Текст книги "Облака
(Поэма)"
Автор книги: Алексей Бачинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Алексей Бачинский
(Жагадис)
ОБЛАКА
Поэма
Я ищу страданий и вечности,
Добровольных оков,
Звезд бесконечности,
Правды лживых снов.
Мне родина там, где гаснет лазурь,
Где шепча сгущаются тени,
Где безоблачно спокойствие бурь,
Где нет состраданья, где нет сожалений.
Глава первая
I
…Тогда древняя владычица Ночь вступает в свои права, и все, что боится губительных стрел Аполлона-Аполлиона – все, что хрупко и нежно, и распутно и бесстыдно – смелее подымает чело. Тогда разлагающийся порок не стыдится обнажать гнойные язвы; и песни соловья нежным трепетом волнуют сердца влюбленных; тогда родятся юные плоды творческого вдохновения; и планы убийств и насильств и дерзких попоек на земле, обагренной кровью детей и омоченной слезами дев, лишенных чести, зачинаются в преступной душе. Тогда молодая любовь впервые и несмело решается мечтать о своем увенчании; и опьяненная вином блудница дерзко увлекает прохожего на ложе, запятнанное пороком; и лилии сильнее благоухают. Тогда Бог и поэт созерцают себя.
II
…Пришел (Ищущий) к Увенчанному и сказал:
– Знать хочу я. Что делать мне? скажи, о Увенчанный!
Сказал Увенчанный:
– Смотри – и познаешь. Не телесными очами смотри – но умом; ибо сказал мудрец: ум видит, и ум слышит, прочее же все глухо и слепо. Когда солнце зайдет, и молчание воцарится кругом, тогда, оставаясь наедине с Ночью, старайся поднять веки ума своего; тогда впервые приучайся умственным взором обнимать сущее. Скоро постигнешь ты начатки истины. Откроется тебе, что не вне, но внутри лежит она; и ты почувствуешь себя многоочитым, как хрустальная сфера ночных небес, и смотрящим внутрь себя, как она. Ты почувствуешь себя великим, как она, и совершенным, как она; как она, всеобъемлющим; как она, вечным, и как она, единственным. Ты ощутишь себя все ведущим, ибо все, что только ты можешь представить в себе, тем самым есть часть тебя; и везде сущим: ибо всякое место, которое ты представляешь себе, есть в тебе: ты пространнее, нежели везде! и все могущим – ибо действительно таков ты, сын сомнения! созерцай лишь; шире, шире раскрывай глаза! и ты уверишься в этом. И тогда приобретешь ты над миром ту власть, какая свойственна творцу в отношении твари; ибо ты сознаешь, что причастие мысли твоей есть источник всякого бытия – источник единый, единственный; что нет иной силы, дарящей Жизнь, погружающей в лоно Смерти – кроме стремления мысли твоей. Окруженный шумной толпой, отвратишь ты от нее духовный взор – и без следа развеется образ ее, как рассеиваются смутные видения сна при пении вестника утра. Помазанием очей будешь ты, всемогущий, убивать неугодное тебе: змея, изрыгающего яд и пламень, чтобы уничтожить тело твое, и блудницу, распространяющую ложе, чтобы увлечь тебя, и лжепророка, носящего темные одежды, проповедующего ложь, дабы сбить тебя с пути, и мудреца, постигшего десять слов истины и сорок предписаний добродетели, язык которого движется кверху и книзу, дабы помрачить смысл твой! Они падут, растекутся в ничто, как вздох умирающего в ледяном уединении. И будешь творить угодное тебе: жен и дев, прекрасных, как розовое сияние утренней зари, встающей над Ионическим морем, и нежных, как лунный свет в манговом лесу; поющих гармонически в хороводах, услаждающих жизнь; и мужей царственного вида, высоких духом, искусных в метании копья, и в управлении колесницей, и в пении стройных гимнов, и в размышлениях о небе, о земле и о силе, создающей землю и пространное небо; и поэта, имеющего образ твой и подобие, творящего мир, как ты творишь его, и в этом мире – новые творческие силы: непрерывная цепь Рождений, бесконечный, безбрежный Поток жизни, движения, – и начало этого Потока – Ты! Вот каковым можешь ты быть. – Сомкнул уста Увенчанный.
III
После того Ищущий стал размышлять о мире и находил, что тот, кого называл он Увенчанным, был прав. Мир становился для него, как представление великой театральной пьесы в тысяче актов, действующие лица которой – силы жизни; драматургом же, директором театра, публикой и единственным актером был он сам. Представление обладало высочайшим единством действия, ибо все нити содержания и исполнения пьесы сходились в одной и единственной Личности, как нити, сотканные мистическим Пауком, которые имеют в нем свое происхождение, которые образуют основу его жизни, которые ведут из него и в него. О единствах же времени и места не могло быть и мысли, ибо пьеса писалась и разыгрывалась вне места и вне времени. Место и время были в ней лишь незначительными бутафорскими принадлежностями.
Итак, он был у Мира; но и Мир был у него; Мир был по отношению к нему; Мир был он сам. Он впитал в себя Мир, как губка впитывает воду. Он был истинным творцом Мира. Каким свободным, каким могущественным ощутил он себя тогда! Он уже не был Ищущий; он был Нашедший, он был Увенчанный, он был Deus sive Natura[1]1
«Бог или Природа» (лат.). Изречение Б. Спинозы (1632–1677), часть доказательства того, что в мироздании существует единственно Божественная субстанция (Здесь и далее прим. ред.).
[Закрыть]. Он созерцал себя; и созерцание было творением. Итак, он сочетал в себе объект, субъект и тот ум, который родил идею субъекта и идею объекта: он был троичен, он был совершен; он был как Прямоугольный Треугольник, имеющий Катет и Гипотенузу и Катет, у которого квадрат гипотенузы есть идеизирующий ум, и квадрат катета есть идея субъекта, и квадрат катета есть идея объекта; две же последние, взятые вместе, суть идеизирующий ум. Он был таковым, как выразил древний автор Таиттирия Упанишад[2]2
Имеется в виду ведический текст «Тайтиррия-Упанишада», одна из наиболее древних Упанишад.
[Закрыть], восклицающий:
«Я – ядомое! я – ядомое! я – ядомое!»
«Я – ядущий! я – ядущий! я – ядущий!»
«Я – поэт! я – поэт! я – поэт!»
Это совершенное знание, обретенное Ищущим, дало ему столь же совершенный нравственный Покой: ибо, сознавая свое тождество с Всеединым Естеством, он не мог уже задаваться вопросом: благо ли то, что я делаю? Все дела его были благи, были столь же совершенны, как он сам.
И он смотрел – уже не как ожидающий, но как просветленный.
IV
Воздух был невыносимо душен, точно пылал, и голова кружилась, заражаясь тем же пылом. Стояла загадочная тишина, чреватая бурями; лишь отдаленный, питающий подозрения, грохот доносился сквозь неподвижность эфира. Но далеко и высоко уже чуялось смятение: неслись разорванные тучи, и крутились странные облака, точно клочки одежд, которые в судорогах срывает с себя опьяненное Небо, повинуясь восторгу и страсти. А внизу под ним Земля дышала тяжело, юная и страстная, жаждущая бездонных объятий пылкого супруга. И все заражалось тем же пылом: люди беспокойно искали, с кем бы слиться в лихорадке влажных объятий; пытливо заглядывали в лица друг другу, встречаясь, и губы как будто шептали: «Ты хочешь принадлежать мне, не так ли?», а глаза, покрытые влагой и блестящие, проникали сквозь одежды, повинуясь необорному притяжению, размывая тайники, скрывающие Половинчатость, которой молчание более красноречиво, чем сам Демосфен. Слабее и слабее ощущались узы, надетые обыденщиной… И вдруг налетел ветер, срывая шляпы, развевая платья женщин, открывая их икры жадным взорам… Пыльные вихри неслись, кружась… Руки уже обвивались кругом талий, не зная препон… Разгоралась вакханалия, какой не может создать ничто, кроме безбрежного фантастического могущества Личности.
V
Ночной дождь барабанил по плитам тротуаров и по крышам, горячий, точно в нем было семя небесного огня, а Земля, дрожа под ударами грома, то будто извивалась, вызывая новые огненные ласки, то замирала, словно не желая дать пролиться ни одной капле золотой, священной влаги. И Личность исполнялась буйного, творческого веселья: ей были видимы бесчисленные четы, страстные и нежные, которые то затихали в истоме, то с жадностью вкушали и возвращали мощные любовные удары, наслаждаясь ритмом немолчных ласк, целовали, кусая, и кричали от боли и наслаждения. И Венчанный все вновь и вновь вдохновлялся волнами восторга всемирной веселости; бушуя, вздымалось в нем желание унизиться и умалиться, чтобы самому взять долю в безудержном воспламенении Двойственного. Все ближе и ближе он делался к тому, чтобы пожертвовать активностью ради пассивности, забыть на время свою власть над миром и помнить, сознавать лишь сладость объятий женского тела: таинственным инкогнито войти в толпу, предающуюся вакхизму, разыгрывающую оргии сочетания. На этом сосредоточилась его мысль.
Громы стихали, удалялись; лишь вдалеке небо еще бороздилось бледными молниями.
VI
Пустой воздух был напоен шепотом ночи и перестающего дождя. Светили фонари; и от них подымался розовый дым, похожий на вздохи, обращенные к небу. Мостовые и тротуары были покрыты лужами; но проникновенная душа могла видеть в них безликую черноту Ночи и судорожно искаженный бег созвездий, и содрогалась пред раскрывающейся у самых ног черною беспредельностью. Непосвященные же беззаботно шлепали калошами по беспредельности, и она не поглощала их, потому что они были слишком легковесны.
В числе непосвященных были две женщины. Весело стрекотали они о пустяках, не церемонясь, и взглядами задевали прохожих. Икры и ступни их ног и кисти рук были обтянуты кожей убитых животных; одежды шуршали, заглушая шорох перестающего дождя; они были высоки и стройны, у них были широкие круглые бедра и прямые, длинные ноги.
Они шли впереди Борисоглебского, и сердце Борисоглебского вдруг упало в бездонную тьму. Он задыхался и, задыхаясь, спросил: «Можно вас пригласить поужинать вместе?»
VII
На обширной площади стоял грандиозный пьедестал, и четыре огромных орла, ширясь победными крыльями, поддерживали его с четырех сторон.
К пьедесталу была приставлена лестница: точно приглашали достойного занять изготовленное место, – того, кому бы служили, как владыке, победные орлы.
Толпа сновала кругом. Но не находилось никого, кто взошел бы туда. Кругом были одни ничтожные людишки.
Да и пьедестал – по ближайшем рассмотрении – оказывался не мраморным, не гранитным, а деревянным. И величавые орлы были выпилены из старых досок.
Одна лестница никого не обманывала. А ничтожные людишки сновали кругом; неистовый гогот и гомон уносился в небеса, и ангелы затыкали себе уши, страдая от вечной какофонии.
Борисоглебский был не в духе после вчерашнего и дразнил себя, измышляя гадкие небылицы. А если бы это было: можно ли было бы жить?
VIII
На мосту грохотали возы ломовых и коночные вагоны, надрывались лошади и люди, и громкая брань висла на фонарных столбах, а внизу, у подножия мостовых быков, – там, где медленные струйки, журча, двоились у зеленых камней, жил безмятежный островок, на который никогда не ступала нога человека.
Каждую весну приносились с полою водою ил и песок, и маленький островок рос вширь и ввысь: и разрасталось его мирное население.
Здесь рос и цвел подсолнечник; рдест выпускал свой ползучий стебель; белоснежные цветы кувшинки качались на длинных, изогнутых шейках; и частуха, стрелолист и лютик смотрелись в журчащую зеркальность.
Правее расстилалось водное зеркало. На нем стояла лодочка, точно заснув, и в ней сидел рыбак и держал удочку в руке. А под лодочкой была другая такая же, и в ней такой же рыбак с такой же удочкой, под другим и таинственно далеким небом, утопавшим в зеркальной глубине. Оба были как близнецы. Оба смотрели в одну и ту же точку.
Проходил Борисоглебский по мосту; смотря вниз, как родным и близким улыбался безмятежному островку, запоздалым цветам подсолнечника и небесам, синевшим глубоко внизу. Мысленно называл их своими. Точно там была его родина; точно был лживым сном шумный город, который держал его в кабале и выматывал из него силы.
IX
Время шло. Вода утекала, и наконец застыла ледяным покровом.
Там, где Остоженка подымалась в гору, и в нее впадал Ильинский переулок, стоял дом Муравьева. На крыше была балюстрада, а под окнами высился бруствер, служивший тротуаром.
Неизвестно, почему на Остоженке тротуар взобрался на два аршина выше улицы. Иные говорили, что управа просмотрела, а иные – что это был прообраз Порт-Артура.
Если это было так, то прообразование, разумеется, оправдалось.
Шел старый профессор микрографии по тротуарному брустверу; бросал кругом огненные взоры, потрясал седенькой бородкой; придумывал, какой бы пасквиль еще написать про своего товарища. Уже ославил он его подлецом и невеждой, в брошюрке, напечатанной в типографии Кушнерева; это был донос учащейся молодежи. Но никто не называл бесчестным старого микрографа, потому что он все-таки не принимал участия в «Гражданине» и громко ругал «Московские ведомости»[3]3
Черносотенные и шовинистические газеты, занимавшие крайне правые позиции.
[Закрыть].
В свое время был он кумиром тогдашней либеральной и материалистической молодежи. Но либерально-материалистическая молодежь перевелась на Руси, и брошюрку некому было покупать. Напрасно тоненькая и беленькая штучка навязывалась проходящим, лежа в окнах грязной и пыльной Карбасниковской лавки, кокетливо приоткрывая свои странички.
В свое время сделал старый профессор открытие, которое, впрочем, уже было закрыто молодым ученым; очень рассердился старый микрограф, но не перестал печатать в ежемесячных журналах хвалебные статьи себе, с подписью и без подписи, не перестал ездить в чужие края читать лекции о своем открытии. Вот недавно вернулся он с острова Цейлона, где читал лекцию пленным бурам с генералом Кронье[4]4
Пит Арнольд Кронье (1836–1911) – бурский политик и военачальник; в плену содержался, однако, на о-ве Св. Елены.
[Закрыть] во главе.
Пленные буры вздыхали, почесывали бороды, потирали раненые места, думали о своих женах и детях. Но больше им нечего было и делать, потому что старый профессор читал свою лекцию на русском языке, за незнанием иностранных.
Обо всем этом передумал старый ученый, идя по бруствероподобному тротуару; и вдруг поскользнулся на льду и упал… Ударился головой о тумбу… И уже не думал он ни о своем сопернике, ни о генерале Кронье. Никогда он не подумает уже и о своем открытии.
А мимо проезжал человек на извозчике и держал в руках большое зеркало… И в зеркале танцевали дома, грязный снег, покрывающий Остоженку, прохожие и проезжие… Зеркало было умное и над всем одинаково смеялось.
Все было кончено… Только струйки крови стекали по тумбе, медленно окрашивая снег, да два-три седых волоска пристали к камню. Тело старого микрографа скатилось с бруствера вниз на улицу. И ни одного студента не было кругом.
Только две курсистки старых времен прибежали на место ужасного происшествия; они сохранялись поблизости, в Дашковском музее[5]5
В описываемое время часть Румянцевского музея с этнографическими коллекциями русских путешественников.
[Закрыть], под ярлыком и за нумером; и им едва удалось упросить швейцара отпустить их до вечера.
Беспомощно хлопотали они вокруг бездыханного профессора, потрясая седеющими стрижеными волосиками. Возмущались халатностью управы и полиции.
Но все обошлось без них… И имя старого ученого кануло в Лету.
X
И между тем на самом-то деле все это было совсем не так! Вернее было бы сказать: Борисоглебскому казалось, что это так было. Однако и это было бы не совсем верно. Еще вернее: Я видел происшествие с микрографом. Пусть так будет; оставим.
Понятно, откуда этот комментарий. Борисоглебский впитал в себя Мир, съел, выпил его, переварил и ассимилировал. Мир в нем, у него, к нему.
И хоть Мир был переварен, все же происшествие с микрографом не сошло даром желудку Борисоглебского. Весь конец дня чувствовал он себя, словно проглотил муху.
Являлся вопрос: хорошо ли и приятно ли быть творцом Мира, в котором попадаются микрографы? Большое ли удовольствие ощущать такого микрографа своей принадлежностью? И сам конец такого индивидуума может доставить лишь относительное удовлетворение.
Все эти и подобные вопросы и задачи висели словно ядра на ногах Борисоглебского… И душевное спокойствие его мало-помалу отравлялось.
Глава вторая
I
У ней была маленькая, грациозная фигурка, густые черные волосы, которые в виде агатовой арки нависали над подвижным лицом с двумя серыми блестящими змеями на нем, и маленькие твердые груди, похожие на опрокинутый небесный свод в миниатюре. Она красила розовой краской свои ногти, подводила глаза, покрывала губы тонким слоем кармина, а щеки – душистой пудрой, которая всегда после поцелуев оставалась на губах у Борисоглебского, и ему казалось, что его губы пересохли. Целовалась она по-русалочьи, с раскрытым ртом, и губы ее были холодные – холодные! Право, эти поцелуи имели в себе что-то металлическое.
Но все это было уже потом! А теперь Борисоглебский увидел ее в первый раз: это было в вагончике подъемной машины, а кругом, на улице, вешняя оттепель была в полном разгаре, громко стучали капли воды и сердца людей, и вся природа таяла… а человеческие сердца – в особенности! Как же было не влюбиться в нее Борисоглебскому, который был так начитан в любовной литературе, и так жаждал поклоняться, и так стремился к скользкому, запретному, к познанию и к приключениям! Недаром он в течение зимы аккуратно слушал поэта Бальмонта всякий раз, когда тот выступал на эстраде с чтением, полным яда, разрушающего добродетель! Недаром его всегда влекло к себе настроение Ночи, и он населял ночной туман химерическими плодами воображения, которые, как змеи, выползали в эту пору откуда-то из тайников бессознательного и переворачивали вверх дном весь урегулированный, мещански-приличный денной миропорядок. Здесь прошедшее смешивалось с настоящим, причины становились целями, Мир и Бытие делались Женщиной… и наконец, не хватало слов, чтобы уследить за вскрытием всех этих удивительных тайн. Но мотив Женственности всегда присутствовал; иногда он как будто таился, прятался, давая знать о себе лишь легким виолинным дрожанием – иногда покрывал собою все другие аккорды. – И вот наконец все было решено! Женственное воплотилось! Храм, где прежде обитала идея божества, получил теперь его роскошную статую!
II
Настроение Борисоглебского
Смотри, моя мечта! какой приют роскошный
Здесь создал для тебя влюбленный чародей:
Плафоном – звездный свод таинственный, полнощный,
Колоннами – снопы полуденных лучей.
Сирень и лилии – покоев украшенье,
Фиалочный ковер – подножие для ног,
Росистая трава – сверкающий порог,
А длинный ряд завес – зефиров дуновенье.
Приди, волшебница красы неизъяснимой!
Любовью для тебя воздвигнут этот храм.
Войди – и будешь в нем богиней досточтимой.
Здесь в честь твою горит огонь неугасимый:
С него поэзии прозрачный фимиам
Лазурной грезою струится к небесам.
Но эти настроения отлились завтра! сегодня он сидел и писал своей мечте такое письмо:
III
Письмо первое
От Борисоглебского к Красоте
О несравненная Красота, Вы воспламенили мою любовь. На моем сердце лежит Ваша печать; приношу его Вам, как вещь, принадлежащую Вам. Пусть благоприятные звезды пошлют ему взгляд Ваших очей, хотя бы этот взгляд был равнодушен, как равнодушны лучи дневного светила, дарующие жизнь. Пусть оно покажется Вам алым цветком, выросшим близ пояса вечных снегов гор: ведь пока оно принадлежало себе, оно было гордо, как горные вершины. Вложите его в книгу Ваших дел и дней: оно не запятнает ее страниц малодушием, ибо оно было горячо, как кипучий ключ, бьющий у подошвы вулкана, и горестно, как душа рыцаря Печального Образа. Или поставьте его в хрустальный сосуд с прозрачной водой, поместите его на виду, на столе, за которым Вы сидите; а когда Вас спросят: «Откуда этот странный цветок, на котором вместо капель росы – капли крови?» скажите: «Он дан мне; эта кровь пролилась ради меня, потому что я достойна и прекрасна». И при этих словах струны Вашей души забьются сильнее и зазвучать возвышенной радостью о Вашем совершенстве; и Вы подумаете в душе своей: отчего бы мне не послать мое благоволение поэту, который принес мне цветок в жертву? и возьмете бумагу и перо, и напишете: «Рыцарь и поэт мой! Я была благосклонна к твоему гордому, горячему, горестному сердцу» и отдадите этот лист доброму волшебнику, покровительствующему мне…
Тут затруднился Борисоглебский тем, что писать дальше. Надо было обозначить свой адрес; а это нелегко было сделать в согласии с общим тоном письма. Кое-как, уже без вдохновения, докончил он его; снес, опустил туда, куда опускают письма; стал ждать последствий. Хитрый человек был все-таки Борисоглебский: для большей верности дела он прямо продиктовал своей мечте план ее действий; все должно было пойти по писаному.
IV
Письмо второе
От Красоты к Борисоглебскому
Рыцарь и поэт мой!
Я была благосклонна к твоему гордому, горячему, горестному сердцу…
V
Письмо третье
От Борисоглебского к Красоте
О любимое мною солнце!
Пламенеющий покой – и застывшее движение; младенец – и тысячелетний старик; падающий – и восстающий; Все, без следа расплывающееся в предвечном тумане – и ничтожный атом, хотящий создать новые небеса и новую землю; рысь, вьющая гнездо и лебедь, которого услада в кровожадности; то Ищущий, то Увенчанный; то могущественный, то отверженный; воплощенный, перевоплотившийся; Артур, и Жофруа, и *** сын **, и Пуран Сидир, и Jagadis, и…, и тысячью других имен называющий себя; словом, Некто странный, меняющийся, противоречивый и подобный ветру, который то взметает жгучие пески Ливийской пустыни, то нашептывает песнь любви под лазурным небом Ионических островов.
Вот кто я и что я. Я сказал, ибо Вы желали этого.
Знаете ли Вы меня? О да! потому что Вы слышали мой голос в воплях порвавшихся струн, и в аккорде умирающей луны, и в шелесте цветов яблони. Я бываю всюду, когда это дозволяют созвездия.
Geoffroy.