Текст книги "Большой отряд"
Автор книги: Алексей Федоров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Посланные вперед разведчики сообщили, что в селе немцев нет, а полицаи там скромные, то есть попросту трусливые. Мы прямо пошли к указанной мне хате. Тускло горел огонек в окне. Я приказал сопровождающим бойцам расположиться вокруг, а мы с Громенко постучались в хату.
Нам открыла девочка лет двенадцати. Она вышла на крыльцо в одном платье и прикрыла спиной дверь.
– Больна Сидоровна, – сказала девочка. – Трясет ее, никого просит не пускать, а вы кто такие? Полиция?
– Родственники мы, – сказал Громенко.
Девочка метнула на него подозрительный взгляд:
– Неправда ваша. У Сидоровны родных зовсим немае, одна я с мамой... Вы лучше не входите, у нас тиф. Мама моя меня приставила к бабе Сидоровне, я ее кормлю. Кашу ей варю.
Но мы все-таки вошли. Девочка внимательно следила за нами своими быстрыми, диковатыми глазками. В хате свету было больше от луны, чем от каганца. Стены закопченные, печь тоже давно не белена. Холодно, неуютно. В темном углу заворочалась старушка и хриплым голосом спросила:
– Ты, что ли, Настя?
– Люди до вас пришли, Сидоровна. Кажуть, родные.
– Гони. Быть не может.
Не договорив, она со вздохом повернулась, зашуршала соломой подстилки и, кажется, опять уснула или впала в забытье.
– Бачите? – промолвила девочка.
– А кто у вас тут еще есть? – И, не дожидаясь ее ответа, я сказал нарочно громко: – Я Федоров, Алексей Федорович, а это мой товарищ, тоже партизан.
И сразу же с печи спустились тонкие голые ноги.
– Ой, что вы! – услыхал я слабый голос. – Алексей Федорович!!!
Да, это был Яков Зуссерман, мой давнишний товарищ по скитаниям*. Трудно слезал он с печи и, держась за нее слабыми, длинными руками, дополз кое-как до скамьи. Он сел к свету. Я увидел изможденного, длиннобородого старика.
_______________
* С Яковом Зуссерманом я встретился в Чернушском районе,
Полтавской области. Вместе с ним я путешествовал по дорогам
Полтавщины, Черниговщины дней восемь. В селе Игнатовка, Среблянского
района, я с нам расстался. Он стремился в город Нежин повидать семью.
А ведь Якову было всего двадцать шесть лет. Долго он хватал воздух, видно, путешествие от печи до скамьи очень его утомило. Глядя на меня, он улыбался. Улыбка была дрожащая, нескладная. Только огромные глаза смотрели с радостью.
– Алексей Федорович, – повторил Яков. – Значит, живы. Я уже слыхал, но не верил. Здесь говорили, что Федоров недалеко, но я был очень болен, когда приходили люди и рассказывали о вас, и я думал потом, что это мой бред, и не верил.
Мы с Громенко, верно, смотрели на Якова, как смотрят на людей обреченных, – против воли жалостливо.
– Вы не думайте, – сказал Яков, – что я умираю. Я уже умирал два раза и погибал раз пять, но теперь, по-моему, поправляюсь. Тиф. А люди какие добрые, – продолжал он, торопясь единым духом сказать возможно больше. Старушка и вот девочка. Я не знаю...
– Как же у тебя все-таки получилось? – спросил я.
Яков взглянул на Громенко.
– Это наш партизан, говори, не стесняясь.
Громенко протянул Якову руку. Но тот не дал ему свою.
– Грязный я, – сказал он. – Не трогайте. У них сил нет меня мыть, но они и так совершенно, как святые. Вы садитесь, если есть время. Я не прошу, чтобы вы меня взяли с собой. Я должен этим людям потому, что виноват перед ними и очень благодарен.
Сделав несколько глубоких вздохов, вытерев рукавом пот с лица, он продолжал:
– Письмо Батюка* я скушал. Иначе было невозможно. Я очень извиняюсь, что так получилось, виноватых бьют, но только, наверное, не таких слабых. Да, вы знаете, Алексей Федорович, вы просто невозможно мудро говорили, чтобы я вас не покидал... А где Симоненко?
