своего; он кряхтит от подати, ропщет, однако последнюю копейку платит во мнении, что тем пособляет своему отечеству». В заключение он прибавляет: «Коли что здесь действительно почтить и коли всем перенимать здесь надобно, то, конечно, любовь к отечеству и государю своему». Почти к одинаковому выводу приходить и княгиня Е. Р. Дашкова, которая во время своего пребывания в Париже в конце 70-х гг. вращалась в самом избранном обществе. «Патриотический энтузиазм, – пишет она в своих мемуарах, – еще был национальной гордостью; идея о монархе и гильотине еще так была темна, что Людовик, хотя исподтишка и называли его „королем по ошибке“, был предметом народного обоготворения».
Мирабо (колл. В. М. Соболевского)
Однако к 80-м гг. революционное настроение все сильнее и глубже проникало во французское общество, и уже многим казалось, что данное положение вещей не может привести ни к чему иному, как к страшному перевороту. Вполне понятно, что движение умов, совершавшееся во Франции, должно было неизбежно отразиться на общественном настроении других европейских государств, так как, по справедливому замечанию А. Н. Пынина, «в иных формах старый политический порядок и здесь отживал свое время». Почти повсеместно замечалась реакция против французского рационализма и материализма, и вполне понятно, говорит тот же историк, что «все философское вольномыслие, все поиски за естественным и справедливым устройством человеческого общества не были делом только немногих светлых или необузданных умов, но были также отражением стремлений целых масс, утомленных устаревшими формами быта и искавших избавления в новом разумном устройстве общества и государства».
Но то, что происходило в Западной Европе накануне великой революции, лишь с трудом могло найти себе отклик в России. Несмотря на космополитический характер французских освободительных идей, не было, можно сказать, другой европейской страны, которая была бы так застрахована от революционной пропаганды, как владения императрицы Екатерины – этого философа на престоле. В последние десятилетия перед французской революцией в России достигли своего кульминационного развития те самые рабовладельческие отношения и сословные привилегии, которым «принципы 1789 года» наносили во Франции смертельный удар. «Революционная пропаганда, – говорит Сорель, – не могла подвергнуть Россию серьезной опасности», «не одно расстояние спасало ее, но самый характер цивилизации этой империи». Россия поражала своей культурной отсталостью, «народ в ней, – по словам Рамбо, – не читал ничего, провинциальное дворянство и горожане читали мало, а придворная и чиновная знать читала преимущественно французские книги». Просветительная философия XVIII в. могла быть понята в России крайне поверхностно, как пресловутое «вольтерьянство». Для русских вольнодумцев середины XVIII в. «вольтерьянство» было ни чем иным, как победой здравого смысла над суеверием, как «легкой чисткой человеческих мозгов, а не упорной борьбой за реформу человеческих учреждений и верований». О французских мыслителях самой крупной величины даже наиболее образованные представители русского общества отзывались довольно пренебрежительно. «Д'Аламберты и Дидероты, – читаем в одном из писем Д. И. Фонвизина, – такие же шарлатаны, каких видал я всякий день на бульваре; все они обманывают народ за деньги и разница между шарлатаном и философом только та, что последние к сребролюбию присовокупляют беспримерное тщеславие».
Клятва в Jeu Paume (с ред. грав. из соб. В. М. Соболевского)
От людей старшего поколения Екатерининского общества ускользал смысл происшедшего крупного перелома в характере философской мысли второй половины XVIII в. В 80-х гг. вольтерьянство сделалось уже боевым кличем, означавшим борьбу и торжество свободной мысли над государственной церковью, над догмой, защищаемой силами инквизиции и иезуитизма. Высшая русская знать, поверхностно усвоившая себе французскую цивилизацию, не любила обсуждать вопросы, выдвигаемые передовой европейской общественной мыслью. Граф Сегюр, живший несколько лет в России, замечает в своих мемуарах, что «в петербургских салонах никогда не говорили о политике даже для того, чтобы хвалить правительство».
Сорель, изучивший европейское общество в период великой революции, приходит относительно России к вполне верному заключению. «В ней, – говорит он, – не было почвы ни для политической, ни для гражданской свободы, так как в ней отсутствовали все три наиболее существенные элемента французской революции: привилегированное и бессильное дворянство, честолюбивая и влиятельная буржуазия и крестьяне-собственники». От русского крестьянина, окончательно закрепощенного в царствование Екатерины II, ускользал самый смысл революции, как борьбы за коренной политический и социальный переворот. Дворянство, демократизированное табелью о рангах, не представляло из себя замкнутого сословия с прочной политической традицией. В городах жили купцы, ремесленники и чиновники, но они не являлись тем третьим сословием, которым так сильна была европейская общественность. «То были люди, – говорит тот же Сорель, – вполне подчиненные государству, весьма мало доступные западным идеям и скорее склонные давать им отпор».
