355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Зорич » Римская звезда » Текст книги (страница 4)
Римская звезда
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:20

Текст книги "Римская звезда"


Автор книги: Александр Зорич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Цезарь говорил экивоками. Не называл явно нашего с Рабирием проступка. Но за каждым его обвинением сияли золотые звезды.

– Ты ослушался меня, Назон. Нарушил запрет. Теперь ты понесешь наказание! – гремел Цезарь. – В соответствии с законами Рима!

– Хотел бы я знать, о божественный, под какой закон попадает проступок человека, заблудившегося в чужом доме? – хмуро поинтересовался я.

– Под закон о прелюбодеянии.

– Помилосердствуй! Назон безгрешен, как капитолийский гусь!

– Подумать только! – Цезарь обернулся к Ливии, привычно ища ее поддержки. – И это говорит человек, растливший своей книгой великий Рим!

Ливия поощряюще кивнула мужу – мол, верной дорогой.

– Если речь идет о моей «Науке», то она, смею заметить, увидела свет десять лет назад! – попробовал защититься я.

– Десять лет – пустяки. С точки зрения справедливости.

Только дома, в приветственных объятиях Фабии, до меня дошел страшный смысл случившегося.

Итак, я отправляюсь в пожизненную ссылку к варварам, в город Томы (Северная Фракия).

И моя Фабия со мной не едет. Не едет. Не. Едет.

Потому что перпендикуляр.

А Рабирий?

Я послал ему записку, но раб-посыльный вернулся ни с чем – мол, двери не отпирают и дом словно вымер! Я послал еще одну – в тайное логовище возле садов Мецената, где Рабирий встречался с полюбовниками. Я все еще был уверен, что мой сообщник тоже понесет наказание. И боялся, что это наказание окажется более суровым, нежели мое.

Рано утром за мной пришли солдаты. Им велено было доставить меня и мои пожитки на корабль, отплывающий на Край Света.

По дороге в порт один из них шепотом признавался мне, что знает мое «Послание Сафо» наизусть и вообще без ума от лесбосской девы, а заодно – от меня. Не иначе как хотел подсластить мне пилюлю, а может, и правда знал. Кажется, я обнял его перед тем, как взойти на судно.

На моих щеках высыхали горячие слезы любимой.

6

С Рабирием я так и не свиделся, однако первое же письмо с родины все объяснило: меня предал он.

Рабирий не только не считал нужным скрывать это обстоятельство, но и бравировал им.

Это добавило ему популярности в Городе – теперь Рабирий был осиян зарницей тех незримых земель, где в черных небесах с синими жилами молний парят, расправив облые крылья, демоны зла.

Из Просто Рабирия, сочинителя невнятных египетских виршей, он превратился в Человека, Предавшего Овидия Назона.

К Рабирию льнули молодые подлецы, желающие сделать быструю карьеру. Ему наперебой отдавались перезрелые матроны – они обожают совокупляться со всякой падалью, ибо в запахе тлена им чудится нечто, представляющее имморальную природу-как-она-есть, с ее птенцами, пожирающими друг друга в гнездах, и с жеребцами, способными покрывать по две дюжины кобыл за день. Глупые женщины надеялись, что, коль скоро пахнущий склепом Рабирий аморален, он будет покрывать их не менее раза в неделю! Ха-ха.

Я часто думал о Рабирии. Представлял, как взгляну в его карие глаза и припомню уверения в вечной дружбе, которые давали мы, когда были счастливы вместе. «Есть только одна причина, по которой мне по-настоящему не хочется умирать. Там, на другом берегу, я боюсь разминуться с тобой, Назон», – так он говорил, обнимая меня хмельной рукой. Я часто вспоминал его поддельную нежность, в голову мне не шло ничего, кроме двух коротких слов: «Будь проклят».

Я повторял эти слова десятки раз и мне становилось легче.

Помню, как однажды за полночь я стоял на вершине самой рослой башни города Томы.

Внизу бесновалось февральское море. Гнилой, голый лесок на ближайшем холме бил земные поклоны под напором ветра. Чу! Завыли нестройно оголодавшие волки – совсем недавно они обжирались непохороненными трупами, что остались после набега сарматов, а теперь, вместе с сарматами, ушла и пища. Сама Мать-Луна, обычно печальнолицая и оленеглазая, глядела люто. Мир был напоен злой силой и походил на бойцового пса, которого, дабы сделать свирепей, месяц поили свежей человеческой кровью и, посаженного на цепь, травили бичом.

Мир буквально исходил ненавистью, как весенние поля исходят влажными токами жизни, ожидая поцелуя восставшей из мертвых Персефоны.

Эта ненависть восходила вверх, к небу, образуя плотные, почти осязаемые вихри.

Неожиданно для себя я поднял обе руки и ощутил, как на ладонях у меня, между заскорузлыми моими пальцами, собирается вся эта ядовитая испарина мира, как она лентами обвивается вокруг башни, шавкой кружит у моих ног (обернутых по местному обычаю страховидными кусками медвежьих шкур). Причем эта колкая, созданная разрушать летучая тяжесть, вдруг почувствовал я, обладает собственной волей! И притом я даже могу разговаривать с ней, вполне!

– Прикас-с-сывай! – послышалось мне в шумливом завывании вихря.

– Лети к Рабирию. Покажи ему себя. Сделай ему больно, – произнес я вполголоса.

– И-с-с-сполнню, гос-с-сподин! – вновь послышалось мне, тотчас колкое воздушное веретено отделилось от моей левой ладони и исчезло.

Мне стало зябко от страха. Но я смог успокоить себя самоуверением, что все это было лишь скверной шуткой, игрой воображения нервного полуночника.

Случалось, я вспоминал о старике на вилле с золотыми звездами.

Кем он приходился Цезарю? Почетным пленником? Узником? Отцом или, быть может, гостем? Отчего он называл Цезаря фамильярно Гаем Октавием и честил негодником?

Хотелось знать, ах, как хотелось это знать!

7

Со дня моего изгнания прошел год. И я понял, что одних проклятий в адрес Рабирия недостаточно.

Нет, в действенности своих проклятий я не сомневался. Сомневаться в них значило поставить под сомнение материальность чувств, укрощению и воспитанию которых в духе красоты и любви я посвятил свою болтливую лиру.

Однако по опыту я знал: жернова мстителя-Сатурна мелют слишком уж медленно.

Пока демоны возмездия расслышат меня в своих свинцовых безднах, пока поймут мою ненависть и мою кручину, пока удостоверятся в низости Рабирия, запишут в свои данники и примутся щекотать его душонку своими пальцами-паутинками, зудеть над его ухом слюдяными крыльями… Да ведь до того момента, пока обезумевший, одержимый духами Рабирий, побежит, не разбирая дороги, на утес, дабы броситься с него в море, не в силах более терпеть сатурналий внутри своей головы, я, проданный им Назон, могу попросту не дожить! На фракийских-то харчах…

Исподволь мною овладела мечта: сквитаться с Рабирием не так, как сквитался бы поэт Назон, дитя мраморных лесов, где блуждают красавицы, баловень застолий, милый лжец и свистун.

Но так, как сделал бы Назон-воин, которым Публий Овидий, чьи окна выходили на самый пафосный столичный лупанар, а вовсе не на площадку для кулачных боев, так и не удосужился стать. Поскольку был занят множеством других куда более элегантных дел.

Убить Рабирия не словом проклятия, но сталью меча. Убить – и все.

Однако мечом-то я как раз и не владел.

Когда мои сверстники подражали знаменитым гладиаторам, я зачитывался греческими книгами. Они постигали азы фехтования в тридцати шагах от поляны, где я, под раскидистой смоквой, упражнялся в судебном красноречии, развешивая по ветвям неопровержимые аргументы. Потом я был любовником, служакой, параситом, отцом семейства, самым отъявленным клиентом римских ростовщиков, подающим надежды пиитом, зятем своего тестя, любовником любовницы своего тестя, отцом любовницы своего ростовщика… Но никогда я не был мужчиной – в том зверином смысле этого слова, который проступает за раздумчивым женским «настоящий мужчина»… Мужчиной, способным ударить.