_______________
* Слепой комсомолец Яша Батюк остался в городе Нежине для работы
в подполье. Он руководил группой комсомольцев и в тяжелых условиях
подполья со своими комсомольцами проводил большую работу.
– Тоже ушел.
– Он маму повидал?
– Мы у нее гостили несколько дней.
– Он был очень хороший человек. Любил, вроде меня, маму и семью. Как вы думаете, он погиб? А может быть, нет. Он, может быть, уже воюет, бьет немцев, как вы думаете, Алексей Федорович?
Мы принесли с собой немного муки, кусок сала, большой кусок сахару; у Капранова в его кладовых осталось еще с полмешка.
Яков разложил все эти богатства на скамье, пошевелил руками и с неожиданной жадностью в голосе проговорил:
– Можно я сейчас немного покушаю? Знаете, послетифозники так много едят...
Он вцепился зубами в сало, а сахар, обвернув бумажкой, протянул девочке:
– Настенька, тебе... – С натугой жуя, он говорил: – Наверное, нельзя сразу. Доктора, я слышал, советуют терпеть. Ты, Настя, не отказывайся, я знаю, что все дети любят сладкое. Она уже не дитя, Алексей Федорович, она может, будто бабушка, рассказывать детям о войне. Я так соскучился по разговору, что вы, наверное, считаете мои слова продолжением бреда. Есть у вас время слушать?
Я попросил Якова, если только хватит сил, рассказать по порядку все, что с ним произошло. Он сразу же начал. Иногда переводил дыхание, жевал сало, откладывал его и говорил, говорил. Громенко сказал, что подождет меня на улице. В хате воздух был удушливо-сладкий, как в плохих больницах. Мне тоже было немного не по себе. Я предложил Якову тут же поехать со мной в лагерь. Он покачал головой.
– Вероятно, я не имею права. Теперь я должен быть кормильцем и санитаром, эта хозяйка такая была ко мне внимательная. Вы не думайте, что не хочется Якову в партизаны. Я стремлюсь жить, чтобы отомстить за все муки населения и за своих. Я уж не верю, что жена и сынок живы, нет, не уговаривайте. А к вам обязательно приду, когда старушка поправится. Заметьте, что пока у меня не хватит сил поднять от земли винтовку, а Не то, чтобы стрелять. Так вот, слушайте и, если можно, не уходите, это будет рассказ о таких мучениях!
Я сел на хромоногий стул. Надо было выслушать Якова. Раздражала его многословность, но я понимал, что она – следствие тифа и долгого одиночества.
– А что, – спросил Яков, – разве нету опасности Или вы с охраной? Зачем еще жертвы? Если вы станете жертвой из-за меня, то это будет самое ужасное в моей жизни. Но я, конечно, не желаю, чтобы вы уходили. Дело было так: когда я ушел из Ичнянского отряда, зачем-то вспомнил, что в Корюковке живет Израиль Файнштейн, дядя моей жены. Он работал шорником сахарного завода. В отпуск он ездил в Нежин, и там мы с ним выпивали немало водки. Тогда мы были веселые. Он очень здоровый и с железной выдержкой. Пожилой человек, принимал участие в Октябрьской революции и лично видел потом Щорса, даже помогал ему сведениями. Мне пришла в голову сумасшедшая мысль, что, может быть, жена поехала из Нежина к нему, а вовсе не захвачена карателями в Нежине. И я свернул в Корюковку. Мне сообщило крестьянство, что там нет немцев, а партизаны вовсю распоряжаются и как будто бы даже организовали советскую власть. Это меня ужасно обрадовало. Но все оказалось наоборот. В действительности партизаны уже были вынуждены уйти под натиском превосходящих сил. Немцев, между прочим, почему-то не было. Или они боялись войти сразу. Несколько часов они еще не появлялись. На улицах ни души, как перед сильной грозой, когда уже блеснула молния.
Я шел в аптеку. Думал так: "Если Израиль еще в городе, в аптеке обязательно знают". Там провизор его товарищ. Но провизора не оказалось. Сторожиха сказала: "Быстренько тикайте, все евреи прячутся по домам и боятся расправы". – "А Израиль? – спросил я. – Вы, может быть, знаете о нем?" Сторожиха ответила, что Израиль с женой и детьми уже отправился в Нежин. То есть все наоборот. И только я так подумал, а по улице уже мчатся мотоциклисты. Вы знаете, я в то время еще не был обросший и выглядел ближе к украинскому типу: отрастил усы. Я помнил по Нежину, что мотоциклисты проносятся для сильного шума и страха, но не останавливаются из-за пустяков. Есть момент безопасности. И смело вернулся на улицу. Думаю, куда пойти. Пошел в тот дом, где жил Израиль. Этот дом рядом с больницей. Вы меня слушаете, Алексей Федорович, или уже задремали?
– Ты устанешь, Яков, – сказал я. – Поешь, не торопись.
Он опять вытер лоб. Потом с минуту жевал. В углу охала Сидоровна. Девочка положила в печь маленькие полешки, попросила у меня огня. Я дал ей зажигалку. Она раздула огонь, протянула к нему руки и долго стояла так, не оглядываясь.
– Весь ужас в том, – сказал Зуссерман, что хозяйка заразилась от меня. Добро обошлось ей дорого. Ей больше пятидесяти, а какие теперь сердца! Для тифа нет ничего хуже, чем плохое сердце. Она может помереть. Вот какая жертва с ее стороны. Заметьте, Алексей Федорович, что я ее предупреждал. Но старушка заявила, что в этом вопросе может разобраться один только бог. Если он хочет взять ее душу, то все равно не избежать. Я бы ушел сам, но уже не мог двигаться от жара и болезни.
Яков говорил никак не меньше часа. Не упустил ни одной подробности. Не стану приводить его рассказ целиком. Продолжение таково:
Уже на следующий день немцы вывесили приказ: евреям явиться на сборный пункт, взять с собой все самое ценное. Немцев понаехало много. Выход из местечка был очень затруднен. Сестра аптечной сторожихи работала няней в больнице. Сговорившись с врачом Безродным, она положила Зуссермана, тогда еще совершенно здорового, на койку.
Но случилось так, что ночью немцы решили осмотреть больницу, чтобы приспособить ее под госпиталь. Оттолкнув сторожа, они прямо пошли по палатам. Зуссерман слышал, как в соседней палате они опрашивали больных:
– Откуда? Национальность?
Бежать было невозможно. Окошко выходило на улицу, дверь в коридор, а в коридоре немцы. Вот тут он и съел письмо Батюка.
– Я уже совершенно распростился с жизнью, потому что мне известно, что значит явиться на регистрацию. Я быстренько пробежал глазами письмо Батюка, чтобы запомнить, что он пишет вам, а потом поспешил его разжевать и проглотить. Поперхнулся, но немцы не услышали. В это время входит та самая родственница сторожихи из аптеки и с ней еще няня. Они с носилками. И говорят мне шепотом: "Ложись, больной, ты теперь мертвец". Я лег. Они накрыли меня простыней и понесли мимо немцев и полицейских. Я слышал голос: "Что такое?" Женщина отвечает спокойно, как дома: "Скончался от тифа". Полицейский поднял простыню. Я, наверное, по бледности напоминал труп, потому что он равнодушно сказал: "А...", и меня пронесли во двор. Но там тоже были солдаты, и женщины потащили меня в мертвецкую, сбросили на полати. Там лежало три трупа. Ибо действительно некоторые уже умирали от тифа, особенно из бежавших пленных. Я лежал, притаившись, среди мертвецов, но мне было хуже, чем им. Я так пролежал больше часа. И с тех пор в течение девяти суток, как только, немцы приближались к больнице, мчался в мертвецкую и ложился в эту ужасную компанию. А ночью мне удавалось иногда ходить в город и агитировать евреев не регистрироваться, а бежать. На улице Шевченко, в доме номер, кажется, девятнадцать, я нашел хороших людей. Они имели связь с Марусей Чухно, вашей партизанкой. Она мне сказала, что надо вооружиться терпением, а пока я помогал ей писать листовки. И однажды, после сна, когда я пришел из мертвецкой в этот дом, там уже был только пепел. Люди передали, что Марусю Чухно утром немцы провели по улице вместе с евреями. Триста евреев и русская Маруся Чухно были расстреляны. А у меня в тот же вечер была температура тридцать девять градусов. И я решил, что теперь мне уже все равно. Появилась отчаянная смелость. Утром я пошел в город открыто и держал палец на курке пистолета, а в другом кармане – гранату.