Взятие Бастилии (совр. гр.)
Русский дворянин Екатерининской эпохи слишком походил на француза XVIII в.; в нем ярко сказывались симпатии к старому порядку предреволюционной Франции. Жозеф де-Местр дает такую меткую характеристику русского дворянства в исходе XVIII ст.: «Оно было постоянно только в своем непостоянстве». «В дореволюционной Франции нравилось ему преимущественно все старо-французское с его вольномыслием, утонченной цивилизацией, рыцарством чувств и стремлений. Сперва увлекались философами, потом эмигрантами. Как только философия сделалась революционной, демократической, а Франция стала означать французский народ, русские аристократы с одинаковой ненавистью и высокомерием осудили философов, революцию и Францию».
Месть народа после взятия Бастилии (совр. картина)
Такими яркими представителями настроения русской знати в эпоху крушения старого порядка во Франции являются братья Воронцовы, в переписке которых часто затрагиваются французские события. Еще в 1789 г. граф С. Р. Воронцов предчувствует конец французской монархии, но он вместе с тем не верит в прочность республиканского строя. 28 августа 1789 г. он писал брату, что «французские беспорядки не так скоро прекратятся и французы, вместо конституции, создадут себе абсолютную анархию; они будут банкротами, будут вовлечены в гражданскую войну и подпадут под управление еще более произвольное, чем то, которое было ими ниспровергнуто». «Французы, – по его мнению, – созрели для свободы не более американских негров». Взятие Бастилии наводит его на самые грустные размышления: «Это прямо ужасно, что творится в этой несчастной стране, и следует ждать событий еще худших». Членов Национального собрания он считает «сумасшедшими, которых следует перевязать». В Мирабо он видит «злодея, целью которого было ниспровержение всего во Франции». В письме от 25 августа 1792 г. он возмущается теми «ужасами, которые совершаются этой отвратительной французской нацией».
Декларация прав (современ. изд.)
Якобинцев он называет «чудовищами, достойными самых тяжких наказаний». Под впечатлением сентябрьских убийств он пишет брату, что «Франция как будто укушена бешеной собакой». После того, как Людовик XVI был подвергнут заключению, и в Париже все шире расправлял свои крылья якобинский террор, С. Р. Воронцов начинает яснее представлять себе истинный смысл французских событий. Он даже предвидит победоносное шествие революционных идей и проникновение их в самые отдаленные европейские страны. «Я вам говорил, – пишет он брату 2 декабря 1792 г.: – это борьба не на живот, а на смерть между имущими классами и теми, кто ничего не имеет. И так как первых гораздо меньше, то, в конце концов, они должны быть побеждены. Зараза будет повсеместной. Наша отдаленность нас предохранит на некоторое время: мы будем последние, – но и мы будем жертвами этой эпидемии. Вы и я, мы ее не увидим; но мой сын увидит. Я решил научить его какому-нибудь ремеслу слесарному, что ли, или столярному: когда его вассалы ему скажут, что он им больше не нужен и что они хотят поделить между собой его земли, – пусть он, по крайней мере, будет в состоянии зарабатывать хлеб собственным трудом и иметь честь сделаться членом будущего муниципалитета в Пензе или в Дмитрове. Эти ремесла ему больше пригодятся, чем греческий, латинский и математика».
Французский деспотизм (совр. картина)
Почти те же мысли приходят в голову и графу А. Р. Воронцову. Он также полон тревоги и его неспокойное настроение ярко сказывается в составленной им летом 1790 г. записке для графа Безбородко. В ней он называет французскую революцию «безрассудной, а притом и опасной». Французские события, по его мнению, имеют международный характер. «Я давно изъяснялся, – пишет А. Р. Воронцов, – что сей перелом французской конституции и все то, что им опрокинуто, заслуживает особое внимание государей, дворянства и, можно сказать, всех начальств и властей, веками установленных и в сохранении которых не только всякое лицо и состояние находили собственную свою пользу, но которое и для самой черни существенно нужно». Подобно брату, автор записки усматривает во французской революции элементы космополитического брожения. «Как бы то ни было, – говорит он, – если сей образ правления и мнимого равенства хоть тень окоренелости во Франции примет, он будет иметь пагубные следствия и для прочих государств и с тою только разностью, что в одном ранее, а в другом позже». Почти так же, как братья Воронцовы, относилась к революционной Франции и графиня В. Н. Головина, родная племянница известного И. И. Шувалова, принадлежавшая к самым верхним слоям русского общества. Она с гордостью заявляла французам, что она русская и что «мы не проливали крови своих государей». А в разговоре с графом Сегюром она отзывалась о Робеспьере, как о «преступном деспоте, главе разбойников».
