Текст книги "Леший"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
– Это так, – говорю, – старуха, про это и толковать нечего, только мне хочется знать, зачем он ее увозил и как он это сделал.
– Увез он ее, кормилец, одно дело то, что я от заделья ее отвела, пошугала тоже маненько: видит, на моих глазах ему делать нечего больше было; а другое: не знаю, може, ее слова справедливы, а може, и нет, она мне баяла, что до самого сбега ее промеж их была одна сухая любовь... Пучеглазый его Николашка кучер с самой весны живмя жил в нашей деревне: все, знаешь, за охотой ходил; места, вишь, у нас больно хороши для охоты. Через него он ей весточку и дал, чтобы вечером к ним на ободворки вышла. С поседок-то она, кормилец, к ним и прибежала, а они, сударик, ее будто от холода и уговорили выпить целый стакан винища, – крепкого винища... Девке непривычной много ли надо: сразу обеспамятела! Что у них тут было, не знаю; волей али неволей, только усадили они ее в сани да в усадьбу и увезли, и сначала он ее, кормилец, поселил в барском кабинете, а тут, со страху, что ли, какого али так, перевел ее на чердак, и стала она словно арестантка какая: что хотел, то и делал: а у ней самой, кормилец, охоты к этому не было: с первых дней она в тоску впала и все ему говорила: "Экое, говорит, Егор Парменыч, ты надо мною дело сделал; отпусти ты меня к мамоньке; не май ты ни ее, ни меня". Он обещал ей кажинный раз и все обманывал; напоследок она ему говорит: "Если ты меня из моей заперти не выпустишь, так я, говорит, либо в окошко прыгну, либо что над собой сделаю". Этих слов он, кормилец, поопасился: "Хорошо, говорит, Марфушка, я тебя к матери привезу; только ты ничего не рассказывай, а притворись лучше немой, а если, паче чаяния, какова пора не мера, станут к тебе шибко приступать или сама собой проговоришь как-нибудь, так скажи, говорит, что тебя леший воровал, вихрем унес, а что там было, ты ничего не помнишь. Кто бы тебя, говорит, ни стал спрашивать, хоша я сам али какой чиновник, не сговаривай: стой в одном, а не то будет хуже: сама пропадешь да и мне не уйти". Дальше, кормилец, что было, сам знаешь. Послушаться она его точно послушалась, только сердцем начала больно тосковать, а с тоски этой, вестимо, и припадки стали приключаться; в церковь божью сходить хочется, а выстоять не может "Много раз, говорит, мамонька, сбиралась тебе всю правду открыть, только больно стыдно было".
– По какому же черту, – спрашиваю я, – она опять с ним убежала?
– Тоже не своей волей: в те поры, как ты к нам наехал и начал разведывать, он той же ночью влез к ней в чуланчик, в слуховое окно, и почал ее пугать: так и так, говорит, Марфушка, за тобой, говорит, наехал исправник, и он тя завтра посадит в кандалы и пошлет в Сибирь на поселенье, а коли хочешь спастись, сбеги опять со мной: я, говорит, спрячу тебя в такое потаенное место, что никто николи тебя не отыщет. От страху да от глупости опять пошла по его стопам. Посадил он ее этим разом к леснику в сторожку. Напала на нее пуще того тоска несосветимая, две недели только и знала, что исходила слезами; отпускать он ее никак не отпускал, приставил за нею караул крепкий, и как уж она это спроворила, не знаю, только ночью от них, кормилец, тайком сбежала и блудилась по лесу, не пимши, не емши, двое суток, вышла ан ли к Николе-на-Гриву, верст за тридцать от нашей деревни. Спасибо, что знакомый мужичок довез. Словно полоумная пришла, повалилась мне в ноги и все открыла, что те баяла. Как хошь, кормилец, верь или не верь, а я словечка не прибавлю.
– Верю, – говорю, – и даю тебе честное слово, что я с вашим губителем, Егором Парменовым, распоряжусь отлично: я давно до него добираюсь!
– Нет, кормилец, – отвечает мне старуха, – я не то, что к тебе с жалобой, али там, чтобы ему худо чрез нас было; говорить неча: сама дура-девка виновата, – не оправляю я ее! Ты только тем, родимый, заступись, чтоб он нас прижимать шибко не стал.
Между тем, знаете, является и сотский, которого я командировал, и таким манером я, чтобы и его испытать да и матку с дочкою поверить, их сейчас в особую комнату, а его к себе.
– Что, – говорю, – братец, скажешь хорошенького?
– Дмитревская девка, – говорит, – ваше благородие, нашлась, сама пришла к матери.
– Где же это она была и пропадала? – спрашиваю я, будто сам, знаете, ничего еще не знаю.
– Была-с невдалеке: по лесу шлялась, с управителем прибаловала. Он ей сам и пристанодержательствовал в тот и этот раз.
– Полно, – говорю, – братец, не может быть.
– Верно, ваше благородие: он на эти дела преловкий; это не первая-с.
– Не первая, – говорю, – значит, он ходок?
– Ходок-с. Я по вашему приказу обтоптал все его следы, – отвечает мне сотский и начал, знаете, насчитывать: – и в Маркове – Палагея да Марья, и в Варгунихе – солдатка Фекла, и на мельнице – мельничиха, и так далее.
– Что же, – говорю, – жена-то его: чего смотрит?
– До жены не доводят, а коли где сама что заметит, потачки не даст: строго спросит.
Я только плюнул. Делай он это, каналья, где-нибудь в бойких местах черт его дери! А тут, знаете, народ нравственный в этом отношении: он эту моду завел, а с его примера, пожалуй, и другие начнут. Однако ж, чтоб на словах сотского не раскусить пустышки, под разными предлогами объехал я все эти показанные места, ласками да шуточками повыспросил, что мне нужно было: оказалось, что все правда, и только что потом я вернулся в стан, вдруг докладывают, что Егор Парменов приехал и желает меня видеть. Милости, говорю, просим. Входит, расшаркивается.
– Здравствуйте, – говорю, – молодой человек! Как ваши дела и обстоятельства?
– Да что, – говорит, – сударь, дела мои плохие: я так и так наслышан, что меня оговаривает беглая дмитревская девка, аки бы я сам ее сманивал и там будто бы прочее другое.
– Да, – говорю, – Егор Парменыч, есть такое дельце.
– Сделайте милость, батюшка, – говорит, – я, – говорит, – приехал просить вашего снисхождения. Позвольте мне против этого иметь свое оправдание: это все делается не что иное, как по злобе против меня; на первый раз точно-с: как эта девка сбежала, я, по молодости ее лет, заступился даже за нее перед вотчиной, но ей и матери сказал так, что если будет в другой раз, так не помилую. Она этому не вняла: сделала еще раз, а теперь, чтобы иметь увертку, чего лучше – свали на меня, да и баста. Если она говорит, что я ее сманивал, – один я этого сделать не мог; не в кармане же мне было ее держать! Пусть она покажет, кто ее, по моему приказу, держал, да тех людей и спросить: что они скажут, тогда и раскроется, кто прав и кто виноват. Про самое старуху всякий вам скажет: маята моя изо всей вотчины, хуже всякого потерянного мужика, – хитрая, злобная, грубая; а дочка тоже-с, яблоко от дерева недалеко падает, с двенадцати лет пошла, может быть, на все четыре стороны. Коли уж после этого эдаким людям станут веру давать, так лучше не жить на белом свете.
Слушаю я его и едва только себя сдерживаю: значит, у человека совесть потеряна, лжет нагло и хоть бы в одном слове заикнулся, – как по-писанному катает.
– Что же, – говорю, – Егор Парменыч, так уж очень эту девушку ты порочишь? Какая-нибудь Палагея марковская, солдатка Фекла из Варгунихи или там мельничиха не лучше ее.
Он немного сконфузился, но на секунду-с, и опять как ни в чем не бывало.
– Я ее, сударь, – говорит, – не порочу против других: она или другие прочие, все мне равны.
– Полно, – говорю, – Егор Парменов, петли мешать, фигли-мигли выкидывать: я вашей братьи говорунов через свои руки тысячи пропустил! По слову разберу, что солгал и что правду сказал. Тебе меня не обмануть: я все знаю.
– Я, сударь, – заюлил он, – не ради обмана, а только припадаю к вашим стопам: вотчина начинает против меня строить разные выдумки, заступы я себе ни от кого не вижу, не замарайте меня, маленького человека, навеки пред господином, а за добродетель вашу я благодарность чувствовать могу, хоть бы из денег, что ли, али вещами какими не потягощусь, а еще за благодеяние сочту.
Я усмехнулся, и вздумалось мне, знаете, с ним, мошенником, маленькую шутку сыграть.
– Если, – говорю, – Егор Парменыч, ты стал таким манером говорить, так дело, значит, принимает другой оборот; как бы с этого ты начал, так мы, может быть, давно бы все и покончили.
– Не смел-с, сударь, говорить; откровенно вам доложу, человек я от природы робкий, иной раз, не во гнев вам будь сказано, и подступиться к вам не смеешь: с вами говорить не то, что с кем-нибудь – ума вы необыкновенного, а мы люди самых маленьких понятий.
– Это, – говорю, – что! Это присказки; а ты мне говори сказку, как и что будет от тебя?
– Я бы, сударь, – говорит, – спросил вас самих назначение сделать. Вы чиновник не маленький; назначать я вам не могу, а должен только удовлетворить с удовольствием, чего сами потребуете.
– Хорошо, братец, я от этого не прочь, изволь, – говорю я, – только вот видишь что: совести моей до сей поры я еще не продавал, следовательно мне на первый раз за пустяки ее уступить не следует – десяти целковых не возьму.
– Как возможно-с – десять целковых! Совесть – вещь драгоценная, возражает он мне.
– Не то, что, – говорю я, – совсем уж драгоценная, а за твое, например, дело можно взять тысчонок сто на ассигнации.
Его, знаете, так и попятило: и смеется, и побледнел, и не знает, как понять мои слова.
– Как, сударь, – говорит, – сто тысяч?
– А что же такое! – говорю я.
– Очень много-с, – говорит, – эдаких денег у меня и в руках не бывало, мне и не сосчитать.
– Ничего, – говорю, – вместе сосчитаем; не обочту, не бойся.
– Оно точно-с, только, сударь, помилуйте: сумма-то уже эта ни с чем несообразна.
– Отчего ж несообразна? У тебя, я думаю, в кармане лежит около того, а чего недостанет, я и в долг поверю.
– И сотой части, сударь, около того нет. Шутить надо мной изволите: я не больше того, как в шутку принимаю ваши слова.
– То-то и есть, любезный, – начал уж я ему говорить серьезно, – хорошо, что ты скоро догадался. Неужели же ты думаешь, что я из-за денег стану с тобой заодно плутовать и мошенничать?
И начал ему потом высчитывать вся и все: все ему его добрые деяния представил, как в зеркале; но... как бы вы думали, милостивый государь... у него достало духу от первого до последнего моего слова во всем запереться: по его понятию, правей человека на свете нет! Хоть бы маленькое раскаяние в том, что дурно делал! Толковал, толковал с ним так, что в горле пересохло, наконец, выслал от себя и с первой же почтою написал барину письмо с подробным изложением всех обстоятельств. Что будет на это письмо, не знаю-с, а жду ответа с большим нетерпением.
III
Следствие мы производили около двух недель. Перед самым потом отъездом исправник пришел ко мне с торжествующим лицом.
– Что это, Иван Семеныч, вы сегодня что-то очень веселы? – заметил я ему.
– Да-с, веселенек, – отвечал он. – Сегодня я получил письмо от барина Егора Парменова, которое душевно меня порадовало.
– Какого же содержания? – спросил было я.
– Ну, уж этого я теперь вам не скажу, а вы сами увидите, когда поедем назад через Марково, – сказал он и во всю дорогу, несмотря на мои расспросы, ничего мне не объяснил, а, приехав в Марково, велел собрать сход.
Егор Парменов сейчас явился к нам, бледный, худой, так что я его едва узнал.
– Батюшка Иван Семеныч, – отнесся он прямо к исправнику, – позвольте мне с вами два слова наедине сказать.
– Да зачем же наедине? – возразил ему тот. – Если тебе что нужно, так говори и при господине чиновнике. Секретов у меня с тобою не было, да и быть не может.
– Это дела-с собственные мои, домашние, так как я получил от господина моего письмо, с большими к себе и жене моей выговорами, – за что и про что, не знаю; только и сказано, чтоб я сейчас же исполнил какое от вас будет приказание. Разрешите, сударь, бога ради, как и что такое? Я одним мнением измучился пуще бог знает чего.
– Приказание мое я объявлю тебе на сходке, – отвечал исправник.
– Сходка готова; только мне до сходки желалось бы знать ваше распоряжение, – проговорил Егор Парменов.
– А коли готова, так и пойдем, – сказал исправник и пошел.
