Текст книги "Знаменитые русские о Риме"
Автор книги: Алексей Кара-Мурза
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Третий (тогда – последний) этаж дома № 126 по улице Феличе принадлежал некоему синьору Джузеппе Челли; его служанка Нанна прислуживала и Гоголю – ее неряшливость и простота обращения с Гоголем шокировали приезжавших из России гостей. Дом в целом принадлежал синьору Паоло Кочча – он сдавал его поэтажно, а арендаторы этажей уже сдавали квартиры жильцам. Внизу перед входом в дом находилось небольшое стойло для ослов, пронзительный крик которых нередко будил Гоголя. Позднее литературный критик и мемуарист Павел Васильевич Анненков, некоторое время проживший в соседней с Гоголем комнате, описал жилище Гоголя на Страда Феличе, 126:
«Комната Николая Васильевича была довольно просторна, с двумя окнами, имевшими решетчатые ставни изнутри. Обок с дверью стояла его кровать, посередине большой круглый стол; узкий соломенный диван рядом с книжным шкафом занимал ту стену ее, где пробита была другая дверь… У противоположной стены помещалось письменное бюро в рост Гоголя, обыкновенно писавшего на нем свои произведения стоя. По бокам бюро – стулья с книгами, бельем, платьем в полном беспорядке. Каменный мозаичный пол звенел под ногами, и только у письменного бюро да у кровати разостланы были небольшие коврики. Ни малейшего украшения, если исключить ночник древней формы, на одной ножке и с красивым желобком, куда наливалось масло. Ночник или, говоря пышнее, римская лампа стояла на окне, и по вечерам всегда только она одна и употреблялась вместо свечей. Гоголь платил за комнату 20 франков в месяц…»
В 30-е годы в Риме обосновалась группа русских художников, командированных туда Академией художеств. Гоголь сблизился с некоторыми из них, особенно с Александром Андреевичем Ивановым, Федором Антоновичем Моллером и Федором Ивановичем Иорданом. Художник-гравер Ф. И. Иордан, будущий ректор Российской Академии художеств, живший совсем рядом с Гоголем (на перекрестке Via Felice и Capo le Case), вспоминал о встречах с Гоголем в Риме в то время:
«В Риме у нас образовался свой особый кружок, совершенно отдельный от прочих русских художников. К этому кружку принадлежали Иванов, Моллер и я; центром же и душою всего был Гоголь, которого мы все уважали и любили. Иванов к Гоголю относился не только с еще большим почтением, чем мы все, но даже (особенно в тридцатых и в сороковых годах) с каким-то подобострастием. Мы все собирались всякий вечер на квартире у Гоголя, по итальянскому выражению, „alle ventire“ (в 23-м часу, т. е. около 7? часов вечера), обыкновенно пили русский хороший чай и оставались тут часов до девяти или до десяти с половиной – не дольше, потому что для своей работы мы все вставали рано, значит, и ложились не поздно. В первые годы Гоголь всех оживлял и занимал».
В Риме Гоголь попадает и в круг княгини Зинаиды Александровны Волконской, часто посещает апартаменты Волконской в палаццо Поли у фонтана Треви, а также виллу Волконской недалеко от базилики San Giovanni in Laterano (сегодня здесь расположена резиденция посла Великобритании). П. Анненков свидетельствует:
«На даче княгини 3. Волконской, упиравшейся в старый римский водопровод, который служил ей террасой, он ‹Гоголь› ложился спиной на аркаду „тогатых“, как называл древних римлян, и по полусуткам смотрел в голубое небо, на мертвую и великолепную римскую Кампанью».
Польские католические ксендзы П. Семененко и И. Кайсевич из близкого окружения Волконской (участники польского восстания 1830–1831 гг., с подложными паспортами прибывшие в Рим) склоняли Гоголя к обращению в католичество, однако безуспешно.

«Кафе Греко» на Via Condotti – место встреч русских художников и писателей в Риме (рисунок XIX в.).