Королева поджигает Национальное собрание (совр. сатир. грав.)
С этими взглядами на французские события представителей русской аристократии нельзя не сопоставить те впечатления, которые вынес Н. М. Карамзин во время своего пребывания в Париже в 1790 г. Он не сразу усваивает все историческое значение тех грандиозных явлений, очевидцем которых ему приходилось быть. «Можно ли было ожидать, – недоумевает он, – таких сцен от зефирных французов, которые славились своею любезностью и пели с восторгом: „Для любезного народа счастье добрый государь“». На его глазах происходило во Франции крушение старого порядка, и, тем не менее, из-под его пера вырастает пышный панегирик этому смытому революционными волнами политическому строю. «Французская монархия, – пишет он, – производила великих государей, великих министров, великих людей в разных родах; жизнь общественная украшалась цветами приятностей, бедный находил себе хлеб, богатый наслаждался своим избытком… Но дерзкие подняли секиры на священное дерево, говоря: мы лучше сделаем».
10 августа 1792 г. (рис. Monnet)
Карамзин не сознавал еще, как широко разлилось революционное настроение во французском обществе. В одном из своих писем он успокаивает московских друзей тем, что «в трагедии, которая ныне играется во Франции, действует едва сотая часть всей нации. Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы; одни хотят все отнять, другие хотят спасти что-нибудь». Он с осуждением относится к событиям и деятелям великой революции, говоря: «Всякие насильственные потрясения гибельны и каждый бунтовщик готовит себе эшафот». Полный самых лояльных и благонамеренных идей, двадцатитрехлетний «русский путешественник» напоминает «новым республиканцам с порочными сердцами» афоризм Катона: «безначалие хуже всякой власти».
Московские друзья, к которым Карамзин отправлял свои письма, принадлежали к розенкрейцерам или мартинистам, группировавшимся вокруг Новикова – этого идейного центра русского масонства. Масоны, как известно, ставили основной целью своей деятельности нравственное перерождение человеческой личности на основе внутреннего самоусовершенствования. Поэтому вполне естественно, что они крайне отрицательно относились и к рационализму, и к материализму, и ко всем другим доктринам просветительной философии. И к французской революции, как к порождению той же философии, у них не могло быть иного отношения. Тайные политические организации, по мнению московских мартинистов, имели своим предметом «заговор буйства, побуждаемого глупым стремлением к необузданности и неестественному равенству». Однако, при всем своем отрицательном отношении к французским событиям, некоторые из членов Новиковского кружка, например, И. В. Лопухин, довольно ясно представляли себе их основную причину. «Злоупотребление власти, ненасытность страстей в управляющих, презрение к человечеству, угнетение народа, безверие и развратность нравов: вот, по его словам, прямой и один источник революции». До нас дошел ряд писем московских масонов от 1790 г., в которых они довольно часто останавливаются на политических событиях, происходивших в то время во Франции. Революционные сочинения они называют в этой переписке произведениями «мнимой вольности или, лучше сказать, бешенства». Эти письма превосходно вскрывают политическую лояльность Новиковского кружка. Так, А. М. Кутузов в ноябре 1790 г. писал кн. Трубецкому: «Известно Вам, что я великий враг всякого возмущения и что я не перестану твердить, что критика настоящего правления есть непозволенное дело». В письме к И. В. Лопухину он, развивая ту же мысль, говорит: «Я ненавижу возмутительных граждан – они суть враги отечества… Истинная вольность состоит в повиновении законам, а не в нарушении их». В другом письме к тому же Лопухину Кутузов смело ручается за то, что «из среды нас не выйдут никогда Мирабо и ему подобные чудовища». Почти в тех же словах, как и представители петербургских общественных сфер, московские масоны выражают свое опасение относительно надвигающихся с Запада радикальных политических теорий. «Я охотно соглашусь не иметь ни одного крепостного, – пишет Лопухин Кутузову 7 ноября 1790 г., – но притом молю и желаю, чтобы никогда в отечество не проник тот дух ложного свободолюбия, который сокрушает многие в Европе страны и который, по мнению моему, везде губителен».