Я последовал за ним, Егор Парменов тоже. Проходя мимо флигеля, в котором тот жил, исправник обернулся к нему и сказал:
– Потрудись, Егор Парменыч, зайти и за женою; надобно, чтобы и она там была.
– Да она-то там зачем же нужна-с?
– Да так уж, так надобно.
Егор Парменов пожал плечами, пошел во флигель, но скоро вернулся.
– Нельзя ли, батюшка, жены не требовать: женщина она непривычная, на сходках мужицких не бывала. Сделайте-с такую божескую милость освободите ее, – сказал он.
– Нет, любезный, нельзя, – такое уже дело идет, нельзя, – возразил хладнокровно исправник.
Егор Парменов вздохнул, махнул рукою и пошел опять во флигель.
– Иван Семеныч, не жестоко ли это? – заметил я ему.
– Ничего-с! Она вот услышит и распорядится с супругом лучше всех нас.
Мы вошли в сборную избу, где уж была целая толпа мужиков.
– Здравствуйте, братцы, – сказал исправник.
– Здорово, бачка! Здорово, кормилец! – раздалось со всех сторон.
– Как живете-можете?
– Поманеньку, кормилец! Как твое благополучие?
– Тоже помаленьку: живу да хлеб жую.
– И дай те господи много лет жить да здравствовать, – сказали мужики, все в один голос.
– Спасибо, ребята, – отвечал Иван Семеныч и потом, оглядев толпу, прибавил: – а что, Петр Иванов здесь?
– Здесь, судырь, – отвечал из толпы, выступив немного вперед, как лунь седой старик, который, по своей почтенной наружности, был как отлетный соболь между другими мужиками.
– Ну что, старина, каково твое здоровье? Поправляется ли?
– Нешто, судырь; не против прежнего, а все надо бога благодарить. С нынешнего лета начинаю напольную работу поработывать.
– Это-с, рекомендую вам, – отнесся ко мне исправник, – прежний здешний бурмистр, старик добрый, богомольный, начетник священного писания.
– Благодарствую, что хвалить изволишь, а уж какое наше читанье: в книге видим одно, а делаем другое.
– Больно уж ты тогда барским-то гневом огорчился.
– Что делать-то, судырь, – отвечал старик с грустной улыбкой, – хлибки мы ведь уж оченно... что маненько не по нас, сейчас и в ропот, – к мирскому-то большую привязку имеем.
– Ну, а писать-то можешь еще? Не разучился? – спросил исправник.
– Пишу еще; земским я теперь от управителя поставлен: письма-то много.
– Как земским? – спросил Иван Семеныч. – Я этого и не знал. Это, значит, он тебя уж совсем своим подначальным сделал.
– Не знаю, судырь: его дело и его разуменье; только то, что должность эта мне маненько не по летам. Он вон уж и сам в очки смотрит, а я, пожалуй, годов на тридцать постарше его, – отвечал старик.
– А что, братцы, – начал Иван Семеныч после минутного молчания, обращаясь к мужикам, – как вы думаете и желаете, не лучше ли бы было, если бы вами опять начал управлять Петр Иванов, а Егора Парменова в смену?
При этом объявлении старик остался совершенно спокоен; у мужиков на всех почти лицах отразилось удовольствие, и все они переглянулись между собою.
Рыжий мужик, споривший с Егором Парменовым в тот наш проезд, первый заговорил:
– Это бы, ваше высокородие, лучше не надо быть, – в глаза и за глаза скажем. Егору Парменычу против Петра Иваныча не начальствовать.
– Это ты, братец, говоришь один, – возразил исправник, – а что скажет мир; говорите, братцы, все вдруг, как вы думаете?
– А что, бачка, миром те скажем, за Петра Иваныча мы окромя только бога молили, а от Егора Парменыча временем, пожалуй, жутко бывает! – послышалось разом несколько голосов.
– Один в деле, по рассудку, спросит, а другой просто те оказать обидчик: оборвет да облает – вот-те и порядки все, – добавил рыжий мужик.
На эти слова вошел Егор Парменов, вместе с женою своею, которая точно была премодная, собою недурна; оделась она, вероятно, для внушения к себе вящего уважения, в шелковое платье и даже надела шляпку, а в руках держала зонтик; вошла она прямо и довольно дерзко обратилась к исправнику:
– Что такое вам угодно от меня?
– Сейчас, милостивая государыня, – отвечал тот и, став посередине избы, вынул из бокового кармана письмо.