Неужто пришла пора им стать?

Такую мысль невольно подал мне упражняющийся Барбий.

Собственно, экс-гладиатор Барбий, как и душка Маркисс, был римским гражданином.

Барбий отлично владел мечом, умел читать, писать и доить козу (к слову, коз у него было две, Андромаха и Елена).

Он был сдержан, благочестив, набожен до сентиментальности, приносил жертвы Марсу и Юпитеру, держал данный некоей богине обет (и, кажется, не один!). В остальное же время – огородничал и учил молодых дуроломов из городской стражи воинскому искусству. После трудов праведных любил «потолковать», причем в каждом рассказе страстно выискивал мораль. Словом, вел себя как персонаж, сошедший со страниц лубков про перворимлян, соратников Ромула и Рема. Для полноты картины ему не хватало только коровы-жены и выводка румяных чад.

Природа наделила моего гладиатора внешностью наипростецкой. Был он коренаст, густобров и мускулист. Барбий много жестикулировал, причем настолько патетично, что, казалось, говорит он не с горшечниками да кожевенниками, но втолковывает озабоченным патрициям Самое Важное перед лицом надвигающихся вражеских полчищ. Позже я сообразил, что вкус к размашистым, длинным жестам Барбию привили на гладиаторской арене, где первейшим требованием к убийству соперника была его наглядность.

Поначалу Барбия я сторонился по соображениям двоякого рода.

Во-первых, бывший гладиатор Барбий принадлежал, со всей очевидностью, к так называемым простым людям. Но я-то знал, что прилагательное «простой» может употребляться и в плохом, и в хорошем смысле. И не дай бог тебе нарваться на плохой!

Во-вторых, в отличие от нас с Маркиссом Барбий не был ссыльным. И это внушало мне сомнения в здравости его ума. Разве по своей воле нормальный человек променяет многоэтажный Рим на обветшалые Томы?

Первое время мы с Барбием обменивались приветствиями, преувеличенная теплота которых только и способна была натолкнуть постороннего на мысль о том, что мы земляки.

Все изменилось в один день. Как-то я брел к пристани мимо домика Барбия и увидел, как он тренируется. Деревянным мечом Барбий лупил по истукану, обвешенному вязанками хвороста, пружинисто перемещаясь вокруг.

Глухо кряхтел Барбий, крошился хворост, было слышно размеренное дыхание гладиатора, мягко ступающего по крошеву, несмотря на медвежью комплекцию.

Я невольно засмотрелся – рисовалась в этом непритязательном, на первый взгляд, бою своя отчетливая драматургия. Казалось, бьется Барбий с невидимым, но опасным врагом, который лишь кажется непосвященному истуканом, а может быть, прячется за ним.

Сочетание хладнокровия и страстного желания уничтожать, отпечатавшееся на лице гладиатора, меня также подкупило. С первого взгляда верилось, что врагов в своей жизни Барбий сразил настолько много, что кровожадность начисто ушла из его характера, а ненависть переплавилась в нечто высокое и роковое.

Не ненависть водила теперь его рукой, но как будто осознание того, что противника убить необходимо. Или так: осознание того, что противник уже уничтожен, осужден где-то там, наверху, на совете богов, и осталось последнее – выпустить дух из обреченного смерти тела.

Такая позиция, проговоренная каждым движением Барбия, вызвала мою жгучую зависть. Я очень хотел научиться ненавидеть Рабирия так, как, мнилось мне, может научить только бывший гладиатор.

Вскоре я уговорил его стать моим учителем – за скромную, даже по местным дремучим представлениям, плату. Я хотел овладеть искусством поединков.

После первого урока Барбия – мне было велено скакать боком вокруг столба, толкать истукана щитом и приседать с корзиной песка – я неделю не вставал.

Не было в моем теле ни одного сухожилия, ни одной самой тщедушной мышцы, которая бы не отзывалась болью в ответ на движение. Прислужника у меня не было, я почти ничего не ел и мало пил – чтобы оправляться как можно реже. Зато на второй урок к Барбию я явился уже не жирдяем, но толстячком.