Зиму и весну 1838 г. Гоголь полностью посвящает работе над «Мертвыми душами». Среди любимых гоголевских заведений в Риме – «Antico Caffe Greco» на улице Кондотти, № 86 (это популярное среди русских кафе, в котором бывали также Гете, Байрон, Стендаль, Мицкевич, Визе, Гуно, Теккерей и др., сохранилось), кофейня «Del buon gusto» («Хороший вкус») на углу Испанской площади и Via Carozze, а также траттории «Lepre» (на той же Via Condotti, в доме № и) и «Falcon» (на площади Сан-Эустакио недалеко от Пантеона). О своих гастрономических привычках Гоголь писал одному из друзей:
«Ты спрашиваешь, что я такое завтракаю. Вообрази, что ничего. Никакого не имею аппетита по утрам… Пью чай, сделанный у себя дома, совершенно на манер того, какой мы пивали в кафе Anglais, с маслом и прочими атрибутами. Обедаю же я не в Лепре, где не всегда бывает самый отличный материал, но у Фалькона, – знаешь, что у Пантеона? где жареные бараны поспорят, без сомнения, с кавказскими, телятина более сытна, а какая-то crostata с вишнями способна произвесть на три дня слюнотечение у самого отъявленного объедала».
Благосклонно относился Гоголь и к местным винам, называя их в шутку «добрыми распорядителями желудка», «квартальными», «городничими». Одним из любимых Гоголем напитков было козье молоко, которое он варил сам особым способом, прибавляя туда рому, который всегда носил с собой во фляжке; эту стряпню он называл «гоголь-моголем».
И. Золотарев, который жил с Гоголем в 1837–1838 гг., вспоминал о необычайном аппетите своего друга, разыгрывающемся ближе к вечеру:
«Бывало, зайдем мы в какую-нибудь тратторию пообедать; и Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и он, несмотря на то что только что пообедал, заказывает себе или то же кушанье, или что-нибудь другое».
Были у Гоголя и другие «странности» – к примеру, страсть к рукоделию. В холодные, пасмурные дни он любил вязать на спицах, а с приближением лета, как свидетельствует П. Анненков, вдруг принимался выкраивать для себя легкие платки из кисеи и батиста, удлинять жилеты и т. п. М. Погодин, много путешествовавший с Гоголем, заметил также, что тот крайне неохотно показывал на границах свой паспорт. Даже если паспорт лежал в кармане, он непременно вступал в перебранку с пограничным чиновником, а если паспорта близко не оказывалось, то, по словам Погодина, «он начнет беситься, рыться, не находя его нигде, бросать все, что попадает под руку, и, наконец, найдя его там, где нельзя и предполагать никакой бумаги, начнет ругать самый паспорт, зачем он туда засунулся, и кричать полицейскому: на тебе паспорт, ешь его и проч., да и назад взять не хочет».
Из всех римских сезонов Гоголь особенно полюбил весну.
«Что за воздух! – писал он своей бывшей ученице Марии Петровне Балабиной весной 1838 г. – Кажется, как потянешь носом, то по крайней мере 700 ангелов влетают в носовые ноздри. Удивительная весна! Гляжу, не нагляжусь. Розы усыпали теперь весь Рим; но обонянию моему еще слаще от цветов, которые теперь зацвели и которых имя я, право, в эту минуту позабыл. Их нету нас. Верите, что часто приходит неистовое желание превратиться в один нос, чтобы не было ничего больше – ни глаз, ни рук, ни ног, кроме одного только большущего носа, у которого бы ноздри были величиной в добрые ведра, чтобы можно было втянуть в себя как можно побольше благовония и весны».
В 1837–1838 гг. Гоголь много путешествовал по маленьким городкам в окрестностях Рима – зачастую там рождались целые главы «Мертвых душ».
«Ехал я раз между городками Джансано и Альбано. Середи дороги, на бугре, стоит жалкий трактир, с бильярдом в главной комнате, где вечно гремят шары и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том „Мертвых душ“, и эта тетрадь со мной не расставалась. Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, мне захотелось писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением».
Лето 1838 г. Гоголь провел по приглашению княжны В. Н. Репниной-Волконской на вилле в Кастелламаре (к югу от Неаполя), а также в самом Неаполе, который в ту поездку сильно разочаровал Гоголя.
«Неаполь не тот, каким я думал найти его, – писал он Данилевскому. – Нет, Рим лучше. Здесь душно, пыльно, нечисто. Рим кажется Парижем против Неаполя, кажется щеголем. Кафе римские, магазины и парикмахерские великолепны против неаполитанских. Итальянцев здесь нельзя узнать; нужно прибегать к палке, – хуже, чем у нас на Руси».
Из Неаполя Гоголь едет в Париж, откуда через Лион, Марсель и Геную в конце октября возвращается в Рим, с которым уже сроднился.
«В Риме шумно более, нежели сколько бы желалось, – пишет он Балабиной в ноябре. – Форестьеров ‹иностранцев› гибель. Русских, энглишей, французов – хоть метлой мети. Это скучно. Вы знаете сами, что это скучно. Рим мне кажется теперь похожим на дом, в котором мы провели когда-то лучшее время нашей жизни и в который теперь приезжаем и находим, что дом продан; из окон выглядывают какие-то глупые лица новых хозяев… словом, грустно».
Примерно в то же время Гоголь писал Репниной-Волконской:
«Сколько у вас в Пизе англичан, столько у нас в Риме русских. Все они, по обыкновению, очень бранят Рим за то, что в нем нет отелей и магазинов, таких как в Париже, и кардиналы не дают балов…»
Гоголь относился к большинству знатных путешественников из России с нескрываемым отвращением. «От них несет казармой», – говорил он. Ему претило, когда для того, чтобы выдать себя за людей культурных, они повторяли в Риме на каждом шагу «как это величаво!» и в конце концов превращались в «сплошной восклицательный знак». Одно время ходил слух, что после похождений Чичикова Гоголь собирался писать роман в форме записок путешествующего по Европе отставного генерала.
Действительно, в конце 1838 г. в Рим приехало много русских – в Италии решил провести зиму наследник российского престола, двадцатилетний цесаревич Александр Николаевич (будущий император Александр II). Гоголь писал Данилевскому:
«Я живу, как ты, верно, знаешь, в том же доме и той же улице, via Felice, № 126. Те же самые знакомые лица вокруг меня, те же немецкие художники с узенькими рыженькими бородками и те же козлы, тоже с узенькими бородками; те же разговоры, и о том же говорят, высунувшись из окон, мои соседки… Теперь начался карнавал. Шумно, весело. Наш его высочество доволен чрезвычайно и, разъезжая в блузах вместе со свитою, бросает муку в народ корзинами и мешками и во что ни попало».
Среди знакомых Гоголя в Риме в то время были В. А. Жуковский и М. П. Погодин, которым он с удовольствием показывал Рим, водил по мастерским русских художников – и первым делом к своему другу Александру Иванову. В те месяцы Гоголь близко познакомился и с молодым графом Иосифом Михайловичем Виельгорским, чья ранняя смерть весной 1839 г. стала самым большим потрясением для Гоголя после гибели Пушкина.
Летом 1839 г. Гоголь – в Вене и Мариенбаде, но продолжает скучать по Риму:
«О Рим, Рим! Мне кажется, пять лет я в тебе не был. Кроме Рима, нет Рима на свете. Хотел было сказать – счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость…»
Проведя затем несколько месяцев в России, Гоголь в начале лета 1840 г. вместе с молодым писателем-славянофилом Василием Алексеевичем Пановым выехал в Италию, но в Вене серьезно заболел и, по мнению окружающих, несколько дней находился на грани жизни и смерти. Свой диагноз Гоголь описывал так: «желудочное расстройство, остановившееся пищеварение и необыкновенное раздражение нерв; к этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания». Слегка поправившись, Гоголь писал в Рим своему другу художнику А. А. Иванову:
«Теперь сижу в Вене. Пью воды, а в конце августа или в начале сентября буду в Рим, увижу Вас, побредем к Фалькону есть Bacchio arosto ‹жареная баранина› или girato ‹баранина на вертеле› и осушим фольету Asciuto ‹бутыль белого вина›, и настанет вновь райская жизнь…»
Похоже, что именно та серьезная болезнь лета 1840 г. сильно повлияла на самоощущение Гоголя и – в определенном смысле – на его отношение к Риму. Эта перемена (от пылкой любви 30-х годов – к едва ли не отчужденности конца 40-х) была поначалу не столь заметной, но ее симптомы уже видны, например, в письме Погодину, где Гоголь пишет о болезни в Вене и очередном приезде в Рим:
«Умереть среди немцев мне показалось страшно. Я велел себя посадить в дилижанс и везти в Италию… О, как бы мне в это время хотелось сделать какую-нибудь дальнюю дорогу. Я чувствовал, я знал и знаю, что я бы восстановлен был тогда совершенно. Но я не имел никаких средств ехать куда-либо. С какою бы радостью я сделался фельдъегерем, курьером даже на русскую перекладную и отважился бы даже в Камчатку. Чем дольше, тем лучше. Клянусь, я был бы здоров. Но мне всего дороги до Рима было три дни только. Тут мало было перемен воздуха… Ни Рим, ни небо, ни то, что так бы причаровывало меня, ничто не имеет теперь на меня влияния. Я их не вижу, не чувствую. Мне бы дорога теперь, да дорога, в дождь, слякоть, через леса, через степи, на край света. Вчера и сегодня было скверное время, и в это скверное время я как будто бы ожил. Так вот все мне хотелось броситься или в дилижанс, или хоть на перекладную. Двух минут я не мог просидеть в комнатке, мне так сделалось тяжело, и отправился бродить по дождю. Я устал после нескольких шагов, но, право, почувствовал как будто бы лучше себя…»

Площадь Барберини с фонтаном «Тритон» (рисунок начала XIX в.).
Прибыв в Рим 25 сентября 1840 г. вместе с В. А. Пановым и медиком Н. П. Боткиным (братом В. П. Боткина), Гоголь снова поселился на виа Феличе, где продолжил работу над «Мертвыми душами». В мае 1841 г. приехавший в Рим П. В. Анненков поселился в соседней с Гоголем комнате (где до него жил Панов) и под диктовку Гоголя начал переписку первых шести глав поэмы. Анненков оставил подробные мемуары о тех днях:
«Поселившись рядом с Гоголем, в комнате, двери которой почти всегда были отворены, я связан был с Николаем Васильевичем только одним часом дня, когда занимался перепиской „Мертвых душ“. Остальное время мы жили розно и каждый по-своему… Гоголь вставал обыкновенно очень рано и тотчас принимался за работу. На письменном его бюро стоял уже графин с холодной водой из каскада Терни, и в промежутках работы он опорожнял его дочиста, а иногда и удвоивал порцию. Это была одна из потребностей того длинного процесса самолечения, которому он следовал всю свою жизнь. Он имел даже особенный взгляд на свой организм и весьма серьезно говорил, что устроен совсем иначе, чем другие люди, и, если не обманывает меня память, с каким-то извращенным желудком. Я относился тогда несколько скептически к его жалобам на свои немощи и помню, что Гоголь возражал мне с досадой и настойчиво: „Вы этого не можете понять, – говорил он, – это так: я себя знаю“. При наступившем вскоре римском зное Гоголь довольно часто жаловался на особенное свойство болезненной своей природы – никогда не подвергаться испарине. „Я горю, но не потею“, – говорил он. Все это не мешало ему следовать вполне своим обыкновенным привычкам. Почти каждое утро заставал я его в кофейне „Del buon gusto“ ‹на Испанской площади›, отдыхающим на диване после завтрака, состоявшего из доброй чашки крепкого кофе и жирных сливок, за которые почасту происходили у него ссоры с прислужниками кофейни: яркий румянец пылал на его щеках, и глаза светились необыкновенно. Затем отправлялись мы в разные стороны до условленного часа, когда положено было сходиться домой для переписки поэмы. Тогда Гоголь крепче притворял внутренние ставни окон от неотразимого южного солнца, я садился за круглый стол, а Николай Васильевич, разложив перед собой тетрадку на том же столе подалее, весь уходил в нее и начинал диктовать мерно, торжественно, с таким чувством и полнотой выражения, что главы первого тома «Мертвых душ» приобрели в моей памяти особенный колорит. Это было похоже на спокойное, правильно разлитое вдохновение, какое порождается обыкновенно глубоким созерцанием предмета… После утренней работы, еще до обеда, Гоголь приходил прямо к превосходной террасе виллы Барберини, господствующей над всею окрестностью, куда являлся и я, покончив с осмотрами города и окрестностей. Гоголь садился на мраморную скамейку террасы, вынимал из кармана книжку, читал и смотрел, отвечая и делая вопросы быстро и односложно… Более занятый своею мыслью, чем чтением, Гоголь часто опускал книжку на колени и устремлял прямо перед собой недвижный, острый взгляд, который был ему свойственен…»
Обедали Гоголь и Анненков, как правило, в трактире «Лепре» на Via Condotti (по словам знатока Рима А. Валадье, в меню этой траттории во времена Гоголя значилось 72 вида супов и 543 блюда и закуски, не считая десертов).
Анненков: «Между тем время было обеденное. Он ‹Гоголь› повел меня в известную историческую астерию под фирмой Lepre (заяц), где за длинными столами, шагая по грязному полу и усаживаясь просто на скамейках, стекается к обеденному часу разнообразнейшая публика: художники, иностранцы, аббаты, читадины, фермеры, принчипе ‹князья›, смешиваясь в одном общем говоре и истребляя одни и те же блюда, которые от долгого навыка поваров действительно приготовляются непогрешительно. Это все тот же рис, барашек, курица, – меняется только зелень по временам года. Простота, общежительность итальянская всего более кидаются тут в глаза, заставляя предчувствовать себя и во всех других сферах жизни. Гоголь поразил меня, однако, капризным, взыскательным обращением своим с прислужником. Раза два менял он блюдо риса, находя его то переваренным, то недоваренным, и всякий раз прислужник переменял блюдо с добродушной улыбкой, как человек, уже свыкшийся с прихотями странного форестьера (иностранца), которого он называл синьором Николо. Получив, наконец, тарелку риса по своему вкусу, Гоголь приступил к ней с необычайною алчностью, наклонясь так, что длинные волосы его упали на самое блюдо, и поглощая ложку за ложкой со страстью и быстротой, какими, говорят, обыкновенно отличаются за столом люди, расположенные к ипохондрии… Опорожнив свое блюдо, Гоголь откинулся назад, сделался весел, разговорчив и начал шутить с прислужником, еще так недавно осыпаемым строгими выговорами и укоризнами…»
Позднее В. Ф. Чижов в своих мемуарах дополнил эти свидетельства описанием походов Гоголя в другую остерию – к Фалькону (около Пантеона):
«Там его любили, и лакей (cameriere) нам рассказывал, как часто signor Niccolo надувал их. В великий пост до Ave Maria, то есть до вечерни, начиная с полудня, все трактиры заперты. Ave Maria бывает около шести часов вечера. Вот, когда случалось, что Гоголю сильно захочется есть, он и стучит в двери. Ему обыкновенно отвечают: „Нельзя отпереть“. Но Гоголь не слушается и говорит, что забыл платок, или табакерку, или что-нибудь другое. Ему отворяют, а он там уже остается и обедает…»
Весной 1841 г. Гоголь и Анненков совершали также загородные прогулки, например, в любимое Гоголем местечко Тиволи под Римом, с его холмами, водяными каскадами, развалинами вилл Адриана и Мецената, средневековой виллой кардинала д' Эсте.