Верховые полицаи встретились мне вдвоем у самой окраины. Я их подпустил, как учили в армии, на близкое расстояние и выстрелил сперва в одного. Другой выстрелил в меня. Он промазал, а я отбежал и кинул в него гранату. Лошадь, во всяком случае, ускакала одна. Может быть, патруль спрыгнул от страха. Я тоже побежал в поле. За мной не гнались.
Больной тифом, еле передвигая ноги, брел Зуссерман по дорогам и по лесу, сам не зная куда. За несколько дней и ночей у него была масса приключений. Наконец, он свалился у канавы, потерял сознание. Проезжие крестьяне уложили его на подводу и повезли в свое село. Очнулся он уже в хате Сидоровны.
– Она меня поила молоком, хотя не имеет коровы. Она жарила для меня картошку. И вот теперь заразилась. Ах, Алексей Федорович, я понимаю, что кругов виноват. И когда поправлюсь и приду в отряд, вы сделаете мне внушение или накажете еще сильнее.
Он передал мне содержание письма Батюка.
– Яша, то есть товарищ Батюк, диктовал это при мне. Писала его сестра Женя. Она мне сказала, что лучше, если бы я мог наизусть, как актер. Но тогда не было времени. А в пути я действительно пробовал, и кое-что вышло, но не все. До болезни я начало помнил, как таблицу умножения. Подождите, Алексей Федорович, может, выйдет...
Зуссерман закрыл глаза и долго молчал. Я тоже молчал. Девочка по-прежнему стояла спиной к нам, грела руки у маленького костра, разложенного ею на припечке. Слышно было, как дышит старуха, как потрескивают полешки и как сосет сахар Настя. Казалось, ей, этой изголодавшейся деревенской девочке, нет ни до чего дела.
Зуссерман все молчал. Я уж подумал, не уснул ли он. Вдруг Настя повернулась от печки, торопливо проглотила сахар и спокойным, деловитым тоном сказала:
– Начинается так: "Товарищ секретарь обкома, наша организация в зачаточном состоянии..."
Зуссерман вскочил со скамьи и с нескрываемым страхом уперся взглядом в Настю.
– Что? – воскликнул он. – Откуда ты знаешь?
Настя сразу поняла причину его испуга.
– Дядя Яша, – торопливо заговорила она, – вы позабыли. Когда вы сильно болели и еще думали, что можете помереть, ведь вы тогда сами просили меня запомнить. Говорили громко, чтобы я или бабушка запомнили, а потом постарались передать в отряд этому дяде, – она показала на меня.
Яков снова сел и слабо улыбнулся. Настя, облегченно вздохнув, села рядом с ним.
– Замученная девочка, – сказал Зуссерман. – Вы представляете – два больных подряд. Бабка – та хоть тихая. А я буйствовал.
– Ну, совсем будто пьяный, – подтвердила Настя. – Вы хотели убежать, а я вас укладывала.
– И я вслух произносил письмо?
– Да. А в другой раз бредили, будто дядя Федоров тут в хате, и опять читали наизусть. Я хотела записать, но вы не позволили, кричали, что я дура. Но ведь на больных не обижаются.
– Ну, спасибо, Настя, ну, спасибо... Действительно начиналось так:
"Товарищ секретарь обкома! (Фамилию вашу, Алексей Федорович, Батюк сперва продиктовал, но потом велел начать снова, сказал, что упоминать опасно.) Наша организация в зачаточном состоянии. Комсомольцев и молодежи в группе пока двенадцать человек. Но есть не только молодежь. Все горят желанием работать. К сожалению, мы потеряли связь с райкомом партии. Мы принимаем и распространяем сводки Совинформбюро, печатаем листовки, ведем агитацию пока среди знакомых. Чувствуем, что этого недостаточно, и надеемся, что скоро сумеем делать больше. Очень просим во всем, что только нужно обкому партии, полностью рассчитывать на нас. Только смерть может нас остановить..."
Зуссерман помолчал. Потом признался:
– Дальше я, Алексей Федорович, наизусть не могу.
– Содержание помнишь?
– Яков просил еще передать на словах, чтобы вы обязательно учли его физическое состояние, то есть слепоту... Нет, он не просит облегчения в работе. Наоборот. Он говорил, что имеет преимущество в конспирации. Его, как слепого, считают беспомощным калекой. "И пусть меня, – просил Яша, обком пошлет с любым заданием, я молод, силен, вынослив..."
– Но что же было еще в письме? Неужели то, что ты прочитал, и больше ничего?
– Ой, нет, Алексей Федорович, что вы. Там были серьезные вопросы. Мне их трудно передать, но я постараюсь. Вот, например, я уже точно вспоминаю. Первый вопрос такой. Немцы позволили открыть кустарное производство: разные артели – пищевые, деревообделочные и тому подобное. Интендантство и комендатура обещают заказы. Так вот Яша задает вопрос, можно ли опираться на такие производственные точки, и он сам даже хочет организовать артель, чтобы под этой вывеской стянуть своих людей. Правильно ли это будет?
– Иначе говоря, следует ли использовать легальные формы организации для объединения наших сторонников? Так я понял?
– Точно! Потом такой вопрос. Нужно ли организовать кружки среди рабочих и кустарей?
– Какие кружки?
– По изучению истории партии и углублению марксистско-ленинских знаний. Как это было до революции, когда старые большевики руководили такими кружками на заводах... Еще такой, кажется, последний вопрос. Они, то есть группа Батюка, могли бы провести в жизнь террористические акты. Против коменданта, бургомистра и других немецких ставленников. Но Яков в своем письме говорит, что у них нашлись товарищи, которые возражают. Они доказывают, что марксисты-ленинцы против личного террора...
– Индивидуального?
– Да, правильно, там было такое слово. А под конец Яша снова пишет, что ждет ваших указаний, и группа сделает все, что им прикажет партия.
Старуха-хозяйка зашевелилась в своем углу.
– Воды, Настенька, – прошептала она.
Настя вскочила, подала ей кружку. Сделав несколько шумных глотков, старуха довольно громко пробурчала:
– Третий раз сон перебиваете. Хиба ж так можно. Дайте ж вы мени хоть помереть спокойно...
– Простите, бабуся, – сказал я. – Сейчас мы поедем. Может, все-таки и ты с нами, а, Яков? – еще раз предложил я Зуссерману. – Там у нас неплохо. Стоим в селе. У нашего фельдшера целая хата. Выздоровеешь – немцев будем вместе бить. А то ведь как знать, поднимемся, уйдем, ищи ветра в поле.
– Ах, мне хочется, серьезно, то есть это моя мечта, но вы понимаете... – он показал головой в сторону угла, где лежала старуха.
Она не могла видеть его движения, но догадалась, о чем он ведет речь.
– Ехай, ехай, Абрамыч. Полежал, хватит. Погуляй-ка ты с партизанами. Берите его, начальник, нам и самим исты нема чего, – и после этих, казалось бы, грубых слов старуха, не меняя тона, продолжала: – Треба только завернуть его. Шинель больно тонка, продует Абрамыча на морозе.
Я сказал, что в санях у маня есть тулуп.
– Ну, так с богом. Дай ты ему, Настя, пушку его. В тряпку завернута, за образом Черниговской богоматери лежит.
Девочка принесла из темного угла пистолет, протянула его Зуссерману. Помогла надеть шинель. Дрожащими руками Яков натянул пилотку. Потом сделал несколько шагов к старушке:
– Не ходи, не надо, – предупредила она.
– Прасковья Сидоровна! – воскликнул Яков. – Вы мне, как мать! Я не забуду...
– Ладно уж, Абрамыч, – ответила старуха. – Ни я тоби не мать, ни ты мени не сын. Что можно, зробила. Так и то не для тебя, а для батькивщины* нашей. Будь здоров, не болей, а нимца, колы будешь быты, за меня, да вот за Настю, не пожалей, стрельни по разу.
_______________
* Родины.
Девочка вышла с нами на улицу. Хотела помочь усадить Зуссермана. Но подошли мои люди, и она, завернувшись в платок, молча встала у крыльца.
– Прощай, милосердная сестра, – сказал я.
– Прощай, Настенька, еще раз спасибо, и если встретимся, пожалуйста, что угодно, все мое – твое! – с чувством произнес Зуссерман.
Настя церемонно протянула руку Якову, мне и всем моим спутникам. Потом тихо сказала:
– Дядя Федоров...
– Говори, говори, – подбодрил ее Зуссерман.
– Вы там в лисе... Если только можно... Пришлите бабе нашей дровишек вязаночку. Хоть бы, говорит, перед смертью раз до тепла протопить... Я бы сама, да оставлять ее одну не годится.
Я обещал, конечно, прислать завтра же. Но вышло так, что следующим утром немцы навязали нам большой бой. Воевали мы с ними до самой ночи. И следующий день был очень напряженным. Послать бойцов с дровами для Сидоровны я смог только через два дня. Кроме дров, Капранов собрал ей полмешка муки, сухарей и мяса.
Вернувшись, бойцы сказали, что старуха померла, хата заколочена.
Я ведь ее так и не видел. Только слышал хриплый старческий голос. Было ужасно совестно, что не исполнили мы ее просьбы вовремя.
*
Письмо Батюка дошло ко мне через два месяца после того, как было написано. И то не само письмо, а только его изложение. Что за это время произошло в Нежине? Действует ли группа, организованная этим храбрым и умным слепцом? Нужен ли Батюку и теперь ответ? Думает ли он по-прежнему над вопросами, которые поставил секретарю обкома партии? И, наконец, жив ли он сам?
Ни я, ни другие члены обкома этого не знали.
И если мы ответим Батюку сегодня, дадим ясную директиву, когда-то он получит ответ? У нас ведь только одна возможность – послать к нему человека. Ни телефона, ни радио, ни почты. Даже поехать наш связной к нему не может. Ни на поезде, ни на автомобиле, ни верхом на лошади. Он должен идти пешком. И не идти, конечно, а пробираться, рискуя жизнью на каждом шагу.
Руководить оперативно, то есть быстро откликаться на события, происходящие в отдаленных от нас районах, вовремя помочь советом, людьми, вооружением обком мог отнюдь не всегда. Мы ведь и сами вместе с областным отрядом вынуждены были то и дело менять место своего расположения. Посланцы райкомов шли в Рейментаровку, а некоторые даже в Гулино. Находили там только наши следы, – пустые землянки, гильзы от патронов и немецкие трупы. Некоторые связные райкомов, потеряв надежду нас разыскать, возвращались. Более настойчивые расспрашивали у крестьян, где партизаны Орленко. А крестьяне, по известным причинам, как читатель уже знает, не очень охотно дают такие сведения.
Только к началу января, через три месяца после того, как был послан, возвратился из Яблуновского района Кузьма Кулько. Он сообщил, что подпольщик, ставленник обкома, товарищ Бойко возглавил небольшую группу коммунистов и комсомольцев. Они печатали на гектографе и распространяли листовки, вели устную агитацию среди крестьян. Они систематически обрывали на большом расстоянии телефонные и телеграфные провода между Яблуновкой и Пирятином. Группа казнила двух старост-предателей. И вот, совсем недавно, по чьему-то доносу полиция арестовала товарища Бойко. Ему удалось бежать, но в лесу его настигли и расстреляли на месте.
Теперь во главе Яблуновской низовой организации кандидат партии Зленко. Группа невелика, положение у нее тяжелое. Сейчас ограничивается слушанием радио и выпуском листовок со сводками Совинформбюро. Трудно не только потому, что преследуют немцы и полиция. Часть товарищей этой группы – люди пришлые.
– Задают вопрос, – сказал в своем докладе обкому Кулько: – як добывать средства для жизни? Партизан может боем у нимцев отнять. А подпольщик, коли у него своего хозяйства нема, куда вин сунется? Надо идти работать. Ну, а яка сейчас работа? Коли бы в совхоз чи на фабрику – там для агитации, а также для разъяснения среди масс настоящего положения, для саботажа и прочего предоставляется возможность. Одна беда – нема в Яблуновке действующих фабрик и заводов. И совхозы нимцы позакрывали. Из колхозов сделали общины-десятидворки, принимают только местных жителей. Ну, як тут быть?
– А что вы посоветовали?
– Остается одна возможность – помощь народных масс. Вроде того, як питаешься в пути: то ли побираешься, то ли пользуешься от щедрот крестьянства его гостеприимством. Только учтите, что одно дело человек прохожий, а другое – коли уже устроился на месте.
К слову скажу, что Кулько за это время переменился. Похудел, огрубел, очень много курил. Отказывать ему, как человеку пришлому, можно сказать гостю, было неудобно. И он выкурил, пока докладывал, мою двухдневную норму. Когда мы ему рассказали, что в Холмах его жена, что мы с ней связаны и что даже даем ей небольшие поручения, он, против ожидания, не был удивлен.
– Я, Олексий Федорович, ничому бильше не удивляюсь. Но так скажу: не давайте вы мени отпуска. Что самое трудное у подпольщика против партизана и солдата? Да то, Олексий Федорович, что подпольщик видит семью свою, что страданья детей своих видит. Отсюда и слабость. И разный человек по-разному эту слабость может преодолевать. Не пойду, и теперь ни за что не пойду!
– Да мы тебя и не уговариваем, Кузьма Иванович.
Но Кулько ужасно разволновался, руки у него дрожали, насыпая табак в огромную козью ножку, рассыпал, наверно, не меньше, как половину закрутки.
Так он и ушел опять на новое задание, не повидавшись с женой и ребятами.
Одновременно с Кулько ушел на связь с Батюком Зуссерман. Он, как только немного окреп, сам вызвался пойти в Нежин. Сказал, что лучше него дорогу никто не знает. Я сперва колебался. Но Яков убедил меня. Действительно, никто из наших людей не знал Нежин лучше Зуссермана. Ему, конечно, и легче, нежели другим, разыскивать группу Батюка.
С тяжелым чувством отпустил я Зуссермана. Но он был весел, казался здоровым и шел на задание с большой охотой.
В начале января после долгих скитаний набрел на заставу областного отряда член Остерского подпольного райкома Савва Грищенко. Он был измучен, оборван, голоден. Но когда узнал, что при отряде находится и обком, очень обрадовался. Принесли ему поесть в штаб. Он ел и докладывал одновременно.
Он рассказывал, в каком тяжелом положении оказался Остерский подпольный райком. Заранее организованный партизанский отряд, помогая частям Красной Армии выйти из окружения, не смог потом пробиться назад на оккупированную территорию. Большинство товарищей ушло вместе с нашими войсками. И только небольшая группа во главе с секретарем райкома товарищем Глушко перешла линию фронта и вернулась в Остерские леса.
Но тут выяснилось, что продовольственные базы и тайный склад оружия выданы полиции шофером-предателем. Создать вновь партизанский отряд по этой причине было почти невозможно. Райком бросил силы на организацию сельских подпольных групп. Их было создано шесть. В каждой группе от четырех до восьми человек. Помимо того, что они распространяли переписанные от руки сводки Совинформбюро, группы эти стали ячейками будущего партизанского отряда. Они собирали в лесах и на полянах оружие. И уже собрали на общую лесную базу двадцать ящиков гранат, больше сотни винтовок, два ручных пулемета, свыше десяти тысяч патронов.
– Ах, товарищи, – сказал Грищенко, – если бы мы знали точно, что обком по-прежнему существует, насколько легче бы нам стало работать!
– Почему? – спросил Попудренко. – Чем мы вам могли помочь?
– Да разве в одной помощи дело. Вот вы сообщили мне сейчас, что от товарища Хрущева есть весточка. А помощи-то ведь пока вы тоже не получили, верно? Так вот, и нам, коммунистам в районах, сознание того, что действуем мы не маленькой своей группкой, что в области маленьких таких групп рассеяно множество и что есть областной комитет... Да что вы сами не понимаете, Николай Никитич?
– Неужели таки ничего и не слыхали о нашем отряде?
– Об отряде слышали. И даже о двух больших отрядах – Орленко и Федорова*. – Но что касается обкома, – последнюю директиву получили еще в ноябре.
_______________
* Читатель, вероятно, помнит, что фамилия Орленко была моим
партизанским прозвищем. Но нам доводилось не раз слышать от населения
о существовании двух отрядов – Орленко и Федорова. Не в наших
интересах было опровергать этот слух.
– А пригодилась директива, ответила на ваши насущные вопросы?
– Теперь много нового возникло. Вот, к примеру, есть в районе еще не организованные коммунисты и комсомольцы. Некоторые из них зарегистрировались в полиции. Кое-кто добровольно, у этих позиция ясна предатели, а в лучшем случае – трусы. Но есть и такие, которым не зарегистрироваться было невозможно.
– Ну, положим, я бы ни за что, никакие обстоятельства меня бы зарегистрироваться не заставили! – воскликнул с возмущением Дружинин.
– Вы, да и я тоже – дело другое, – возразил Грищенко. – Послушайте, вот я вам расскажу. Помните слесаря колхоза "Червоноармеец"? Да вы его должны помнить – Горбач Никанор Степанович. Он большой мастер. Еще в прошлом году с обращением выступал в "Большевике" насчет досрочного ремонта сельхозинвентаря к севу. Портрет его был на первой странице. Усы, трубка и большая бородавка возле носа. Ну, вот, он самый. Кандидат партии. Но, главное, известен кругом, как хороший мастер. Специалист своего дела. И не только слесарь. Он и кузнец, и токарь, и механик-самоучка. Трактор знает превосходно, любой мотор, любую машину. Природный талант. Его сколько раз в МТС звали – не шел. Привержен к своему селу, улейки у него там стоят. Но, главное, колхоз свой любил, гордился им. Казалось бы, настоящий советский человек, а вот, представьте, зарегистрировался.
– Значит, в душе был другим. Вы, районные коммунисты, проглядели его кулацкую душонку.
– Другое, совсем не то, Алексей Федорович. Он даже усы сбрил. Бородавку хотел срезать в целях конспирации. Но ему же ничего не поможет, как, скажем, вам или тому же Николаю Никитичу. Если народ человека знает, – все! Как ни переодевайся, примета найдется. Я, допустим, запомнил у Николая Никитича, извините, его нос. А вы – уши. Не один, так другой узнает. Старого же кузнеца, кроме того, всегда можно по рукам определить. Верно?
Дальше происходит следующее: Никанор Степанович эвакуироваться не пожелал. Заявил, что предпочитает партизанить. Но из лесу, как я уже говорил, пришлось вернуться. С ним условились, поскольку он человек заметный, перебросить его в дальнее глухое село. Не стал спорить, забрал свою старуху и пошел к родственникам в Зеленую Буду. Там его, конечно, приняли. В колхозе или, как теперь, общине просто обрадовались. Что это означает? Его и там, конечно, узнали. Отвели ему хату. Хаты многие пустуют, хозяева их эвакуировались. Тогда он объясняет, что работать ему нельзя. Руку нарочно перевязал. "Ничего, поправишься – будем думать". Он извещает нас. Передает через человека, что, пожалуйста, мол, посылайте мне листовки, есть тут хороший народ. А если, мол, надо, у меня подвал большой, можно наладить печатание. При встрече с одним из наших даже предлагал, чтобы из леса перетащили к нему по частям типографский станок. Он, мол, сообразит, как приспособить. Печатная машина, между прочим, уцелела. Когда базы полиция растащила, машину они только слегка покарежили. Камнями, верно, били.
Короче говоря, станок мы к нему не повезли, потому что узнали, что он зарегистрировался. Пошел в полицию и заявил, что, действительно, кандидат партии и дает подписку прекратить всякое сопротивление и, как там установлено, обязуется доносить обо всем, что ему станет известно.
Когда мы об этом узнали, очень испортилось настроение. Кому верить, если уж такой человек, можно сказать, сознательнейший колхозник и член правления. Выходит, ему теперь надо мстить, убивать его надо. Ведь этому Никанору Степановичу известны адреса явок. Ему не только члены райкома, родственники всех членов райкома известны. Что, если вздумает, как написал в немецком документе, выполнить?