Прошли месяцы, сало на моей спине переплавилось в мясо и я даже начал радоваться кинетическому безумию наших экзерсисов.

Ударным пунктом подготовительной программы Барбия был бег зигзагами. Пока я в кожаной набедренной повязке носился по его садику, с запаршивевшими яблонями и кургузыми абрикосами, то замирая, то проворно меняя направление, в зависимости от того, какие получал команды, он сидел на веранде своего глинобитного дома с одним косым окном и попивал местную ячменную бражку.

После бега следовали тяжести – колоду вверх, колоду вниз, и так до упаду. Затем он выкручивал мне руки и ноги – клялся, что лучшей тренировки для суставов и сухожилий не придумаешь. Разминал мне спину и плечи кулаками (он называл это массажем, однако на ласковые касания и щипки, к которым я привык в столичных банях, все это походило как фракийская зима на италийскую).

Лишь после длительного разогрева меня облачали в кожаные доспехи и допускали к истукану – вырезанному из дерева подобию галльского идола. Каждый раз идола полагалось обвешивать новыми вязанками хвороста.

Отношение к истукану у Барбия было благоговейным. Его полагалось приветствовать перед началом упражнений, его следовало благодарить после.

По мере того как пустел кувшин с бражкой, Барбий все более охотно комментировал мои ратные труды.

В основном его филиппики относились к моей технике: «Ну что ты ходишь со щитом на изготовку? Ты похож на торговца щитами, который предлагает свой товар на рынке! Щит к груди прибери, силы экономь, старый-то пень уже, не мальчик!»

Иногда его ремарки относились, так сказать, к философии боя: «Мой ланиста Пелоп говаривал, что даже плохой боец может выиграть поединок на силе характера. Вот смотрю я на тебя, Назон, и думаю: сила характера у тебя точно есть, и притом немалая. Но ни одного поединка ты на ней не выиграешь. Какая-то она у тебя не такая, не той кондиции. У тебя пока что шансов больше взглядом врага завалить, а не мечом».

Иногда его заносило совсем далеко: «Некоторые считают, что вершина благородства в том, чтобы иметь возможность надругаться над женщиной и не воспользоваться ею… Но я лично с этим не согласен. А ты? Слышь, Назон? А-а, ладно, не отвлекайся, не надо…»

Бывало, все это невыносимо наскучивало мне – и глупость научительных речений, и быстрый, полоумный ток крови в моих членах, и все это вообще. Тогда я клялся: больше не приду. Но я всегда нарушал клятву. Промаявшись с неделю затворником, я вновь направлял стопы к дому своего учителя, радостно напрягая слух: вот сейчас Андромаха узнает меня, бросит вдруг жевать и проблеет приветственно.

«Втянулся», – удовлетворенно комментировал Барбий.

8

Живя в Риме, никогда бы не подумал, что мне придется чему-либо учиться в пятьдесят с лишним лет. В таком возрасте пристало учить…

Однако изгнание поставило меня перед выбором: либо умереть от тоски и бездействия, либо преобразиться. Так вышло, что на деле я сделал выбор в пользу обоих вариантов – старый Назон умер и после смерти преобразился в нового.

Поначалу умирать Назону было боязно. Очень уж хотелось заслужить прощение Цезаря. Но как? Оказав государству ценную услугу. Варианты: раскрыть заговор, спасти в бою консула, расширить границы римских владений, заключить военный союз с далеким индийским царем, достичь Океана на востоке!

Ничего из перечисленного бедный Назон, предоставленный сам себе, сделать не мог. Только – воспеть чужие достижения и триумфы. Я и впрямь искренне радовался успехам нашего оружия и отзывался на них громовыми панегириками. Панегирики исправно достигали Цезаря и, судя по некоторым эпистолярным отзывам моих друзей, воспринимались им вполне благосклонно. Но и не более. Воспламенить его мраморное сердце, высечь слезу из хризопразовых глаз я не мог.

Кто мог бы, я знаю – Эсхил.

Среди всех старинных греков я всегда ставил Эсхила выше прочих (Гомер и александрийцы вне обсуждения). Настоящий эллин, удивительный поэт-воин. В Марафонской битве Эсхил сражался плечом к плечу с братом Кинегиром. Брат оказался в числе павших, Эсхил так и не простил персам его гибели.

Спустя десять лет он бился за брата и отечество на море у острова Саламин и на суше – при Платеях. Он не просто узрел воочию баснословные полчища Востока, с которыми царь царей Ксеркс пришел в Аттику, он был одним из тех, кто обратил их вспять. Эсхил видел черный дымный гриб над Афинами, видел «прибой, засеянный телами», а потом своими руками жег на саламинском песке обломки – все, что оставил после себя бежавший в панике флот персов.

В «Персах» у Эсхила азиатские корабли – «темногрудые», а греческие триеры идут «прекрасным строем». Персидский тысячник Дидак, «силе уступив копья», слетает с корабля «пушинкою». В «Главке Понтийском» не ветер сопутствует стреле, но стрела, распрощавшись с тетивой, увлекает за собой «ветры Аида». Если бы так написал человек, никогда на войне не бывавший, можно было бы назвать это пустой красивостью. Но Эсхил стоял под градом персидских стрел, его холодили те самые ветры Аида… А «пернатые всадники» из числа знатных персов, которые «мечут разящий кизил»? Лишь в Томах удалось мне понять это место, узнав, что именно из кизиловых жердей изготовлялись кавалерийские дротики.

Я часто примерял Эсхилов стих к себе. И каждый раз тяготился своим ничтожеством. Так, до встречи с дикими сарматами никогда не видавши настоящего боя, я именовал корабельный строй «грозным» и «ровным», но никак не «прекрасным». И моя стрела, увы, рассекала воздух с тем же унылым «свистом», с каким она делает это как в действительности, так и в десятках заурядных сочинений…

Но – к Цезарю. Когда я понял, что мои поэтические отклики на славу легионов и их вождей не имеют волшебной силы, мной овладело новое сумасбродство.

Поэма «Истрия»! Описательное, натурфилософское сочинение о достоинствах и богатствах края! Ведь это только на первый взгляд здесь нет ни богатств, ни достоинств. А если присмотреться как следует, познакомиться поближе…

«Коль уж я сижу здесь, как сыч в дупле, – думал я, – так ничто не мешает мне создать полный путеводитель. Сухопутный, с позволения сказать, перипл! И когда Цезарь решит расширить римские границы на северо-восток, у наших военачальников под рукой будут все необходимые сведения! Возможно даже, само решение о завоевании земель на великой реке Истр будет принято по прочтении моей поэмы. И вот тогда лавры своего рода первооткрывателя и как бы первопроходца новой провинции мне обеспечены. Тут уже можно будет говорить о подлинных государственных заслугах!»

У этого замысла, совершенно безнадежного, одно положительное свойство все же имелось. Чтобы расширить свои возможности по изучению Истрии, я был вынужден выучить вначале наречие фракийцев, а затем научиться понимать и сарматов. Так я смог общаться не только с полуэллинами, знавшими греческий, но и выпытывать различные подробности у местных поселян. Хороша ли дорога до Каллатиса? Можно ли проехать на груженой телеге к Дионисополю по весне? А получится ли накосить к востоку от Гекатополиса травы на пятьсот лошадей? А правду ли говорят, что выше по Истру есть узина, где один берег от другого отделяют лишь двести шагов?

Познакомившись с фракийскими землями ближе, я понял, что мои скорбные элегии – самое большее, чего заслуживают Томы и их окрестности. Сколько в болото ни всматривайся, там все равно лишь тина и лягушки. «Расчлененка» – она, как говорится, и в Африке…

Мне сделалось тошно, когда я признался себе, что употребляю свои ночи на то, чтобы выставить Островом Блаженных унылый пустырь размерами в пол-Италии.

«Истрии» не будет! Я сжег все наброски, благо не впервой.

Оставил лишь один забавный отрывок о ловле рыб – с ними у меня отношения особые, поскольку зверь мой горний – пара серебристых кефалей.

Я назвал отрывок «Хорошо ловится рыбка-мидянка», но, подозреваю, в историю он вошел как какая-нибудь занудная «Наука рыболовства». Если она еще не кончилась, эта история.