Анненков: «Он ‹Гоголь› садился где-нибудь в чаще, упирал зоркие, недвижные глаза в темную зелень, купами сбегавшую по скалам, и оставался недвижным целые часы, с воспаленными щеками».
По вечерам они часто ходили на театральные спектакли заезжей труппы, дававшей комедии Карло Гольдони и Альберто Нота. Спектакли начинались обыкновенно в десять часов вечера и кончались за полночь. Анненков вспоминал:
«Ночь до спектакля проводили мы в прогулках по улицам Рима, освещенным кофейнями, лавочками и разноцветными фонарями тех сквозных балаганчиков с плодами и прохладительными напитками, которые, наподобие небольших зеленых храмиков, растут в Риме по углам улиц и у фонтанов его. В тихую летнюю ночь Рим не ложился спать вовсе, и как бы поздно ни возвращались мы домой, всегда могли иметь надежду встретить толпу молодых людей без курток или с куртками, брошенными на одно плечо, идущих целой стеной и вполголоса распевающих мелодический туземный мотив. Бряцание гитары и музыкальный строй голосов особенно хороши бывали при ярком блеске луны: чудная песня как будто скользила тогда тонкой серебряной струей по воздуху, далеко расходясь в пространстве. Случалось, однако ж, что удушливый сирокко, перелетев из Африки через Средиземное море, наполнял город палящей, раскаленной атмосферой, тогда и ночи были знойны по-своему: жало удушливого ветра чувствовалось в груди и на теле. В такое время Гоголь видимо страдал: кожа его делалась суха, на щеках выступал яркий румянец. Он начинал искать по вечерам прохлады на перекрестках улиц; опершись на палку, он закидывал голову назад и долго стоял так, обращенный лицом кверху, словно перехватывая каждый свежий ток, который может случайно пробежать в атмосфере».
Бывало, однако, что, «наскучив прогулками и театрами», Гоголь вместе с Анненковым и художником Александром Ивановым проводили вечера дома – за бильярдом (который Гоголь установил в одной из комнат) или картами, играя в некий «бостон», придуманный самим Гоголем.
Анненков: «Надо сказать, что ни я, ни хозяин, ни А. А. Иванов, участвовавший в этих партиях, понятия не имели не только о сущности игры, но даже и о начальных ее правилах. Гоголь изобрел по этому случаю своего рода законы, которые и прикладывал поминутно, мало заботясь о противоречиях и происходившей оттого путанице; он даже весьма аккуратно записывал на особенной бумажке результаты игры, неизвестно для чего, потому что с новой игрой всегда оказывалась необходимость изменить прежние законы и считать недействительными все старые приобретения и потери. Лучше всего была обстановка игры: Гоголь зажигал итальянскую свою лампу об одном рожке, не дававшую света даже столько, сколько дает порядочный ночник, но имевшую достоинство напоминать, что при таких точно лампах работали и веселились древние консулы, сенаторы и проч. Затем Гоголь принимал в свое распоряжение фляжку орвиетто, захваченную кем-нибудь по дороге, и мастерским образом сливал из нее верхний пласт оливкового масла, заменяющий, тоже по древнему обычаю, пробку и укупорку…»
В августе 1841 г. Гоголь выехал в Германию, а затем в Россию. Летом 1842 г. увидел свет первый том «Мертвых душ», а еще ранее – в феврале – Гоголь закончил повесть «Рим», которую прочел сначала у Аксаковых, а потом на литературном вечере у московского военного губернатора, князя Д. В. Голицына (повесть была опубликована в третьем номере журнала «Москвитянин» за 1842 г.).