– Это я, – начал он, – читаю письмо вашего господина: "Милостивый государь Иван Семеныч! Приношу вам мою чувствительную благодарность за уведомление о беспутствах моего управителя – Егора Парменова. Оставить его в настоящей должности я считаю вредным для себя и для имения, и потому покорнейше прошу, по доброте вашей, принять участие и немедленно сделать распоряжение о смене его и о назначении в управляющие более благонадежного, по усмотрению вашему, человека; он же, как обманувший мое доверие, должен поступить зауряд в число дворовых людей".
Егор Парменов, побледневший, как преступник в минуты объявления ему судебного приговора, прислонился только к стене, а жена его зарыдала, – но, впрочем, проговорила:
– Что такое вы писали!.. Мы сами тоже будем господину писать: может быть, будет что-нибудь и другое.
– Пишите, сударыня; и я желаю от души вашему мужу оправдаться, возразил Иван Семеныч. – Но вместе с тем, чтобы ты меня, Егор Парменыч, впоследствии не обвинил, что я на тебя что-нибудь налгал или выдумал, так вот, братцы-мужички, что я писал к вашему барину, – и затем, вынув из кармана черновое письмо, прочитал его во всеуслышание. В письме этом было написано все, что он мне говорил.
– Солгал ли я, выдумал ли я тут что-нибудь? – заключил он, обращаясь к мужикам.
Управительница взглянула на мужа так, что мне сделалось страшно за него.
– Ничего этого и в помышлениях моих не бывало; я и смолоду этими делами не занимался, а не то что по теперешним моим заботам. Выдумать на человека по злобе можно все! – возразил было он.
Некоторые из мужиков усмехнулись.
– Ну как, Егор Парменыч, не бывало! – сказал опять рыжий мужик, видно, заклятой в душе враг его. – Доказывать-то на тебя не смели, а може, бывало и больше... где лаской, а где и другим брал...
– Вместо Егора Парменова, – заговорил опять исправник, – я назначаю, по вашему желанию, Петра Иванова. Желаете ли вы?
– Желаем, бачка, все мы того желаем.
– Стало, быть делу так. Ты, Егор Парменов, изволь сдать все счеты и отчеты руками, а ты, Петр Иванов, прими аккуратнее; на себя ничего не принимай: сам после отвечать будешь. Прощайте, братцы! Прощай, Егор Парменов! Не пеняй на меня: сама себя раба бьет, коли нечисто жнет, заключил Иван Семеныч, и мы с ним вышли и тотчас же выехали.
IV
Год спустя пришел ко мне из Кокинского уезда мужичок, предобродушный на лицо и немного пьян, поклонился сначала от исправника и начал просить о своем деле, которого, как водится, не сумел растолковать.
– Да ты чей? – спросил я его.
Он сказал: оказалось, что марковского господина.
– Кто у вас – Петр Иванов нынче управителем? – стал я его расспрашивать.
– Нету, родименькой, – отвечает он, – Петр Иваныч – дай ему бог царство небесное – побывшился{285}; теперь не Петр Иваныч – другой.
– Кто же такой?
– Из наших же, бачка, мужичков. Барин ладил было так, что из Питера наслать али там нанять кого, да Иван Семеныч зартачился: вы, говорит, кого хотите там выбирайте, а я, говорит, своего поставлю, – своего и посадил.
– Ну, а прежний, – спросил я, – где управитель, который до Петра Иванова был?
– Прежний-то?
– Да, прежний.
– О... это леший-то... как его по имени-то, пес драл, и забыл уж.
– Егор Парменов, – подхватил я.
– Так, так, бачка, Егор Парменов... тут же, при усадьбе, живет.
– Отчего же он леший-то?
– Прозванье уж у нас ему, кормилец, такое идет: до девок, до баб молодых был очень охоч. Вот тоже эдак девушку из Дмитрева от матки на увод увел, а опосля, как отпустил, и велел ей на лешего сговорить. Исправник тогда об этом деле спознал – наехал: ну, так будь же ты, говорит, и сам леший; так, говорит, братцы-мужички, и зовите его лешим. А мы, дураки, тому и рады: с правителей-то его тем времечком сменили – посмелей стало... леший да леший... так лешим и остался.
– Где же теперь эта дмитревская девка?
– При матке, бачка, при матери живет.
– Замуж не вышла?
– Ну где, родимой, где уж? Хошь и мужички, а обегаем этого: парнишку тоже принесла; матка ладила было подкинуть, так Марфутка-то не захотела: сама, говорит, выпою и выкормлю. Такая дикая теперь девка стала, слова с народом не промолвит. Все богомольствует... по богомольям ходит.
– Ну, а жена Егора Парменова где?
– При нем, бачка, живет; тоже по нем и ее лешачихой дразнят.
– А ее-то за что же?
– Сердцем-то она уж больно люта, да на руку дерзка; теперь уж воли-то ни над кем нет, так с мужем батальствуют, до того дерутся да лаются, что в избе-то уж места мало: на улицу выбиваются – прямые лешие!..
ПРИМЕЧАНИЯ
ЛЕШИЙ
Рассказ исправника
Впервые рассказ напечатан в журнале "Современник" (1853, No 11). Закончен рассказ был 22 августа 1853 года. В дальнейшем текст подвергался авторской правке. Подготовляя издание "Очерков из крестьянского быта", Писемский удалил из произведения длинноты, неоправданные литературные реминисценции. Во второй главе в журнальном тексте было такое рассуждение исправника: "Я только, знаете, пожал плечами, впрочем, тут же вспомнил сочинение Пушкина... вероятно, и вы знаете... "Полтава" – прекрасное сочинение: там тоже молодая девушка влюбилась в старика Мазепу. Когда я еще читал это, так думал: "Правда ли это, не фантазия ли одна, и бывает ли на белом свете?" – А тут и сам на практике вижу. Овладело мной большое любопытство..." В тексте "Очерков из крестьянского быта" эти слова заменены другими, более скупыми, более соответствующими обстоятельствам и характеру рассказчика: "Я только, знаете, пожал плечами, – вот, думаю, по пословице, поправится сатана лучше ясного сокола..."
В текст издания Стелловского Писемский внес исправления, подсказываемые рецензией Чернышевского. В первой главе было такое высказывание исправника: "В суде у меня хорошо-с. На всякое дело, доложу вам, надобно знать сноровку... Я завел такую манеру: недели две, например, езжу по уезду, сам работаю, становых понукаю, а тут и в город, да и в суд; дня в три, в четыре обревизую все. Хорошо, так и спасибо, а нет, так и распеканье: товарищам замечу, а приказную братью эту запру в суде, да и не выпускаю до тех пор, пока не приведут всего в порядок. И поняли, что оттягивать нечего: рано ли, поздно ли, сделать придется. Главное, объясню вам, чтобы сам начальник не зевал, а подчиненных заставить делать можно-с!" Чернышевский отозвался не без иронии о деятельности кокинского исправника в земском суде, и Писемский заменил это место другим, противоположным по смыслу рассуждением.
В конце третьей главы автор высказывал сострадание разжалованному Егору Парменову: "Два совершенно противоположные чувствования овладели мною: я и рад был унижению, которым наказан был Егор Парменов и вместе с тем, как человека, жаль его было. Иван Семеныч был тоже мрачен. Я откровенно высказал ему свои мысли.
– Я сам то же чувствую-с, – отвечал он, – да что прикажете делать! На крапиву надобен мороз; промиротворь одному худому человеку, так он сотне хороших людей сделает зло". Чернышевский назвал подобное сострадание преступным, вредным для нравов общества. Писемский из текста издания Стелловского всю эту сцену устранил.
В настоящем издании рассказ печатается по тексту: "Сочинения А.Ф.Писемского", издание Ф.Стелловского, СПб, 1861 г., с исправлениями по предшествующим изданиям, частично – по посмертным "Полным собраниям сочинений" и рукописям.
Стр. 247. Князь Дмитрий Владимирыч – Голицын (1771-1844), бывший московским военным генерал-губернатором с 1820 по 1844 год.
Стр. 248. Гог-магог. – Правильнее Гог и Магог, имена двух мифических народов, встречающиеся в библии и коране. В тексте – в значении "важная персона".
Стр. 252. Лесовик раменной – густой, дремучий лес.
Стр. 255. Херувимская – церковная песнь.
Стр. 258. Печный – заботливый.
Стр. 259. Озадки – дурные последствия, неприятности.
...прислан был по пересылке – по этапу, под стражей.
Стр. 272. Стан – административно-полицейское подразделение уезда; село, являвшееся местопребыванием станового пристава.
Стр. 285. Побывшился – умер.
В.А.Малкин