Но возвратимся же к моему ученичеству. Через полгода произошло то, что я, увидев Барбия впервые, обнюхав Барбия впервые своим аристократическим носом, наконец, услышав Барбия впервые со всеми его «лана» вместо «ладно», «покедова» вместо «до свидания», никак не мог предположить. Мы с Барбием стали друзьями.

Гладиатор и Терцилла
9

– Кто ты? Поэт, говоришь? – спросил Барбий при нашей первой встрече. – Эге… А я, знаешь, большим человеком в Италии был. Ланистой!

«Ну уж конечно. Ланиста большой человек, куда до него какому-то поэту», – подумал я.

– Из гладиатора выслужился! – продолжал он. – И отца своего, которого в тюрьме держали, выкупить смог!

– Молодец. А что ты здесь делаешь, в Томах?

– Здесь… Да так, путешествую.

Я понятия не имел, куда Барбий намеревается путешествовать, обосновавшись в Северной Фракии.

Хотя ничего похожего на гладиаторскую школу в Томах не было, Барбий нашел себе работу, подрядившись за счет местной казны учить городскую стражу настоящему фехтованию. Совет архонтов был доволен – все как у людей!

Он происходил, несомненно, из безвестной провинциальной фамилии, но иногда вдруг принимался горячо уверять меня в том, что его отец – всаднического сословия. «Да и родительница моя, можешь считать, тоже, – добавлял Барбий, глядя на меня честными и по-мальчишечьи безответственными глазами. – Просто отцу во время гражданской не повезло, понимаешь?..»

«Просто не повезло» служило Барбию наипервейшим объяснением всех крупных и мелких жизненных пертурбаций.

Единственный наш с ним разговор на державные темы касался плачевной участи легионов Квинтилия Вара, изничтоженных германцами в Тевтобургском лесу. Подробности я узнал из письма Аттика с характерным опозданием на полтора года. Из этого срока две трети пошли на то, чтобы все обстоятельства катастрофы достигли идиллической глухомани, где Аттик сидел безвылазно, а последняя треть – на ожидание ближайшей летней навигации, с которой только и ходили письма.

Я был обескуражен известием. Конечно, я не рыдал и не рвал на себе волосы, но, живо представив себе тысячи молодых ребят, Марков, Децимов и Гаев, которые остались лежать в болотах непогребенными, я отказался в тот день от обеда и до ночи бродил по морскому берегу. Любовался играми дельфинов и думал о вечности.

Там, у моря, меня отыскал Барбий.

– Слышь, Назон, а я Кинефа научил третьему роду притворного отступления! Представляешь? Он таким ловкачом стал, что даже меня в подвздошье уколол! Далеко пойдет!

Я молчал.

– Идем отметим это дело! Тебя уже обыскались! Все ждут! Компания – отличная! Кинеф, его брат, Маркисс, девчонки!

– У Кинефа твоего морда подлая. Ты с ним поосторожней.

– Да что ты такой кислый?

– А с чего мне быть сладким? Оказывается, германцы три наших легиона полностью вырезали.

Барбия, уверен, это заботило не больше, чем пожар Трои. Но он, уже немного зная меня, изобразил нечто вроде вежливой заинтересованности.

– Под чьим командованием?

– Какая разница?! Ну, Квинтилий Вар ими командовал. Будто это тебе о чем-то говорит.

И тогда Барбий расщедрился на роскошное утешение:

– Значит, просто не повезло твоему Квинтилию!

Так Барбий судил о делах государственных. А вот так – о делах частных:

– Я тебе так скажу: с бабами вообще лучше не связываться. Но не связываться с ними невозможно.

Я, навидавшись в своей жизни пошляков предостаточно, мог наперед представить себе все возможные «а потому». «А потому, друг, давай опрокинем свои чаши и пойдем к шлюхам». Или «а потому, друг, вся жизнь – это бабы и неприятности».

Но Барбий меня ошарашил:

– А потому, друг, если с кем-то и связываться – так с богинями.

– Буду знать. А с кем именно ты посоветуешь? Наверное, сразу с Венерой? Стоит ли размениваться на нимф и наяд!

– Про Венеру я тебе ничего не скажу. – Барбий без тени улыбки покачал головой. – Но Диана…

– Что же Диана?

– А вот послушай…

В тот день со мной расплатилась за притирания Лидия, сестра Кинефа, а я, в свою очередь, из полученных денег смог расплатиться с Барбием, которому был должен за месяц обучения. По этому случаю мы сменили масло в светильниках, взяли на рынке самое дорогое вино (по совпадению – лидийское) и закупили снедь не где-нибудь, а у царя местных колбасников, Пануя. Да-да, в Томах я, точнее мы, проделывали все это сами, будто бы очутившись в Золотом Веке рабских сказок, в котором не было ни господ, ни рабов, а главное – не было римлян! Благодаря чему все народы меж собой были братья! Страшно подумать…

Барбий подлил себе и мне вина – виночерпия при нас ведь тоже не было, потому как Золотой Век – и начал свой рассказ.

– Я, как ты знаешь, молодым продался в капуанскую гладиаторскую школу…

– В какую из трех?

– Э, друг, – Барбий нахмурился, – погоди. Я только начал, а ты мне уже не веришь!

– С чего ты взял?! Верю! Просто интересно.

– Нет, так я не согласен. С чего это тебе «просто интересно»? Какой интерес тебе в таких мелочах?

– Не хочешь говорить – не надо.

– Ладно, Назон, ты только больше не спрашивай. Я, знаешь, не люблю, когда меня так вот неожиданно спрашивают. Тебе говорили, что ты на судью похож?

– Нет. А что – похож?

– Очень. Когда ты вот так смотришь-смотришь, будто хочешь в самую печенку человеку вглядеться, а потом ка-ак спросишь!

– Но я же не судья! И не дознаватель!

– А когда-то был. Скажи: был?

Проницательность Барбия плохо вязалась с его обычным простодушием. Я был впечатлен.

– Служил немного. Триумвиром по уголовным делам.

– О! Триумвиром! Я же говорю!

– Раз ты угадал, значит, ты прав: что-то такое во мне осталось. Впредь обещаю на твою печенку не смотреть. Ну так что там в Капуе?

– В Капуе… в Капуе… Погоди, а что там?

– Ты нанялся в одну из гладиаторских школ.

– Ага. Я, конечно, выбрал ту, где платили больше всего – Юлианову…

Действительно, есть в Капуе такая школа. Ее, между прочим, основал не кто-нибудь, а Гай Юлий Цезарь – как явствует из самого названия. Впрочем, факт этот достаточно широко известен. Я, к примеру, в Капуе сроду не бывал, а знаю.

– …И, надо сказать, поначалу все ладилось. Ланиста по имени Пелоп, который появился там незадолго до меня, учил на славу. Так вышло, что большинство других новобранцев, обученных предыдущим ланистой, мне уступали. Пусть и не очень, потому что какой-то опыт настоящих боев у них уже имелся, а у меня такого еще не было. Но тут как раз представился случай. То ли наши очередных пиратов в море извели, то ли снова Германию завоевали, только были заявлены пятидневные игры. Все как положено: и звериная травля, и убиение осужденных преступников, и, уж конечно, бои. И вот с преступниками-то мне и повезло, а остальным не очень. Потому что были они как раз пленные пираты… Ага, значит, над ними победу и праздновали, точно. А эти подлецы свое дело знают. Меч, копье, кинжал, топорик – это все им как плуг для пахаря. И даже зная это, городские власти тогда постановили, что семерым пиратам, по жребию, будет разрешено взять мечи и биться с гладиаторами. Всех остальных, на кого жребий не выпадет, затравят львами. Потом на львов будет колесничая охота, а вот потом уже наш брат станет биться с вооруженными пиратами. Разумеется, насмерть. Наши похвалялись: «Что нам эти провонявшие селедкой разбойники? Они только на море храбрецы! А как на песок, залитый кровью их товарищей, выйдут – враз обмочатся!» Но тут они поторопились. Все катилось по наезженной колее, пока на арене не появились пираты. Из первой схватки молодчага Азиатик, был такой, вышел победителем, но с арены его пришлось уносить – так его изранили. Но во втором поединке победил пират! А когда публика потребовала, чтобы он пощадил своего поверженного соперника, он, подлец, все равно перерезал ему глотку! Да еще и смеялся! Так что пришлось нашим биться с ними всерьез. И пока еще пятерых упокоили, я не я буду, дюжину своих потеряли! Представь, что в цирке творилось! В Капуе со дня основания такого не видывали! И вот остается последний, самый страшный. Косматое чудовище невесть какого роду-племени. Может, даже и не человек вовсе! А в руках у него – палица размером с настоящее бревно! Вся медью обита и гвоздями утыкана. Гладиаторы тут обступают ланисту со всех сторон и говорят: «Пелоп, а Пелоп. А давай-ка мы новенького, твоего любимчика, проверим. Жрет он за троих, только в деле его пока никто не видел». Пелоп на них прикрикнул, чтобы не мутили воду, но я решил, что если сейчас сам не вызовусь, то, раз я все это слышал, меня сочтут трусом. А уж если тебя, друг, гладиаторы трусом опредметили, то жизни тебе в школе не будет. Рано или поздно сам в петлю залезешь.

– И ты вышел на бой с пиратом…

Барбий, от которого я с затаенной скукой ожидал многословных подробностей, вдруг порадовал меня невероятным лаконизмом:

– Верно. И убил его.

Сказав это, он замолчал.

– Наверное, это было нелегко? – спросил я ради приличия.

– Это было бы нелегко, – уточнил Барбий, – если бы не удача. Пират-чудовище замахнулся своей палицей, которая, как показалось мне в тот миг, уперлась в солнце. Я ушел от удара – мне лишь слегка расцарапало локоть. Навершие палицы ударилось о землю… и, представь, эта штука, которая была немногим короче корабельной мачты, хрустнула и переломилась пополам! А из ее сердцевины посыпался дождь желтых муравьев!

– Муравьев? – переспросил я недоверчиво.

– Да! Мерзкие насекомые, которых я всю жизнь ненавидел, сделали мне подарок! Выгрызли палицу изнутри! Она, оказывается, держалась на честном слове!

– Так не бывает.

– Я что, по-твоему, вру?

– Нет-нет, что ты… Наверное, просто спутал их с какой-то другой зловредной мелюзгой.

Барбий был непреклонен:

– Знаешь, Назон, если я сказал «муравьи», так будь уверен: ты не ослышался. И на зрение я не жалуюсь. Ты прав: так не бывает. Но так – было. И пока косматый болван, точно как ты сейчас не веришь своим ушам, не верил своим глазам, я подскочил к нему вплотную и нанес одну за другой восемь ран. Не менее трех были смертельными! Но мерзавец не умер и даже устоял на ногах! О, уверяю тебя: зрители взревели! Встали на уши! Если бы трибуны были деревянными – не миновать крушения!.. Кстати, я тебе не рассказывал, как на моих глазах в Вольтурниях рухнул деревянный цирк и заживо похоронил десять тысяч?

– Нет.

– Ха, про это надо рассказать обязательно! Но слушай же пока про мой знаменитый бой…

В конечном итоге я не обманулся в своих ожиданиях: подробностей избежать не удалось. Согласно Барбию, раненый пират, с каждым вздохом проливая из ран «не меньше секстария» крови, сгреб гладиатора в охапку своими ручищами, сжал и немедля сломал половину ребер. Барбий еще раз ударил его мечом, вырвался и бросился бежать. Пират – за ним. На трибунах свистели, улюлюкали и умирали от хохота. Камни, из которых был сложен цирк, – и те тряслись в экстазе.

Несомненно, Барбий рассказывал интереснейшую и правдивейшую из всех историй, какие мне доводилось слыхать в своей жизни. Но пора было уже как-то переходить к Диане, клянусь ларами!

– И вот тогда я, сквозь кровавый пот, застивший мне глаза, увидел ее, – торжественно сказал Барбий.

– Диану? – спросил я, затаив вздох облегчения.

– Увидел Терциллу! Разряженная милашка сидела в дорогом ряду и пожирала меня глазами!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю