355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Игнатьев » Пятьдесят лет в строю » Текст книги (страница 38)
Пятьдесят лет в строю
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:38

Текст книги "Пятьдесят лет в строю"


Автор книги: Алексей Игнатьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 71 страниц)

Глава десятая. Amis et allies [17]17
  Друзья и союзники.


[Закрыть]

Из тьмы веков через голову извечного общего врага тянулись нити непонятной взаимной симпатии между Россией и Францией – странами, столь отличными и по своему характеру и по своей исторической судьбе.

Когда в мировую войну германские полчища вторглись во Францию и приближались к древнему городу Реймсу, угрожая чуду архитектуры – Реймскому собору, я просил французов спасти хранившийся там драгоценный памятник русской письменности – евангелие на славянском языке XI века нашей эры.

История этого рукописного документа такова: колыбель русской культуры – Киев стал уже в эту эпоху известен Европе, с ним начали считаться, и французский король Генрих I испросил себе в супруги дочь киевского князя Ярослава – Анну. Сделавшись французской королевой, она принесла присягу, положив руку на евангелие, привезенное из Киева. С тех пор все французские королевы приносили присягу на верность Франции на том же русском документе. [389]

Наполеоновские войны, окончившиеся для Франции унизительной оккупацией Парижа союзными армиями, не могли разрушить симпатии французов к далеким «русским варварам». Австрийцы занимали южный сектор столицы, пруссаки – восточный, а русские – северный. Штаб русской комендатуры размещался в рабочем предместье Парижа – Сен-Дени. И вот когда русские войска, восстановив ненавистную для французов карикатуру старой монархии, покидали Францию, жители Сен-Дени поднесли военному коменданту генералу Нарышкину благодарственный адрес за исключительно гуманное отношение оккупационного корпуса к местному населению. Другие союзники таких адресов, конечно, дождаться не могли.

Страх перед революционной заразой побудил русских царей построить солидный барьер, отделявший Россию от «вольнодумного» французского народа. Заключенный во время освободительной войны с Наполеоном союз трех монархий – русской, прусской и австрийской – продолжал на протяжении почти всего XIX века препятствовать какому бы то ни было военному сближению России и Франции. Российская империя Николая I и Александра II систематически онемечивалась, и немцы имели основания смотреть на нашу страну как на собственный «хинтерланд», выжимая из нас все с большей и большей наглостью необходимые для себя материальные ресурсы. Навязанный России и вечно возобновлявшийся хлебный договор, кормивший немцев дешевым русским хлебом, как нельзя лучше характеризовал надетое на царскую Россию германское ярмо.

Немалую роль в изменении курса русской политики в сторону сближения с Францией сыграл, между прочим, бывший русский посол в Париже барон Моренгейм. Этот хороший маклер, еще будучи посланником в Дании, сумел устроить свадьбу Александра III и датской принцессы Дагмары (будущей императрицы Марии Федоровны). Попав в Париж, Моренгейм использовал этот брак для обработки русского увальня Александра III и его молодой супруги, истинной датчанки; не простившей разгрома Бисмарком ее родины в 1864 году. Нелегко было примирить этого заклятого реакционера, задержавшего на тринадцать лет своего царствования всякое прогрессивное движение в России, с мыслью о союзе с презренным республиканским строем. Рассказывали, что, пригласив французского посла в Петергоф на парад конногренадеров, Александр III вынужден был впервые услышать «Марсельезу». Он не в силах был взять руку под козырек для отдания чести французскому гимну и, сделав вид, что умирает от жары, снял тяжелый конногренадерский кивер и стал обтирать пот с головы.

Жившая воспоминаниями о разгроме ее немцами в 1870 году, Франция 80-х годов видела в России свою спасительницу. Вот почему прием русской эскадры адмирала Авелана в Тулоне, первый приезд Александра III во Францию, грандиозный, ставший историческим, парад в его честь – все эти события медового месяца франко-русской дружбы врезались в памяти целых поколений, и воспоминания о них дожили до моих дней. Французский генералитет рассказывал мне об этом, захлебываясь от восторга. [390]

В 1912 году одних восторгов уже не было достаточно, хотелось во что бы то ни стало использовать официальные посещения ответственных военных начальников прежде всего для развития взаимного понимания Русские, например, принимали ни к чему не обязывающую французскую любезность в обращении за чистую монету, раздражались французской аккуратностью, казавшейся им ненужной мелочностью и придирчивостью, а французы не могли примириться с нашей беспечностью и давно уже характеризовали наши деловые отношения словами «ничего...» и «сейчас...».

Эта разница культуры двух стран отражалась и на служебных отношениях. Особенно тяжелое впечатление производили периодические совещания начальников союзных генеральных штабов. Сядет толстяк Жоффр, насупивши брови, и ждет, что скажет сидящий против него накрахмаленный и цедящий слова сквозь зубы генерал Жилинский. Жоффр приехал в Россию и считает вежливым предоставить слово своему коллеге.Разместившись на краю стола и разложивши перед собой протокол i совещания, смотрю на сидящего против меня генерала Лагиша, французского военного атташе в Петербурге. Этот сухой чопорный старичок, гордившийся своим аристократическим происхождением, очень подходил к петербургскому высшему обществу. Он был достаточно скучен и консервативен.

– Какой номер вашего телефона? – спросил я раз Лагиша.

– Я его не имею и никогда не допущу, чтобы в мою спальню вторгался по телефонному проводу чужой и, быть может, вовсе мне неприятный голос. Я не лакей, чтобы меня вызывали по звонку.

До Петербурга Лагиш провел несколько лет на том же посту в Берлине, где карьеру ему сделала жена, болезненная, но очень неглупая женщина, обворожившая, как говорили, самого Вильгельма.

Начальники союзных генеральных штабов напоминали двух карточных игроков. Жилинский, не имея достаточно козырей, пытался их не разыгрывать, а Жоффр старался тем или иным путем их вытянуть у своего партнера.

Вот Жоффр приводит известные уже мне данные о производимых в его армии реформах, а Жилинский ни одной конкретной цифры, даже всем известной численности царской армии в мирное время в миллион двести тысяч штыков, не приводит, отделываясь общими местами. Рассказывая об усовершенствовании французской железнодорожной сети, Жоффр явно стремится навести разговор на недостатки наших железных дорог, но Жилинский делает вид, что французские железные дороги его совсем не интересуют, а развитие собственных зависит от министра путей сообщения.

Доходим до самого деликатного вопроса – сроков мобилизационной готовности, естественно, более длинных для России, чем для Франции. Тут приходится назвать какое-то число дней, но Жилинский не может понять, что Жоффр, как всякий француз, предпочитает смотреть правде в глаза, чем мириться с неясностью.

– Без обозов эти войска, конечно, могли бы быть готовы к такому-то дню, ну, а с обозами вопрос другой,– объясняет Жилинский. [391]

Прения затягиваются, и мы с Лагишем долго не можем добиться, сколько же дней надо записать в протокол. Наконец армии мобилизованы, начинается обсуждение планов сосредоточения, для которых, казалось, надо было бы учесть возможные планы противника. Но об этом в протоколе за долгие годы умалчивалось, и только на последнем совещании в 1913 году Жоффр наконец решил попытаться открыть и эту последнюю карту. Жилинский, намечая в общих чертах план развертывания русских армий, вероятно, с целью сделать удовольствие Жоффру, особенно напирал на крупные силы, которые будут выставлены против Германии (Австро-Венгрия для французов не представляла большого интереса). Но к великому моему удивлению, Жоффр, водя пухлой рукой по разложенной на столе карте нашей западной границы, вместо одобрения наступательных тенденций Жилинского, стал убеждать его в опасности вторжения в Восточную Пруссию.

– Это самое невыгодное для нас направление,– доказывал он.– C'est un guet-apens (ловушка),– несколько раз повторял он.

И, слушая в первые дни войны о разгроме в Восточной Пруссии армии Самсонова, брошенной в этом направлении тем же Жилинским, передо мной лишний раз вставал неразрешимый вопрос: где кончается недоразумение и где начинается предательство?

Если уж совещания начальников генеральных штабов не могли наметить, хотя бы в общих чертах, совместного плана войны, то, конечно, этого нельзя было ожидать от свиданий других высоких представителей союзных армий.

Неприятное впечатление, которое производил всякий раз на французов Жилинский, мне удалось, между прочим, смягчить при посещении Парижа Сухомлиновым. Он был одним из тех приятных собеседников, в разговоре с которыми не только можно не замечать их собственных недостатков, но и не настаивать на уточнении излагаемых ими положений.

Приехал Сухомлинов в Париж частным лицом, со своей супругой, но охотно исполнил мою просьбу посетить и Жоффра, и военного министра. Надо же было чем-нибудь возместить мою собственную неосведомленность о русских делах.

Один вечер, проведенный с ним в Париже, пролил для меня некоторый свет на причины его будущей позорной репутации. Я чувствовал, что ему хотелось показать своей жене веселящийся вечерний Париж, и решил пригласить их ужинать в только что тогда открытый, а потому и самый модный ночной ресторан «Сиро». Цены в нем были баснословные, и, когда гарсон подал мне счет, Сухомлинов сказал:

– Этого еще не хватает, чтобы военный агент платил за своего министра. А впрочем, Алексей Алексеевич, это уж не так несправедливо, как кажется. Какие наши с вами оклады жалованья? Почти одинаковые, а расходы на представительство мне ведь тоже никто не возмещает... Как вы счастливы жить в таком городе,– задумчиво сказал мне мой министр, глядя на окружающих декольтированных красавиц и танцующих с ними элегантных кавалеров во фраках.– [392]

Ей-богу, – шутя, как мне показалось, добавил он,– я рад был бы поменяться с вами должностями.

Я невольно улыбнулся.

– Вот вы не верите,– продолжал Сухомлинов,– если бы вы знали, как мне тяжело, до чего хочется свободно вздохнуть – пожить наконец.

Рядом со мной сидела и флиртовала его не столько красивая, сколь обворожительная супруга. Мне стало понятно, что этот человек в самом опасном возрасте – переходе к старости – попал под полное влияние этой привлекательной авантюристки; какая громадная пропасть лежала между его частной жизнью и служебным долгом, который уже отходил в его уме на второй план. Он переставал сознавать всю ответственность, возложенную на него за судьбы его страны, и, быть может, всерьез был бы не прочь обратиться из генерал-адъютанта в молодого полковника генерального штаба, променять служивый Петербург на веселящийся Париж!

Гораздо большим испытанием явились для меня приезд на маневры в 1912 году Николая Николаевича и ответный визит Жоффра в следующем году в Красное Село. Эти поездки, как когда-то приезд царя в Стокгольм, не укрепляли, а расшатывали мой служебный авторитет за границей, заставляли снова краснеть за некоторых представителей своей страны. Скажи, с кем ты знаком, и я тебе скажу, кто ты такой; и о высоких лицах чаще всего судят по их окружению. Жоффр, отправляясь в Россию, собрал вокруг себя весь цвет генерального штаба, лучших специалистов по всем родам оружия до службы железных дорог включительно. Ему за них краснеть не приходилось, даже при попытках нашего офицерства споить союзников. (Толстяк Бертело ответил за всю французскую армию: его не свалили, и он выходил с попоек на своих могучих ногах.)

Чем руководствовался Николай Николаевич, привезя с собой кучку генералов, снабженных баронскими титулами и немецкими фамилиями, объяснить невозможно. Лучшим доказательством ничтожности всей его свиты на французских маневрах явилась мировая война: ни один из этих генералов ничем в ней не отличился.

Церемониал приезда нашего будущего главнокомандующего был разработан еще моим предшественником и включал в себя, между прочим, бесконечные осмотры древних замков на Луаре, входивших в район маневров. Мне же было дано единственное оригинальное поручение – оказать содействие командированному за три месяца до маневров в Сомюрскую кавалерийскую школу наезднику великого князя Андрееву. Он должен был выбрать и специально объездить верховую лошадь для Лукавого [18]18
  Прозвище Николая Николаевича в русской армии.


[Закрыть]
. Мне казалось, что этим могли заняться сами французы, но Андреев мне объяснил, что «его высочество изволит непрерывно толкать лошадь левой ногой и что к этому ее надо заранее приучить». Зачем понадобилась лошадь, когда все высокие начальники давно уже следили за ходом маневров из автомобилей,– понять было трудно. Я, признаться, забыл бы про эту [393] деталь, если бы при первом же выезде в поле не увидел на одной из лужаек построенных верховых лошадей. Жоффр взгромоздился на своего рыжего лысого коня, а для Николая Николаевича, вероятно, с целью угодить, Андреев подготовил своего старого мерина серой гусарской масти. Не успел я еще пригнать себе стремян, как оба будущих главнокомандующих двинулись шажком, направляясь на ближайшую полевую дорожку – на этом наша конная прогулка и закончилась: разбитый на передние ноги старый скакун по препятствиям, не чувствуя своей высокой ответственности, споткнулся, задев копытом о небольшую кочку. Этого было достаточно, чтобы долговязый всадник, бывший генерал-инспектор русской кавалерии, сперва съехал к нему на шею, а затем, потеряв равновесие, и совсем слез на землю. После этого решено было продолжать объезд войск на машинах.

К вечеру я сделал новое для себя и страшное открытие в отношении военных способностей Лукавого: как ни старались французские генштабисты объяснять ему быстро сменявшуюся маневренную обстановку, он, привыкший к нашим мертвым схемам, не был способен в ней разбираться.

«Путаник»,– подумал я.

Очень мне также казалось обидным, что никто из соотечественников, сопровождавших Николая Николаевича, не задавал мне ни единого вопроса – то ли они считали меня полным невеждой, то ли хотели показать, что вся эта новая незнакомая обстановка для них вполне ясна и что их ничего не поражает. Как же мне было не скорбеть душой за русских, когда французы, сопровождавшие Жоффра в Красное Село, забрасывали вопросами не только Лагиша, но и меня. Это ни на чем не основанное русское зазнайство лишний раз доказывало, что уроки маньчжурской войны ничему нас не научили.

Особенно странное впечатление должна была производить на церемонных французов своей истеричностью жена Николая Николаевича, дочь черногорского князя.

– Зачем вы вернулись? – кричала она на меня, выскочив из вагон-салона.– Как вы смели оставить великого князя одного!

По-видимому, страх перед покушениями, ставшими у нас обычным явлением, ни на минуту ее не покидал.

Самовластию этой самодурки, сыгравшей уже немалую роль в разложении царского окружения, рекомендовавшей такой же истеричке, как и она, Александре Федоровне то Бадмаева, то Гришку Распутина, не было пределов. На маневрах она решила разыграть роль сверхфранцузской патриотки и, к великому смущению французского правительства, пожелала совершить специальную поездку на границу в Эльзас, что являлось настоящей нескромностью и провокацией. Бедный Извольский чуть не разбил при этом известии своего монокля. Черногорка, ни с кем не считаясь, разыграла на границе настоящую комедию: она стала на колени у ног французского пограничника, протянула руку на германскую сторону и, захватив горсточку земли, стала ее целовать. Она стяжала этим большой успех у дешевых репортеров парижских бульварных газет. [394]

При посещении Жоффром Красного Села для меня приоткрылась завеса над истинным настроением русских солдатских масс. При объезде лагеря гвардия действительно кричала еще верноподданно «ура», но в авангардном лагере, где стояла какая-то армейская пехотная дивизия, приказ приветствовать «обожаемого монарха» выполнялся только передними шеренгами. В задних же рядах, столпившихся между бараками, некоторые солдаты демонстративно молчали, другие, опустив глаза в землю, не желали даже смотреть на процессию. Как бы этого не заметили французы! Неужели никто из русских не хочет этого видеть? Не с кем было поделиться впечатлениями, как будто все окружающие заткнули ватой уши и надели себе повязку на глаза.

Первые дни Жоффру приходилось обращаться ко мне по всем вопросам. Сопровождавшая его русская свита с каким-то ничем себя не проявившим генералом во главе совершенно не соответствовала своему высокому назначению, особенно хорош был выбор личного адъютанта, доверенного лица Николая Николаевича,– Сашки Коцебу, полного невежды в военном деле и обязанного во многом в своей служебной карьере исполнению цыганских романсов под гитару, они были в большой моде в России.

Но постепенно Жоффр заметил, что сам-то царь, которого приходилось встречать ежедневно то на Военном поле, то в царской столовой, ни разу не только не заговорил со своим военным атташе, но даже не поздоровался. Подобное обращение монарха, привычное уже для нас, русских, но совершенно непонятное для французов, указывало Жоффру, что в России надо считаться только с ближайшим царским окружением, с романовской семьей. Результаты сказались по возвращении в Париж.

Не успел я там приняться за обычную работу, как прибыл генерал-квартирмейстер Данилов. Он лично был приглашен генералом Жоффром, но тот, вероятно, про это забыл и принял его, даже не предложив сесть – в рабочем штатском пиджаке Жоффр стоял, опершись на свой письменный стол, а перед ним в парадной форме, с лентой через плечо стоял, вытянувшись, русский генерал. Пренебрежительное отношение царя и его ближайшего окружения ко всем, кто не носил царских вензелей на плечах, окончательно сбивало с толку французов, а царский двор так им кружил голову, что русским представителям в Париже приходилось каждый раз после их возвращения из России «наводить на них порядок».

Проводив своего возмущенного прямого начальника до гостиницы, я немедленно вернулся в генеральный штаб, где задал настоящую головомойку дежурному порученцу Жоффра. (Французский юмор позволяет высказывать самые неприятные вещи в легкой и веселой форме.)

Случайно на следующее утро я встретил «провинившегося» на похоронах какого-то важного французского генерала (это тоже входило в мои обязанности). Склонившись с присущей ему манерой как-то набок, Жоффр сконфуженно жал мне руку и просил помочь ему загладить неприятное впечатление, произведенное им на Данилова. [395]

Мы решили предоставить ему разрешение присутствовать на маневрах пограничного XX корпуса, считавшихся секретными.

* * *

Гораздо более могучим средством для сближения армий, чем эти официальные «налеты», должны были бы явиться ежегодные взаимные шестимесячные командировки офицеров в войска.

К сожалению, они ограничивались смехотворным числом – три офицера от каждой из армий.

В первый год, организовав это дело, я имел неосторожную мысль устроить у себя дружескую встречу французских и русских офицеров-стажеров и пригласил их к себе на завтрак. Сели за стол, выпили водки, закусили русской кулебякой и стали обмениваться впечатлениями.

– Не нравится мне Париж,– заявил вдруг почтенный русский капитан.– Грязно у вас здесь. То ли дело Берлин. Вот где чистота!

...Пришлось впредь отказаться от дерзкой мысли устраивать подобные встречи.

От русских командированных во Францию офицеров я получил немало ценных сведений о быте и боевой подготовке наших союзников, но для некоторых французских офицеров русская армия осталась непонятной. В этом мне пришлось убедиться после революции, когда начальником 2-го бюро оказался полковник Фурнье, проходивший как раз перед войной стажировку в одном из наших пехотных полков. К великому моему огорчению, он явился одним из злейших врагов Октября. Это объяснялось просто: он видел Россию и солдатскую долю из окон офицерского собрания.

Все это показывает, что не только настоящего сотрудничества между союзными армиями на случай войны не было подготовлено, но и взаимного понимания между Россией и Францией не было установлено.

Рекорд в непонимании чувств французского народа побил один из самых верных клиентов парижских кабаков, великий князь Борис Владимирович. Франция являлась вообще излюбленным местом для проматывания денег не только всех монархов, но и их некоронованных родственников. Первое место в этой компании занимала, конечно, семья Романовых, «освещавшая» ежегодно, как выражался один мой приятель, «парижский небосклон звездами большой и малой величины». Все они проживали здесь частными людьми и нисколько не, интересовали французские правительственные круги, но Борис решил использовать оживление франко-русских отношений в целях собственной популярности, благо в России и русской армии он давно потерял всякое к себе уважение. (Назначение его в мировую войну атаманом всех казачьих войск – эта оплеуха, нанесенная казакам,– доказала ту окончательную аморальность, которая характеризовала последние месяцы русского царизма.)

В Париже Борис начал подготовлять свое «политическое» выступление, как оказалось, еще при Ностице, используя с этой [396] целью слабость моего предшественника к памятникам. Я как раз никогда не принадлежал к их особым поклонникам, считая, что дела и творения людей говорят за себя лучше всякого каменного изваяния.

Борис чувствовал, вероятно, что у меня слишком много другого и более важного дела, и потому продолжал действовать за моей спиной, подыскав для этого весьма подходящего исполнителя в лице старого парижанина, полковника Ознобишина, или, как он себя называл, «Д'Ознобишина». (Этой приставкой буквы «Д» большинство русских нетитулованных дворян стремились подчеркнуть во Франции свою принадлежность к аристократии, не учитывая, что эта приставка для французских дворян произошла от родительного падежа названия того замка, который принадлежал данной семье. Замка «Ознобишин», конечно, в России не существовало.)

Ознобишин во многом напоминал мне моего старого маньчжурского знакомого Ельца. Оба они в свое время кончили академию генерального штаба, отличились в войне против полубезоружных китайских боксеров, оба были талантливы, но, покинув генеральный штаб, предпочли, сохраняя военный мундир, обратиться в Молчаливых при высочайших особах. Ознобишин числился состоящим при герцоге Лейхтенбергском, проживавшем большую часть года во Франции. Известный в мое время сатирик Владимир Мятлев в своем стихотворении «Чем гордятся народы?» после упоминания других стран недаром посвятил строки тем герцогам, что жили на счет русского народа:

А мы – самодержавием,

Поповским православием,

Саксонскими, Кобургскими

И даже Альтенбургскими...

Фамилия «Лейхтенбергский» плохо рифмовала и потому в эту плеяду не попала.

От безделия Ознобишин по поручению Бориса объехал все места сражений кампании 1814 года, ознакомился с воздвигнутыми на них памятниками в честь русских воинов и составил подробный доклад о необходимости их реставрации. После этого он позвонил мне однажды по телефону и просил принять по «крайне срочному делу».

– Я являюсь к тебе, Алексей Алексеевич,– торжественно объявил мне Ознобишин,– по поручению его высочества Бориса Владимировича, он приказал ознакомить тебя вот с этой бумагой,– и положил передо мной напечатанный на великолепной веленевой бумаге рапорт Бориса не больше и не меньше как на имя самого царя!

Это заставило меня углубиться в изучение пространного документа, но, по мере того как я читал, я все больше находил его невероятным.

– Слушай, Дмитрий Иванович, ты что это? Пошутить лишний раз захотел? – смеясь, спросил я. (Ознобишин не лишен был остроумия и очень хорошо, как подобало приятному царедворцу, распевал цыганские романсы под рояль.)

– Нет, нет! Это уже вопрос решенный,– обиделся Ознобишин.– Мы только хотели заручиться твоей формальной поддержкой. Как [397] видишь, мы предполагаем включить вопрос о памятниках в общую программу чествований в будущем году столетия кампании тысяча восемьсот четырнадцатого года против Наполеона. Борис Владимирович прибудет во Францию во главе делегаций от всех полков, принимавших участие в этом походе. На площади Конкорд, на том самом месте, где была воздвигнута трибуна для союзных монархов, мы устроим, как и тогда, сто лет назад, торжественное молебствие.

– Ну, так знайте же,– прервал я, не будучи в силах сдержать себя,– что если вы вздумаете предлагать всерьез подобную нелепость, то я немедленно подам со своей стороны рапорт по команде и буду категорически протестовать.

Как ни был слаб Николай II, он все же не внял просьбе своего двоюродного брата и положил следующую краткую резолюцию: «Разделяю мнение военного агента».

Немного, конечно, находилось в царской России таких косных людей, как Борис, но все же в культурных слоях столицы судили о Франции в общем так, как судил я сам, высадившись впервые на Северном парижском вокзале. Аристократия болтала по-французски, как болтал я и сам когда-то, но языка не знала. Петербургская знать посещала по субботам Михайловский театр, где играла постоянная французская труппа, но до франко-русских отношений и их желательного развития никому не было дела. Париж в этом отношении шел впереди Петербурга.

Искусство во все времена являлось лучшим средством пропаганды, а русское искусство и русский гений буквально завоевали в мое время Францию без всякого содействия и вмешательства в это дело царского правительства.

Одним из самых близких мне домов была семья Мельхиора де Вогюэ, известного переводчика наших классиков и инициатора основания французской школы в Петербурге.

Основоположники русской современной музыки, эта непревзойденная пятерка – Бородин, Римский-Корсаков, Мусоргский, Лядов и Серов, явились истинными вдохновителями таких современных композиторов, как Дюкас, Морис Равель и Дебюсси.

Такой колосс, как Шаляпин, создал свое имя за границей тоже при мне в Париже. Я помню его дебют в «Борисе Годунове», постановкой которого открывался только что построенный театр Елисейских полей. Когда поднялся занавес, когда полились родные мелодии и грянул русский хор под трезвон московских колоколов, появилась могучая фигура Шаляпина. Он, как никто из певцов, мог отображать в мелодии ее текст. У меня забилось сердце от чувства бесконечной гордости за свою страну, за ее гений, за ее несравненный язык.

«Смотрите! Слушайте!» – хотелось крикнуть декольтированным, усыпанным брильянтами дамам и лощеным кавалерам во фраках, представлявшим весь Париж, съехавшийся на невиданный спектакль. Он в рекламе, впрочем, не нуждался. Театральный зал, забывший на минуту всякую светскую условность, как один человек кричал, аплодировал, не давая опуститься занавесу. [398]

С таким триумфом можно было впоследствии сравнить только появление в Париже нашего Красноармейского ансамбля песни и пляски затмившего все, что было показано на Международной выставке 1937 года.

Не меньшим успехом пользовался в предвоенном Париже и русский балет. Он был, однако, совершенно отличен от традиционного балета Мариинского театра. Для заграницы надо было создать нечто артистически целое: танцы, наглядно отображающие музыкальный замысел автора, танцы, пластическая экспрессия которых идет в унисон с музыкой. Пионером в этом новом жанре хореографического искусства выступил Дягилев. Сын кавалергардского офицера, поначалу только талантливый дилетант, он быстро достиг высокой эрудиции в области искусств и сумел составить свою труппу из таких первоклассных артистов, как Павлова, Карсавина и неподражаемый Нижинский. В России места для этого новатора не нашлось. Консервативный императорский балет не мог примириться с революцией в театральном искусстве. Использованная Дягилевым музыка Римского-Корсакова, Черепнина, Прокофьева, Стравинского требовала новых, полных смелой оригинальности постановок, декораций Бакста, Рериха, Бенуа и не только классических танцоров, но и высоко талантливых исполнителей.

Париж ахнул, Париж потерял голову: в России – темная реакция, а в Париже – ballets russes (русские балеты), представляющие для искусства дерзкий отрыв от прошлого и смелый прыжок к новому и неизвестному.

Чем-то далеким от всего земного запечатлелось в памяти французов и бессмертная Анна Павлова в исполнении «Смерти лебедя» Сен-Санса.

Совершенно обособленный характер носили «Концерты танцев» – эти песни без слов, как их называли французы,– нашей соотечественницы Наташи Трухановой. Они соревновались со спектаклями Дягилева в отношении исполнения танцев в новой концепции, но использовали исключительно современных французских композиторов.

Казалось бы, что все подобные торжества русского искусства должны были стать прежде всего центром внимания со стороны многочисленных русских, издавна избравших Париж своим постоянным местожительством. (Внук писателя Фонвизина, приехавший в Париж на три дня, остался в этом городе на всю жизнь.) Однако даже манифестации русского искусства не могли их спаять. Русских колоний, подобных тем, которые; естественно, образуют представители других наций в каждом большом заграничном центре, не существовало. Средостения, царившие между различными общественными классами в России, еще сильнее проявлялись в Париже: на правом берегу Сены проживали состояния русские богачи, а на левом берегу прозябала царская эмиграция. Только после Октября среди моря враждующих между собой белоэмигрантов создались островки – советские колонии. Революция перековала русских людей, создала новые понятия о родине. [399]

Я поставил себе задачей войти как можно глубже во французскую жизнь и встречал русских только по царским дням в посольской церкви, служившей уже тогда не столько религиозным, сколько светским центром.

Единственным русским, с которым меня связала судьба в эти годы, оказался мой бывший посланник в Стокгольме, Кирилл Михайлович Нарышкин. Он сменил там Будберга и за короткое свое пребывание в Швеции особенно близко сошелся с Петровым и со мной. Он вышел в отставку одновременно с моим назначением во Францию и, вернувшись в родной ему Париж, из симпатии ко мне нанял квартиру напротив моей канцелярии. Ему-то, этому мало кем оцененному уже старому человеку, обязан я многим для познания Франции и французов.

При знакомстве с этим оригиналом прежде всего бросалась в глаза его неприглядная внешность, заросшее волосами лицо, подслеповатые глаза, но с первых же слов в нем чувствовался высококультурный русский человек, гордящийся своей родиной, своим происхождением, тонко воспитанный и опытный дипломат.

Кирилл Михайлович получил воспитание в Пажеском корпусе и часто вспоминал, что был фельдфебелем строевой роты и по своей должности состоял камер-пажом при Александре II.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю