Текст книги "Вечный странник"
Автор книги: Алексей Шорохов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Шорохов Алексей
Вечный странник
Алексей Шорохов
Вечный странник
Алексей Алексеевич Шорохов родился в г. Орле в 1973 году. В 1998 году с отличием окончил Литературный институт им. Горького в Москве. Автор многочисленных поэтических и литературно-критических публикаций в журналах "Наш современник", "Лепта", в газетах "Литературная Россия", "Книжное обозрение", "Независимая газета".
В нашем журнале печатается с 1998 года – стихи, статьи по литературоведению, литературная критика.
Живет в Орле.
Он вынырнул из-за поворота под мостами – обыкновенный трудяга, бортовой "КамАЗ" под тентом, из тех, что тысячами бороздят бескрайние русские просторы по пыльно-серым, едва намеченным веткам шоссейных дорог. На кабине чуть повыше двери красовалась залихватская и в то же время неимоверно печальная надпись: "Вечный странник".
У меня перехватило горло – будто и не было всей этой толчеи автобуса, необъемных и наглых теток, давивших всех и вся сначала собой и сумками, а потом резкой и въедливой бранью; будто не было всей этой куда-то и непонятно зачем несущейся, плотно сбитой массы дней, поступков, ссор с женой, невеселых пьянок и работы, работы...
Грязно-оранжевый, пропитанный пылью на тысячи верст вперед, он представился мне печальным и каким-то звездным. Боже мой, ведь как хорошо и просто он сказал о себе – вечный странник!
Эта бесконечная серая лента дороги, раскатывающаяся перед ним, местами резко переходящая то в ослепительно белую, выжженную солнцем, то в такую же пропыленную и едва отличную от асфальта бетонку с неровными стыками и твердым гулом тяжело груженной машины; очереди у постов ГАИ и бензовозы на обочинах, продающие дешевую солярку (небогатый водительский приработок с выданных на поездку денег); а по бокам – зеленая и ровная, как бесконечный забор, полоса посадок с той и другой стороны дороги.
А ночью, в свете фар, каким причудливым и фантастичным становится этот примелькавшийся за день дорожный мир, те же посадки уже не просто катятся по сторонам, они нависают чудовищными сплетениями, кидаются под колеса неимоверными тенями от редких неоновых фонарей, мелькающих по обочине!
Некогда, некогда водителю смотреть на небо, но если бы он взглянул! Какая чудная и близкая звездная трасса стелется над ним – тысячи далеких и близких стоп-сигналов мельчайших звезд зажигаются и гаснут в ее глубине, сполохи встречных фар одиноких метеоритов и пунктир боковых огней рукотворных спутников – все это движется, живет и скользит, скользит туда же, куда несется, обдавая фарами редкие встречные легковушки, и его разгоряченный скоростью и ускользающим временем "КамАЗ"! "Татарчонком" ласково зовут его дальнобойщики.
Но нельзя водителю смотреть вверх – об этом весь день кричат рули, прибитые к деревьям вдоль дороги, одинокие памятники под насыпью и многажды уже за предыдущие поездки виденные опрокинутые колесами в небо такие же вот бессонные труженики, как и он, все еще вращающие воздух над многотонным и безжалостным водительским склепом!
Что ему приснилось в тот последний и недолгий миг, увидел ли он вздыбившуюся и упавшую на него обочину или только резкая и ослепительная вспышка, как от встречных фар, прорезав сон, вдруг затопила кабину ярким светом?
...Летит щебенка из ям и выбоин под колесами немудреного нашего грузовика, чернеют просмоленные мазутом и загаром руки водителя, лежащие на руле, расталкивает темноту и сонливость сумерек будто пообещавший сам себе нагнать ускользающую вечернюю зарю и хорошо теперь раскатившийся на пустынной трассе бортовой "КамАЗ". А мимо, всего в нескольких километрах от нас, идут на посадку строгие и немножко сгорбленные, тоже будто бы печальные на закате четырехмоторные стратегические бомбардировщики. Они садятся один за другим на какой-то свой засекреченный аэродром, но долго потом еще в наступившей темноте мерещатся их тяжелые и тускло поблескивающие, с провисающими крыльями и замирающими винтами силуэты.
Молодость моя, любимая – где вы? Несется вечный странник в густоту дней, в шелест опавшей листвы, в сырую, беззвездную хлябь осени, глупости, предательства. И не поймешь, то ли далекие точечки стоп-сигналов, то ли огоньки наших с тобой сигарет вспыхивают красноватым блеском на обочине!
Не видно отсюда, жизнь моя, боль моя, далеко занесло нас – тогда ли, теперь ли. Прости......
* * *
Лето стояло ровное и ветреное. Жарко не было. Путешествие по родине автостопом если кому и казалось возможным в те годы разора и раздрая, то только таким же вот потерянным и светлым, как эти прошлогодние травы, гнущиеся под тяжестью воспоминаний над небольшими болотцами, начинавшимися по обочинам Ленинградского шоссе сразу за Химками. Не знаю, сохранились ли они теперь, когда даже "спальная" Москва обросла воровато-кирпичными новоделами, – да и какое это теперь имеет значение!
Вот тогда это значение имело, потому что в одном из таких болотцев Данька увязил ногу, и весь последующий путь в полторы тысячи километров отпечатался на его так и не просохшей окончательно ступне глубокими рубцами и складками, точно воспроизводившими рельефную сетку внутренней подошвы его видавших виды кроссовок, неизвестно когда и как лишившихся стелек и добросовестно дохаживавших свой долгий век так. Оно и глупо бы было пускаться в такой путь в непроверенной и нехоженой обуви.
Липа было сочувственно завздыхала по случаю частичного промокания возлюбленного, да тут же и осеклась – так восторженно блестели ее серые глаза, так лучились ожиданием чего-то чудесного и уже вот-вот близкого, что горевать всерьез из-за таких пустяков и думать было нечего. Она вообще была удивительная – вся, начиная с имени.
Родители ее, больные спортом и молодостью люди, недолго думая, нарекли свое народившееся и, как оказалось впоследствии, единственное чадо в честь самоважнейшего события, предшествовавшего ее появлению на свет, – а именно в честь Московских олимпийских игр. Новорожденная Олимпиада, разумеется, воспротивиться этому не могла, более того – она и позднее нисколько не комплексовала по данному поводу и даже находила немало приятного в таком родительском сумасбродстве.
Самое же удивительное, что имя оказалось старинное, некогда на Руси очень распространенное и даже в святцах означенное. Поэтому, когда впоследствии спортивные пристрастия родителей Липы соразмерно с возрастом поостыли, они происхождение ее диковинного имени объясняли гораздо проще, тем паче что приспела мода на старинные имена.
И вот сейчас, маленькая и какая-то невыразимо женственная даже в самой девчоночьей неуклюжести своей, она беззаботно семенила чуть-чуть позади Даньки, и он даже спиною чувствовал, как взволнованно и восхищенно блестят ее глаза в наступающей темноте.
– Начало довольно мокрое, – отшутился он, – нехорошо и дальше продолжать насухую.
И они присели на обочине, развязав кожаный рюкзачок Липы, в котором было несколько банок пива.
Несмотря на то что Данила считал себя опытным автостопщиком, два с половиной часа безрезультатного голосования по ходу в направлении северной столицы его озаботили. Был бы он один, и горя мало – не раз уже доводилось ночевать ему в придорожных посадках, а еще лучше и памятней – в открытой степи, у неяркого и вдумчивого костерка, на котором шипела и румянилась незаметно выкипающая отечественная тушенка, с начатой бутылкой сухого вина и с крепким и рассудительным явским "Беломором", на трассе "Москва-Симферополь"....
Этой же трассы он не знал, а жлобов, как оказалось, по ней катилось предостаточно – мимо них с характерным шуршанием хорошо шипованных шин резво проносились покидавшие первопрестольную трейлеры. В основном это были ярко расписанные и "круто навороченные" еврофуры "вольво", "маны" и "скании" с московскими, питерскими, а нередко и иностранными номерами, реже – бортовые "мазы" под тентом, и совсем редко "зилы" и "газики" ближнего действия.
Настойчиво голосовавшую парочку разглядывали, даже высовывались из окон, но в наступающих сумерках подобрать не решались. Иные нарочно поддавали газу, а один хохол с харьковскими номерами даже притормозил и, дождавшись, когда Данька, схватив Липу за руку, побежал к нему, резко сорвался с места, отпустив в их адрес не самые литературные выражения.
Вдруг Данила поймал себя на том, что уже почти ощущает неприязнь к этому маленькому комочку света с причудливым именем. "Навязалась же на мою голову!" – подумал он. И ему стало страшно – вот так легко, оказывалось, было растерять странное и нежное тепло, затапливавшее его обыкновенно при взгляде на Липу. Впрочем, она и сама уже не так бодро семенила по обочине и все чаще отставала. Глаз ее не было видно в сумерках, но и они, скорее всего, потухли. Липа даже перестала ругаться на безучастных водил, руливших свои залитые светом громадины куда-то до обидного мимо них.
"Бедная, сам же и смузыкал ее", – пожалел про себя девчонку Данила, поджидая ее, а вслух выругался:
– Ну и жлобы!
Она с ходу ткнулась носом ему в плечо и снова попросилась покурить. Они присели на стальной канат ограждения какого-то невзрачного мостка и закурили. Озарявшееся при глубоких затяжках лицо Липы сделалось строгим и печальным и, как всегда это бывает, когда людям грустно, немного удлинилось.
И он почувствовал вдруг такую необъяснимую, острую нежность к этой маленькой еще, по сути, девочке, непонятно когда и как уже успевшей стать женщиной и вот доверившей ему сейчас всю себя, восторженно слушавшей его рассказы о ночной трассе, о добряках дальнобойщиках, об огромных и несбыточно ярких звездах в небе над степью.
– Милая, милая моя девочка, потерпи чуть-чуть, скоро поедем, – сказал он, сам уже не очень веря своим словам и гладя ее ласковую и безропотную голову. "Только кто вот нас возьмет по темноте?" – закончил Данила про себя.
Тем не менее Бог действительно покровительствует дуракам и влюбленным и, особо не выясняя, кем же именно они представляются Всевышнему, Данька с Липой радостно затолкались в пропахшее машинным маслом и табачным дымом нутро "КамАЗа", неожиданно притормозившего на безнадежный уже взмах руки.
Это позже Данька прочитает любимой целую лекцию о том, что "КамАЗ" самая наша машина, что жлобы на нем почти не ездят и что хоть и не бегает он на тысячи километров, как "вольво" или "мерседесы", но свои кровные двести-триста разделит с тобой с радостью, – сейчас же они были просто счастливы, и Данила чувствовал, как благодарно и тихо вновь лучились ее глаза.
Водитель оказался простым и улыбчивым парнем из Чудова, куда и гнал сейчас машину из Москвы уже порожняком, следовательно, до Питера он не довозил их всего каких-то сто километров, что казалось теперь сущей пустяковиной, несмотря на недавнее еще уныние.
То ли от страшного и постоянного грохота в кабине, то ли от излишней внутренней уверенности водитель имел привычку постоянно повторять свои вопросы и вообще переспрашивать. Но и эта, в пьяном застолье наверняка нестерпимая, его особенность сейчас не раздражала, тем более что Данька, по давно уже заведенному между автостопщиками и дальнобойщиками обычаю, не давал ему и рта раскрыть и безостановочно сыпал анекдотами и смешными историями из своих бывших поездок.
Есть два неписаных правила автостопщика: это не давать заснуть водителю и ни в коем случае рядом не заснуть самому. Если не можешь – в кабине есть полка за шторкой, спи там, но ни в коем случае не нагоняй своим видом сон на дальнобойщика – не проснетесь оба!
Данька знал это лучше кого бы то ни было, да и на полку за шторкой ему рассчитывать не приходилось – там сейчас ворочалось с боку на бок и смешно и трогательно вздыхало во сне его маленькое чудо, которому уже завтра были обещаны одетые в гранит каналы, белые ночи и вообще целиком все Петра творенье со всеми его дворцами, медными всадниками и всей той вековой патиной отшумевшей истории, что так привлекает русского в Европе.
* * *
Поселились они у Саши, Липиного одноклассника, оставившего школу после девятого класса и переехавшего в северную столицу. Он был классным гитаристом, и известные команды его нередко приглашали в гастрольные туры, когда у самих случалась какая-либо непредвиденная нехватка гитаристов. И это несмотря на молодость и раннее опять же пристрастие к наркотикам. Из-за них-то у него и вышел скандал с родителями, после которого Саша чуть не начал бомжевать, да случилось так, что в Питере как раз в это самое время отошла в жизнь вечную его бабушка, оставив в наследство их семейству альбомы со старыми фотографиями, неуклюжий и громоздкий комод, переживший блокадную зиму, а главное – огромную однокомнатную квартиру на Мойке, находившуюся на третьем этаже "памятника архитектуры, охраняемого государством", – то есть обыкновенного питерского дома, возведенного, правда, еще аж в ХVIII веке.
На семейном совете, куда после долгих поисков был приведен и длинноволосый изгой Сашка, было решено дать ему последнюю возможность к исправлению и отпустить на проживание и жизненное обустройство в город белых ночей и великих поэтов. Ошалевший от прихлынувшего счастья бунтарь тут же наобещал с три короба, ввернул что-то про серьезное служение музыке и знаменитый питерский рок-клуб, после чего, к взаимному удовольствию сторон, усвистал за своей непутевой путеводной звездой на берега Невы. Сделано это было вовремя, потому что родители его затевали в ту пору очередной междусобойный скандал с неясным исходом, а затевать такие скандалы, как известно, лучше, когда есть ощущение, что свой родительский долг ты уже выполнил.
Впрочем, кроме родителей и покойной бабушки, Сашкой его никто из знакомых уже давно не называл – прозвище у него было Емайл. Когда и как оно прилипло к нему, сейчас (как это почти всегда и бывает) уже нельзя было узнать, вышло же оно, скорее всего, от известной Сашкиной присказки открывая любую газету или журнал, он любил схохмить: "Посмотрим, что у нас на емайл пришло...". Само собой разумеется, что ни компьютера, ни настоящей электронной почты у него никогда не было.
Зато что у Емайла действительно было, так это дорогущий и уникальный музыкальный центр, с усилителем и массой примочек, купленный однажды на шальные гастрольные деньги, и самая большая драгоценность, держа которую в руках Данька даже с удивлением заметил, что они, руки-то, у него подрагивают, – покрытая ровным и гладким, свекольного цвета, лаком концертная гитара "Джибсон стандарт полуакустик". Одна из тех, с которых все в рок-н-ролле начиналось когда-то. И была она у Емайла не заокеанской музейной редкостью, а самой что ни на есть рабочей, да еще с таким удивительным "своим" звуком, что они с Липой часами просиживали, слушая Емайла и даже ни разу не вспомнив о сигаретах. Ну и играл же он!..
Как тогда смотрела Липа на него, как сияли ее глаза! В такие моменты Даньке становилось страшно-страшно, что он не сможет удержать ее. Не с Емайлом, так с кем-нибудь другим. Но потом Данила перестал бояться, тогда он еще слишком верил в себя, а Липа – Липа тоже верила в него.
Странно, ему никогда не приходило в голову как-нибудь переиначить ее удивительное имя, никаких там "Липуличек" и даже "Липочек" – только "Липа" и "девочка моя". Они совсем не сюсюкали между собой. Данила был уверен, что так и нужно, что и Липа так чувствует, что она его понимает.
А она его понимала, где не понимала – он как-то объяснял, и она училась. Училась понимать, она очень этого хотела – и его действительно понимала. Вот только понимала ли себя?
Данька был как-то разительно старше ее, не только по возрасту. У него был уже неудачный опыт семейной жизни, и за семьсот километров отсюда, в оставленной на время Москве, рос сын.
Женился он из жалости, и к чести его бывшей жены, надо заметить, что она достаточно скоро это поняла, вернее, почувствовала – и всю последовавшую недолгую совместную их жизнь мстила ему за это. Данила никогда не брал ее с собой путешествовать автостопом, даже в голову не приходило, того и гляди закатит истерику прямо на трассе и убежит куда глаза глядят. Как оно потом и случилось – в жизни. Но и после развода Данила долго еще вспоминал ее глаза по утрам – цвета сырой земли, полные непроходимой обиды и непонятости, – и клял себя за слабость.
И вот он встретил Липу. Как, ну как он мог со всей своей взрослостью и жизненным опытом оставить тогда Липу с Емайлом в Питере одну, а сам укатить в Царское (по советской старинке еще "Детское"), где когда-то давным-давно, в баснословном четырнадцатом году, служил его дед-гвардеец!..
* * *
Мигают синеватыми огоньками гаснущие куски бурого угля – кокс у нас в печи почему-то не принимается, а если и горит, то себе в убыток – ни огня, ни жару. Глаза слезятся от дыма, хоть и хорошо сегодня топится, а из одного бока печи все равно тонкой струйкой вытягивается неучтенный дым. Привычное дело, он, этот дым, даже дедов портрет прокоптил: в красивой форме лейб-гвардии Семеновского полка, с Георгием на груди, еще молодой, дед мой улыбается со стены, и даже порядком уже осевшая на нем копоть не может омрачить той романтики, которая с самого детства связывалась для меня со словом "гвардия". Наверное, вот так же дед улыбался, когда цесаревич Алексей и великие княжны, ребячась, висли у него на ружье – и было не отогнать их, и самому не отойти, потому что -часовой. Так и стой столбом, пока кто-нибудь из придворных на подмогу не подоспеет. Впрочем, "Георгиями" за такие "подвиги" не отличали, после была германская, да и мало ли, что еще было...
Проболтавши в то свое путешествие с пыльными старушками экскурсоводами до самого вечера и так и не разобравшись, где и кто стоял на часах в Царскосельском дворце, Данька с досады рванул прямиком на вокзал. И здесь его ждала еще большая досада – электричек на Питер уже не было. Приходилось заночевать на вокзале.
Когда утром он постучал в дверь квартиры на Мойке, ему впервые стало по-настоящему страшно – никто не отвечал, а дверь тихонько подалась вперед. Она оказалась не заперта. С колотящимся сердцем Данька прошел коридор и замер на пороге комнаты – на сдвинутых матрасах (мебели у Емайла не было всю вымел из дома "кайф") на полу лежала Липа. Она была совершенно раздета.
Данила вдруг почувствовал какую-то ноющую пустоту в животе, как будто его что-то толкало-толкало и вот столкнуло.
Липа была жива и даже, неровно дыша, что-то испуганно и жалобно вышептывала во сне. На внутренней стороне левой руки, чуть пониже локтя, у нее темнела запекшаяся кровавая родинка. Рядом со стоявшим на полу музыкальным центром лежали шприц (один на двоих) и жгут. Больше в пустой огромной комнате ничего не было. На гвозде в прихожей болтался клочок гастрольной афиши: "Ушел за пивом. Скоро буду. Емайл".
Данька подобрал с пола огрызок карандаша и как-то разом и почти не думая дописал с краю: "Все там будем". Затем постоял еще немного над Липой, автоматически вытащил из магнитофона кассету (стояли "Дорз"), проверил зачем-то, как она наматывает пленку, и вышел.
На окраине города, неподалеку от таможенного терминала, его подобрала колонна трейлеров, шедшая из Финляндии через Питер в Москву. Еврофуры были гружены электроникой и шли ходко и почти не останавливаясь. Но если почему-то останавливался один, останавливалась вся колонна.
– Значит, не забыла... не завязала... – проронил Данька, задумавшись.
– Да я то и говорю, – не расслышав, подхватил водитель, – по родной земле, что по чужой, колонной идем. Как на войне, – добавил он и выругался в пустоту.