Гоголь вернулся в Рим 4 октября 1842 г. вместе с поэтом Николаем Михайловичем Языковым. Несколько дней они прожили в отеле «Россия» на Via Babuino рядом с Piazza del Popolo, а затем переселились в уже известный дом на виа Феличе, где Языкову вместе с его слугой нашлись две комнаты на втором этаже («в бельэтаже»). Дом к тому времени уже был надстроен, и на четвертом этаже вскоре поселился еще один русский литератор – Федор Васильевич Чижов, оставивший любопытные воспоминания:
«Расставшись с Гоголем в университете ‹они в одно время были адъюнктами Петербургского университета› мы встретились с ним в Риме в 1843 году и прожили здесь целую зиму в одном доме, на via Felice, № 126. Во втором этаже жил покойный Языков, в третьем Гоголь, в четвертом я. Видались мы едва ли не ежедневно… В Риме он, как и все мы, вел жизнь совершенно студентскую: жил без слуги, только обедал всегда вместе с Языковым, а мы все в трактире… Сходились мы в Риме по вечерам постоянно у Языкова, тогда уже очень больного, – Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы. Обыкновенно кто-нибудь из нас троих – чаще всего Иванов – приносил в кармане горячих каштанов; у Языкова стояла бутылка Алеатино, и мы начинали вечер каштанами, с прихлебками вина… Однажды мы собрались, по обыкновению у Языкова. Языков, больной, молча сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его: – Вот, – говорит, – с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе господнем. И после, когда уже нам казалось, что пора расходиться, он всегда приговаривал:– Что, господа? Не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?»

Мемориальная доска на доме № 126 по Via Sistina. Здесь в 1838–1842 гг. жил Н. В. Гоголь.
Русский художник-гравер Ф. И. Иордан, также часто встречавшийся с Гоголем в 1843-м, подтверждает:
«Исчезло прежнее светлое расположение духа Гоголя. Бывало, он в целый вечер не промолвит не единого слова. Сидит себе, опустив голову на грудь и запустив руки в карманы шаровар, и молчит…»
В те месяцы нарастают религиозные настроения Гоголя. Он все более погружается в чтение богословской литературы, а свою работу над «Мертвыми душами» воспринимает как «предназначенье свыше», как некую «миссию»:
«Да, друг мой! Я глубоко счастлив. Несмотря на мое болезненное состояние, которое опять немного увеличилось, я слышу и знаю дивные минуты. Создание чудное творится и совершается в душе моей, и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля Бога: подобное внушенье не приходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета!» (Письмо С. Аксакову); «Часто душа моя так бывает тверда, что, кажется, никакие огорчения не в силах сокрушить меня. Да есть ли огорчения в свете? Мы их назвали огорчениями, тогда как они суть великие блага и глубокие счастия, ниспосылаемые человеку. Они хранители наши и спасители души нашей. Чем глубже взгляну на жизнь свою и на все доселе ниспосылаемые мне случаи, тем глубже вижу чудное участие высших сил во всем, что ни касается меня. И вся бы хотела превратиться в один благодарный вечный гимн душа моя» (Письмо Н. Шереметевой).
Тем не менее в это время Гоголь стремится быть в курсе полемики, развернувшейся в России по поводу «Мертвых душ», активно занимается литературно-издательскими делами – подготовкой в Петербурге издания четырехтомника своих сочинений, пересылает Прокоповичу переделанный финал «Ревизора», комедию «Игроки», переработанный вариант «Театрального разъезда после представления новой комедии»; хлопочет о прохождении через цензуру «Ревизора» и «Женитьбы» для бенефисов М. С. Щепкина и И. И. Сосницкого, работает над вторым томом «Мертвых душ».
Поздней осенью 1842 г. Гоголь пригласил в Рим жившую тогда во Флоренции Александру Осиповну Смирнову (урожденную Россет) – свою хорошую знакомую, фрейлину императриц Марии Федоровны, а затем и Александры Федоровны. Приехавшая в Рим в январе 1843 г., Смирнова сняла апартаменты в палаццо Валентини на южной стороне Piazza Santi Apostoli недалеко от Форума Траяна. (Сегодняшний адрес этого палаццо XVI в., построенного архитектором Доменико Паганелли для кардинала Карло Бонелли: Via Cesare Battisti, № 119.) На протяжении нескольких недель Гоголь каждое утро являлся в палаццо Валентини («серая шляпа, светло-голубой жилет и малиновые панталоны, точно малина со сливками»), и они вместе со Смирновой на осликах ездили по Риму и окрестностям. Фрейлина вспоминала:
«Он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие… Никто не знал лучше Рима, подобного чичероне ‹гида› не было и быть не может. Не было итальянского историка или хроникера, которого был он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исторического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как-то особенно оживляло для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия, в которой отечество его озарялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления».
Все экскурсии заканчивались, как правило, собором Св. Петра. «Это так следует, – утверждал Гоголь. – На Петра никогда не наглядишься, хотя фасад у него комодом». При входе в собор, вспоминала Смирнова, Гоголь подкалывал свой сюртук, и эта метаморфоза преобразовывала его во фрак, потому что кустоду (хранителю) приказано было требовать церемонный фрак – «из уважения к апостолам, папе и Микеланджело». Однажды, когда они поднимались под купол Св. Петра, фрейлина сказала Гоголю, что ни за что не решилась бы пройти по внутреннему карнизу – хотя он так широк, что по нему могла бы проехать карета, запряженная четверкой лошадей. Гоголь тогда ответил:
«Теперь и я не решился бы, потому что нервы у меня расстроены; но прежде я по целым часам лежал на этом карнизе и верхний слой Петра мне так известен, как едва ли кому другому. Когда вглядишься в Петра и в пропорции его частей, нельзя надивиться довольно гению Микеланджело».
После поездок Гоголь часто заходил в лавку, покупал макароны, масло и пармезан и, несмотря на возражения Смирновой («у Лепре ‹в известном трактире› это всего пять минут берет»), сам долго и обстоятельно готовил обед.
Проживший рядом с Гоголем на виа Феличе зиму 1842/43 г. поэт Н. М. Языков вспоминал, что та зима была «пренегодной»:
«Холодно, сыро, мрачно, дожди проливные, ветры бурные. На прошлой неделе от излишества вод и ветров вечный Тибр вздулся, можно сказать – вышел из себя, и затопил часть Рима так, что на некоторых улицах устраивалось водное сообщение. Теперь он успокоился, но дожди продолжаются и еще не дают надежды на приятный карнавал, которому быть послезавтра! До сих пор я никогда не видел таких ливней, какие здесь: представь себе, что бывают целые дни, когда дождь льет, не переставая ни на минуту, с утра до вечера, и льет как из ведра, как из ушата! Небо как тряпка. Воздух свищет, вода бьет в окна, по улице река течет, в комнате сумерки!»
Письма Гоголя того времени говорят о растущей ностальгии по России:
«Для меня все, до последних мелочей, что ни делается на Руси, теперь стало необыкновенно дорого, близко. Малина и попы интересней всяких колизеев…» (Письмо А. Данилевскому, февраль 1843); «Сказать правду, для меня давно уже мертво все, что окружает меня здесь ‹в Риме›, и глаза мои всего чаще смотрят только в Россию и нет меры любви к ней» (Письмо С. Шевыреву, февраль 1843)', «У меня точно нет теперь никаких впечатлений и… мне все равно, в Италии ли я, или в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии… Живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле, которые носятся неразлучно со мною, и все, что там ни есть и ни заключено, ближе и ближе становится ежеминутно душе моей» (Письмо А. Данилевскому, июнь 1843).




























