Текст книги "Дверь"
Автор книги: Александр Хургин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
– У него, – сказал, – живот раздут.
А Мария говорит:
– Он со вчера не ходил.
А Сараев говорит:
– Надо его в больницу, в ветеринарную.
А Мария говорит:
– Воскресенье.
И Сараев остался у Марии, и они вместе и по очереди за
Вениамином приглядывали, а он лежал не шевелясь, то ли еще в сознании, то ли уже нет.
А в понедельник, в семь часов, поехали они в больницу. Взяли коробку от сапог Марииных, постелили туда плед и поставили коробку в сумку большую, с которой Мария обычно к матери ездила в гости, и повезли они в этой сумке Вениамина еле дышащего и ничего, похоже, не чувствующего. И они приехали в больницу к началу рабочего дня и в очереди были первыми.
А врач взглянул на Вениамина и сказал:
– Да. – И сказал: – Машина или падение с высокого этажа?
А Мария сказала:
– Нет, – и коротко ему изложила, как было, и что, и когда.
И он, врач, позвал еще одного врача, женщину, пришедшую только что и переодевавшуюся в соседней комнате. А осмотрев Вениамина вдвоем и посовещавшись друг с другом и посоветовавшись, они сделали ему укол прозерина. И у Вениамина в результате этого укола начались судороги, а из глаз полились ручьями и потоками слезы. И он стал задыхаться. А врач сказал:
– На воздух его.
И Мария схватила Вениамина и вынесла на крыльцо, где ему стало лучше. А когда она снова его внесла, врач, женщина, сказала:
– Кладите его на стол. И держите.
И Мария с Сараевым стали держать Вениамина, как показала женщина-врач, а она проколола ему большим шприцем живот и выкачала из него три этих шприца мочи. И сделала еще какой-то сердечный укол и укол анти-биотика и вколола мочегонное.
А что дальше делать, она объяснила Марии и написала, как и сколько раз в день нужно Вениамина колоть. И Сараев тоже все эти рекомендации слушал и запоминал. А в конце врач дала Марии с собой бутылочку канамицина и ампулу – чем его разводить. Сказала:
– На сегодня вам хватит и на завтра один раз уколоть, а за это время достанете. – И она посмотрела на Марию с сочувствием, так как на ней совсем никакого лица не было, и сказала: – А не достанете – позвоните. Я помогу.
И из лечебницы Сараев с Вениамином поехал домой к Марии, а
Мария – по аптекам рыскать. Лекарства доставать. Канамицин – анти-биотик широкого спектра действия и лазикс – мочегонное. У нее доставать что-либо всегда лучше, чем у Сараева, получалось,
Сараев этого совсем не умел. И Мария обмотала Бог знает сколько аптек – и ветеринарную, и человеческих несколько – и наконец выпросила она в одной из них требуемый канамицин, переплатив за него втрое, а в другой лазикс она нашла – свободно. И шприцев одноразовых купила Мария в коммерческом киоске пять штук, предполагая их кипятить и использовать по три-четыре раза, как советовала ей женщина-врач.
А купив все это, Мария заехала к себе на работу и взяла на обоих своих предприятиях неделю в счет очередного отпуска. Без оформления, а просто договорившись с начальством, что работать она в течение недели не будет, а в отпуск летом уйдет не на четыре недели, как положено, а на три. И с этим вернулась Мария домой, про паспорт и про милицию совершенно забыв, и приступили они к лечению Вениамина и к его спасению. А лечение, значит, состояло в следующем: во-первых, каждые шесть часов Сараев делал ему укол канамицина. Он хорошо умел уколы делать. Потому что бабушка Сараева долго умирала от рака, и он, еще школьником, делал ей обезболивающие уколы и наркотики. Мать его сама боялась уколы делать, а медсестре платить приходящей было у них нечем. И он делал бабушке своей умирающей уколы и научился этому искусству раз и навсегда. Правда, животному труднее укол сделать
– из-за шерсти. И шкурка у них, у животных, более плотная, чем кожа у человека, а жира и мышц гораздо меньше. И колоть поэтому нужно осторожно и точно, втыкая иголку под определенным углом на четверть ее длины, не глубже.
И Сараев кипятил одноразовый шприц в кастрюльке сорок минут и колол им Вениамина. А Мария держала его, чтобы он не дернулся и не помешал. Он же не понимал, что во время укола смирно надо лежать и неподвижно. Но Вениамин хорошо уколы переносил и терпел. Да. А кроме канамицина, раз в день Сараев ему еще и лазикс колол, чтоб, значит, моча у Вениамина не скапливалась, а выходила наружу. А все остальное время между уколами Вениамин лежал на пеленках, Жениных еще и через столько лет пригодившихся. И он ходил под себя, на эти пеленки, а Мария и
Сараев их стирали и меняли на чистые.
И значит, Сараев стал жить у Марии и не ездил к себе домой, потому что в девять часов, и в пятнадцать, и в двадцать один, и в три нужно было делать Вениамину очередной укол. И Мария, конечно, увидела на Сараеве жилет, когда снял он при ней свитер впервые, и сказала:
– Господи, что это на тебе?
А Сараев сказал:
– Ничего. Не обращай внимания.
А насчет сохранности своей квартиры Сараев не беспокоился, так как там без него ничего не могло произойти плохого благодаря бронированной входной двери.
И Вениамин послушно лечился и позволял себя колоть, понимая, очевидно, что мучают его по необходимости. Единственно только смотрел он прямо в глаза Марии и Сараеву, а они этого не выдерживали и отводили, пряча глаза, взгляды.
Но на четвертый день лечения уколами Вениамин попросил есть и начал принимать пищу, а пить он уже и раньше пил. И поел он каши овсяной, геркулеса. Мария ему сварила негустой каши, добавив в нее вареного мяса, на мясорубке прокрученного, и он поел этой мясной каши, слизывая ее у Марии с руки. И воды попил теплой кипяченой. Но под себя ходить Вениамин продолжал, ничего не чувствуя. Он и хвоста своего не чувствовал, и хвост висел у него мертвый и парализованный. Правда, врач, Света ее звали, сказала по телефону, что раз выжил он и до сих пор не умер, все станет на места и образуется. Только требуется для этого время и терпение.
– Потому что, – сказала, – у него крестцовый отдел поврежден в результате травмы, и все это характерные последствия данного повреждения.
Ну и сказала она, что Вениамину нужен полный покой и нельзя подвергать его никаким стрессовым нагрузкам. А у них и так была тишина в квартире кладбищенская, и даже дети в дни тяжелого состояния Вениамина не шумели, а вели себя тише воды. И в понедельник, когда прямая опасность для жизни миновала Вениамина окончательно, Мария пошла на работу, дети – в школу, и с
Вениамином остался Сараев сам, так как ему на работу идти не надо было целых еще три недели. И все эти три недели он жил у
Марии, и утром, когда они, Мария с детьми, уходили, Сараев готовил какую-нибудь еду на всех и убирал за Вениамином, и мыл его, и стирал его перепачканные пеленки, делая все это без никаких отрицательных ощущений и чисто механически. Потом около двух часов дня возвращались из школы дети, и Сараев их кормил, и они либо уходили на тренировку, либо садились за свои уроки.
Потом приходила Мария, и Вениамин выходил ее встречать к двери, так как он через две недели стал уже самостоятельно передвигаться по комнате и ходил, чуть вывернув левую ногу и волоча хвост по полу. И Мария не раздеваясь брала его за передние лапы, поднимала к лицу и говорила:
– Моя ты курица, – и долго с ним целовалась.
А Сараев стоял с ними рядом и ощупывал входную дверь, как будто в первый раз ее видел, и говорил Марии:
– Почему у тебя дверь такая слабая? Надо железную установить.
А Мария, продолжая лобзаться с Вениамином, говорила:
– Зачем?
А Сараев говорил:
– Затем, чтоб зла тебе не могли причинить. Тем более у тебя дети в доме.
И Мария ставила Вениамина на диван, и он ковылял в угол, где ему была постелена теплая пеленка, а Мария говорила:
– Ты, Сараев, свихнулся на железных дверях.
А Сараев говорил:
– Ничего я не свихнулся, – и еще говорил, что, если ты сама себя не защитишь, никто тебя не защитит. А по вопросу двери, говорил, я могу договориться с Лагиным.
И он шел разогревать ужин для Марии, а она тем временем переодевалась, выкладывала из сумок принесенные продукты и так далее и тому подобное.
А поужинав, Мария возилась с Вениамином и с детьми, а Сараев сидел без дела, напевая беззвучно свою частушку, и чувствовал себя лишним человеком со стороны. И с ним ни о чем не разговаривали дети, и Мария говорила с Сараевым об одном лишь
Вениамине и его здоровье, потому что они отвыкли, наверно, от присутствия Сараева среди них и потребность в тесном с ним общении потеряли. Даже про паспорт Мария сказала Сараеву в двух беглых словах, что сил уже нету за ним ходить. Сараев говорит:
– А что такое, почему?
А Мария говорит:
– Не хочу об этом, осточертело, – и не стала ничего Сараеву рассказывать и делиться с ним своими несчастьями не стала.
И в целом прожил Сараев у Марии весь месяц, изменив невольно образ ее жизни, потому что к ней все ходить перестали – и соседи, чтобы звонить, и знакомые ее. Хотя Сараев слова никому не сказал неприветливого. Но получалось, что заходили они, видели его, Сараева, в домашнем виде – на кухне, допустим, у плиты или люстру чинящего с табуретки – и больше не приходили.
Одна Дуся продолжала наносить свои нахальные визиты, как и прежде. То есть она стучала в дверь в любое время, когда ей заблагорассудится. И дня три подряд заставая у Марии Сараева,
Дуся спросила:
– Вы что, – спросила, – опять сошлись?
Мария ей ничего не ответила в ответ, и Сараев, ясное дело, смолчал, и Дуся сказала:
– Ну и дураки. – И: – Ничего, – сказала, – у вас не выйдет.
Ну вот, значит, прожил Сараев весь свой отпуск без содержания у
Марии, в семье. И Вениамин за это время заметно поправился и окреп. И хотя он все еще делал под себя, сдвиги в сторону улучшения и прогресс наблюдались в каждый следующий день без преувеличения. Потому что хвостом Вениамин начал шевелить и про лоханку свою туалетную вспоминал временами. И он в нее залезал и скреб, а ел уже с аппетитом и все подряд и ходил почти что не ковыляя.
Другими словами, Вениамин был на пути к выздоровлению. И тогда
Сараев сказал Марии, что пора ему, наверно, идти, так как завтра понедельник и третье число, а значит, кончился его отпуск и предстоит ему выходить на работу. И он сказал это и сидит ждет, что Мария ему ответит. А Мария головой кивнула с пониманием – и весь ответ, больше ничего ему не сказала. А Сараев помедлил и говорит:
– А деньги я тебе принесу.
И Мария опять кивнула головой и говорит:
– Не думай об этом. Ерунда.
А Сараев говорит:
– Пойду я. Вот.
А Мария говорит:
– Иди.
И Сараев начал одеваться. Снял свитер и надел свой жилет и снова надел свитер, а в прихожей он обулся и влез в пальто и нахлобучил на голову шапочку с надписью “Пума”. И он одевался медленно, а Мария стояла, опершись плечом о стену, а руки держа сложенными на груди, и наблюдала за его сборами. И Сараев хотел уйти достойно, только до свидания сказав Марии и детям, но сказал все-таки он не до свидания, а другое:
– Или, может, – сказал, – мне не уходить? Пока. А остаться?
А Мария положила ему ладонь на предплечье и говорит:
– Нет, ты лучше иди.
И Сараев пошел домой, где не был ровно один месяц.
А дома у него лежали шестьдесят семь процентов прошлой зарплаты.
Он их месяц назад, идя к Марии, дома оставил, так как ненужных денег при себе Сараев не носил, учитывая, что улица полна неожиданностей, а дома, за железной дверью, ничего с деньгами случиться не может. И он разделил имевшуюся у него сумму на две равные части и одну часть понес Марии, а придя к ней, он сказал:
– На вот тебе. На жизнь.
А Мария ему:
– А тебе? Я не возьму.
А он говорит:
– Я же месяц у тебя жил на иждивении и своих денег не тратил, и теперь у меня деньги есть.
И он, как обычно, положил деньги на стол и сказал детям и Марии:
– До встречи, – и ушел, не приняв ее возражений, а чтоб она не вышла за ним и не начала отказываться от денег, Сараев лифта дожидаться не стал, а свернул на лестницу и сбежал по ней бегом, скользя рукой по перилам.
И точно так же, пешком и бегом, спускался Сараев с пятого этажа, уходя когда-то от Милы. И так же, одной рукой, скользил он по шероховатым перилам, прихватывая их на поворотах всей пятерней.
А в другой руке нес тогда Сараев сумку, взятую дома у Марии напрокат, ту же самую, кстати сказать, сумку, в которой возили они с Марией Вениамина в ветлечебницу к врачу. И тогда тоже не стал Сараев вызывать и ждать лифт, чтобы Мила не успела выйти из квартиры и не стала канючить, уговаривая не оставлять ее, слабую женщину, один на один со всеми и клянясь, что больше ничего подобного не повторится никогда в жизни, а пить она бросит хоть завтра с утра, потому что ей это раз плюнуть. И Сараев, предвидя, значит, все эти возможные последствия, побежал вниз по лестнице, через две ступеньки галопом.
А приходил он сюда, к себе домой, за вещами. Накануне ночью они с Юлей ушли в чем были, ничего не захватив в суматохе бегства, а без вещей же нельзя жить, в особенности когда речь идет о ребенке трех лет от роду. И взял у Марии Сараев вместительную черную сумку и ранним утром пошел к себе или, вернее, к Миле.
Пришел, а дома она одна. Сидит на полу и голову в руках держит.
А друзей ее вчерашних оголтелых нет никого. Разошлись, видно, и, значит, повезло Сараеву крупно. Правда, он думал, что если они тут еще, то в такое утреннее время спят все как убитые, поэтому и пришел не опасаясь. А их и вообще нет. Что еще лучше. Хотя
Мила уже не спала. Наверно, помешало ей что-нибудь спать или кто-нибудь ее разбудил. И Сараев поставил сумку на пол и стал вынимать из шкафа одежду и другие вещи – Юлины и свои. Те, что еще сохранились у них и не исчезли по ходу жизни. И Сараев укладывал все имеющиеся вещи, наполняя ими до отказа бездонную сумку Марии. А Мила посмотрела на его действия мутным разбитым взглядом и сказала:
– А где все?
– Нету, – ответил ей без отрыва от своих сборов Сараев.
А Мила говорит:
– Бросили, значит. – И говорит: – А где Юля, дочь моя?
– И Юли, – Сараев говорит, – нету. Мы от тебя с ней ушли.
А Мила повела головой из стороны в сторону, не выпуская ее, голову, из рук, и говорит:
– И вы, значит, бросили.
И Сараев сказал ей:
– Да.
И Мила подползла к Сараеву на карачках и заглянула ему в лицо снизу и пьяно и сопливо заплакала и заговорила, причитая и ноя:
– Не бросайте меня, а то я же без вас погибну и пропаду пропадом.
Но Сараев не откликнулся на эти фальшивые просьбы и стенания, которые он уже сто раз слышал из ее уст. А после вчерашнего бандитского нападения ее друзей на него и, главное, на Юлю
Сараеву вообще хотелось больше жизни Милу своими руками удушить, и он сказал ей:
– Пропадай. Туда тебе и дорога.
И, сказав эти свои последние слова, Сараев застегнул на сумке замок-“молнию” и вышел из квартиры и побежал вниз по ступенькам лестницы, уходя от Милы к Марии навсегда – или, вернее, он так полагал и надеялся, что навсегда.
А потом он еще приходил к Миле однажды, так как она не являлась два раза по повестке в суд, где должно было слушаться дело об их разводе. И Сараев, собравшись с духом, пошел к ней в день судебного заседания, назначенного третий уже раз по счету. И он нашел ее дома, как всегда по утрам, спящую мертвым сном. И еще трое людей спали, дыша перегаром, в комнате – на полу и на диване, кто где упал. И Сараев, стараясь никого не разбудить, взвалил Милу на себя и вынес из квартиры. А внизу он прислонил ее к толстой акации, поймал такси и доставил таким образом в суд. И, увидев Милу воочию, суд незамедлительно и без вопросов оформил развод, освободив Сараева от нее и дав ему узаконенную возможность жениться на Марии, с которой он жил уже и был с ней, можно сказать, счастлив в личной жизни. А Мила к концу слушания дела очухалась частично, придя в сознание, и говорит:
– Это что?
А Сараев говорит:
– Суд.
А Мила ему:
– А кого судят?
А Сараев говорит:
– Развод.
И, выслушав решение и постановление суда, Мила села на свое место и сказала:
– Гад ты, Сараев. – И: – Бросил, – говорит, – меня в трудную минуту жизни и изменил. – И еще она сказала: – Дай пять рэ, а то застрелюсь и повешусь.
А Сараев сказал:
– На, – и бросил ей на колени десятку. А на десять рублей в те времена и годы можно было целую бутылку водки купить, а вина – так и еще больше…
И вот Сараев сбежал с девятого этажа, считая ногами ступени, и перепрыгнул через кучи отходов жизнедеятельности человека, которые образовались на нижних этажах ввиду переполнения мусоропровода, и вышел из вонючего подъезда, где не горело ни одной лампочки, на воздух и на свет. И он самой короткой дорогой, какая только существовала и была возможна, вернулся домой, даже за хлебом не зайдя. Хотя все, что оставил он за окном месяц назад, давно, надо было думать, прокисло и пришло в негодность и есть в доме у него было нечего. Кроме, конечно, неприкосновенных запасов. Но это не волновало сейчас Сараева, так как есть ему не хотелось. И он пришел и переночевал в пыльной квартире, а утром ушел на работу, забыв, между прочим, надеть бронежилет. И он вспомнил, когда в автобус влез и его сдавили, что нет на нем предохраняющего жилета, но возвращаться за ним не стал, зная, что возвращаться – это плохая примета, к добру не приводящая. И “макаров” лежал на своем месте, в кармане брюк, чего было достаточно и довольно.
А на работе им всем, вышедшим из отпуска без содержания, сказали, что положение на предприятии не стабилизировалось и не улучшилось, а, наоборот, ухудшилось до катастрофического, и если раньше работала хотя бы одна смена, то теперь на своих местах остается только высшее руководство, а все остальные свободны, значит, еще на один календарный месяц. И кто-то спросил: а как и на что мы будем жить и кормить семьи свои, жен и детей? А начальник по кадрам и быту сказал, что он ничем не может помочь, и от него лично ничего не зависит, и он ни в чем перед людьми не виноват.
– А кто виноват? – у него спрашивают.
А он говорит:
– Правительство. Так как именно оно не обеспечило, не создало условий, – ну и все тому подобное.
А рабочий народ, собравшись у проходной, говорил на это:
– Надо, – мол, – браться за вилы. Пора уже.
А служащие и инженерно-технический персонал, а также люди пожилого, предпенсионного, возраста говорили:
– Вилами сыт не будешь, – и разбредались по одному и группами кто куда, не идя на поводу у толпы.
Ушел в их числе и Сараев, правда, куда теперь себя девать, он не знал и понятия ни малейшего не имел. К Марии он был бы не против снова пойти, так как Вениамин все же требовал еще ухода за собой, но дома у Марии сейчас не было никого. Она на работе уже была, а дети, соответственно, в школе. И не знал Сараев, как
Мария воспримет и истолкует его приход, может быть, подумает, что он навязывается ей против воли, или еще что-нибудь подумает по его адресу нелестное и нелицеприятное, усомнившись и не поверив правде о продлении его отпуска.
И Сараев подумал, что неплохо было бы пойти и купить себе чего-нибудь съестного, экономя, конечно, последние деньги. Но не пошел он никуда. Потому что, купив что-либо, пришлось бы ему идти и относить купленное домой и сидеть там весь день, а у него же ни телевизора не было – посмотреть его и время тем самым как-то потратить и провести, ни книжки какой-нибудь, ни даже газет никаких. И он пошел в сторону дома, по привычке всегда с работы в сторону дома идти, но не прямо пошел, а через автовокзал новый, то есть вокруг. И он вошел в здание вокзала и походил по пустому, как и в прошлый его приход, залу. И точно такой же милиционер шагал по первому этажу взад и вперед и по кругу, и та же надпись светилась на информационном табло. И водка небось в кафе продается та же, подумал Сараев, и без закуски. Но на водку переводить средства Сараев не мог себе позволить, и он подошел к милиционеру и спросил, не преследуя никакой цели:
– А автобусы, – спросил, – когда пойдут?
А милиционер сказал:
– Бензина нет. Вы что, не видите?
А Сараев сказал:
– Вижу. – И спросил: – А тут у вас всегда такая пустота торричелливая?
А милиционер сказал:
– А кто сюда пойдет? – И сказал: – Сумасшедшая одна ходит регулярно. Придет, станет в позу и выступает, как на съезде, лекции читает в пустоту.
– И больше никто, – Сараев говорит, – не ходит?
А милиционер говорит:
– Ну, еще ты вот пришел. Работать мешать.
И милиционер, конечно, был прав на все сто. Сараев действительно не знал и не мог бы сказать, зачем он пришел на этот мертвый вокзал. Пришел – и пришел. По наитию какому-то, хотя делать тут ему было нечего. И в любом другом месте нечего.
И он ходил по зданию вялым медленным шагом и глазел по сторонам и присаживался на стулья из желтой пластмассы, то есть вел себя так, как в музее или галерее люди себя ведут. И он, как в музее, разглядывал разноцветные витражи-картины – из жизни героического казачества, – и рисунки настенные мозаичные на темы материнства и детства, и панно, выполненное во всю торцовую стену снизу доверху. А изображало это панно автобус “ЛАЗ”, уносящийся в туманную даль по извилистой трудной дороге.
И милиционер, бродивший по долгу своей службы вдоль и поперек здания, приблизился к Сараеву и сказал:
– Что, красиво?
А Сараев сказал:
– Да. И если б, – сказал, – люди какие-нибудь еще здесь были и посещали, чтоб могли видеть… это… своими глазами.
А милиционер сказал:
– Люди будут. – И: – Вот, – сказал, – уже начинают прибывать некоторые.
И Сараев оглянулся и увидел женщину, идущую со стороны центрального входа к ним на сближение. И она дошла до середины зала, остановилась и расстегнула синюю свою фуфайку.
– Сейчас начнется, – сказал милиционер, – цирк под куполом.
И цирк начался, можно сказать, безотлагательно, потому что женщина в фуфайке вздернула вдруг указательный палец правой руки и сказала:
– Десятого марта сего года Рождество по церковному лунному календарю. Молитесь все. Тех, кто не молится, быть не должно. -
Она замолчала, осмотрелась вокруг и опять сказала, ткнув пальцем в воздух: – Второй православный праздник – Пасха. Празднуется пятого декабря по старому стилю и летоисчислению.
– Ну, ты внимай, – сказал милиционер Сараеву, – а у меня служба не ждет.
И он ушел в свое отделение служить, а Сараев остался слушать женщину в одиночестве и, как говорится, с глазу на глаз. А она говорила шамкая и проглатывая куски слов, и голос ее накатывал на Сараева короткими судорожными волнами.
– Русские, сербы и украинцы – это братья навек. Они от Бога, – говорила женщина все громче, – кроме болгар. Болгары Верховным судом Украинской Советской Социалистической родины девятого созыва приговорены к смертной казни через повешение. Все зло от болгар. Сталин был болгар, Ленин – болгар, Брежнев и Горбачев – болгары.
И конечно, это был бред сумасшедшего и больного человека и не в своем уме находилась эта женщина. Но Сараев-то слушал ее внимательно не потому, что ему было интересно ее слушать, а потому, что голос у нее знакомым показался Сараеву. Правда, из-за эха и расстояния не мог он определить, кому именно принадлежал такой же лающий голос. Вернее, у него промелькнула догадка, что Мила в пьяном состоянии так приблизительно кричала, ну, или не так, а очень похоже. Но он не задержался на этой промелькнувшей мысли, а пошел к женщине навстречу и приблизился к ней на расстояние двух с небольшим метров. И увидел Сараев, что в самом деле перед ним стоит Мила собственной своей персоной. И она сильно, конечно, изменилась под воздействием прошедшего времени, и зубы у нее отсутствовали с правой стороны, и фуфайка на ней была старая, с закатанными руками, не по росту и не по размеру. Но в том, что это Мила, не могло быть никаких у
Сараева сомнений. И он стоял и смотрел на нее, на свою первую бывшую жену, а она не обращала на него внимания, а говорила, как будто бы перед ней не один-единственный Сараев стоит, а многотысячная аудитория благодарных слушателей.
– Двадцать один день, – говорила Мила, – жила я в городе Москве
– столице Российского государства с тысяча девятьсот двенадцатого года. На Курском вокзале. Ельцин – исполняющий обязанности поверенного в делах, глаза карие, наполовину болгар.
Ельцина быть не должно. А царицей должна быть Петрова Анна
Васильевна – депутат Верховного Совета. Она меня принимала в
Кремле, молитесь за нее. И за меня молитесь. Я тоже должна быть царицей. Но я даю себе самоотвод по уважительной причине.
И в этом месте речи Сараев тронул Милу и сказал:
– Мила.
А она:
– Я вас слушаю.
А он:
– Мила, это я.
А она:
– Да, – говорит, – я слушаю.
А Сараев говорит ей:
– Пойдем отсюда.
А она говорит:
– Пойдем.
И они пошли по вокзалу вдвоем. Сараев слева, а Мила от него справа. И они сначала шли в молчании, ни о чем не разговаривая между собой, а потом Сараев спросил:
– Ты пьешь?
А она:
– Пить, – говорит, – это грех Божий, заповедь номер двенадцать.
– А живешь ты где? – Сараев у нее спрашивает.
А она говорит:
– Ивана Гоголя, пять, в собственном доме.
– А не было тебя давно, – Сараев говорит. – Почему?
– В Москве жила, – Мила говорит, – двадцать один день.
– А раньше где была? – Сараев спрашивает. – Раньше.
– А раньше, – Мила ему отвечает, – в заточении содержалась.
Болгарами. Смерть болгарам и вечная память.
И они опять пошли без разговоров, потому что не приходило
Сараеву в голову, о чем бы с ней еще можно было поговорить. И как поступить с Милой сейчас и в дальнейшей перспективе, Сараеву было неясно. Что, в смысле, должен он делать. Уйти или отвести ее к себе домой, где она тоже имеет право жить? Такое же, как и он сам. Но что из этого получится и, может, необходимо сдать ее на лечение? Ну а когда выпустят ее снова, тогда как быть, особенно если она такой и останется? Короче, не ожидал, конечно,
Сараев встретить Милу в нынешнем ее плачевном виде и не мог он вообразить себе, и даже в страшном сне не могло привидеться ему того, что реально осуществилось в жизни. Он-то думал и был уверен на сто процентов, что Мила по-прежнему пьет и гуляет в том же самом ключе, беспробудно. С друзьями своими уголовными.
Ведь же недаром и не просто так, от нечего делать, приходили они тогда, ночью, и ее спрашивали. Не могло же Сараеву почудиться спросонья посещение их ночное. И дверь, ту еще, деревянную, они расшатали, выбить ее пытаясь. То есть у него все нужные основания были думать про Милу так, как думал он, а не по-другому. А оказалось, значит, что все не так, и Сараев сказал на всякий случай, для того чтобы молчание свое нарушить и разрядить:
– Ты есть хочешь?
А Мила ответила:
– Не хочу.
А Сараев сказал:
– Пошли домой. А там видно будет.
А Мила говорит:
– К кому?
– Ну, ко мне, – Сараев говорит.
А Мила говорит:
– Я к болгарам не хожу.
А Сараев говорит:
– А в свою квартиру пойдешь?
А Мила:
– Нет, – говорит, – в ней болгары.
– Какие болгары? – Сараев говорит. – С чего ты взяла?
А Мила говорит:
– А была я там, когда из заточения меня Бог освободил. – И говорит: – Дверь там болгарская.
А они, говоря так и беседуя, на площадь как раз вышли имени
Народа, к памятнику ему железобетонному, и Мила остановилась у постамента и распахнула фуфайку и выбросила вперед указательный палец и закричала в лицо Сараеву, плюясь и тыча в него этим пальцем:
– Братья и сестры, – закричала она, – будьте милосердны и бдительны. Останови замышляющего не доброе, а злое и суди его по всей строгости. Бог говорил: “Не прелюбодействуй с женою своею, не убий отца своего и мать свою. А кто убьет, тот болгар”. Так говорил Бог Отец Богу Сыну.
И Сараев стоял перед ней, а она кричала куда-то мимо него и поверх него, и остановить ее было нельзя ничем, никакими доступными средствами, разве, может быть, только заткнув рот и связав по рукам и ногам.
И невдалеке от них, от Милы с Сараевым, ходили по площади люди в яркой красивой одежде, и одни из них спешили пройти побыстрее, чтоб не останавливать взгляда на этом уродливом и тяжелом зрелище, а некоторые останавливались и говорили ей:
– Заткнись, чего разоралась, дура.
Или говорили:
– Ну, бабка вышивает.
И Сараев взял Милу за рукав фуфайки и потащил ее от постамента и сказал:
– Мила, пошли.
А она не слышала его и не видела и выкрикивала, хватая беззубым серым ртом воздух:
– Жилище твое – обитель твоя. И заложи окна в доме своем кирпичом красным и белым, а свет через крышу прольется на тебя и домочадцев твоих – сверху, а не сбоку. Ибо все, что сверху, – от
Бога.
И Сараев еще одну попытку предпринял Милу с площади увести, но она вырвалась и заорала:
– Люди, насилуют! – И стала бить Сараева по рукам, плечам и лицу.
И Сараев, конечно, отступился и пошел, унося ноги от греха подальше. И он оставил ее одну у постамента, и она опять понесла свою то ли проповедь, то ли молитву в массы. А они, массы, в это время занимались кто чем – кто-то продавал и покупал рубли, кто-то валюту стран Запада, а кто-то пирожки и жевательную резинку, и шоколад, и сигареты. Да мало ли чем занимались человеческие массы, расположившись на площади и на вытекающем из нее проспекте. И Сараев прошел, минуя всех этих новых торгующих и покупающих людей, не понимая их жизни и работы и не вдаваясь.
И вот он пришел домой, и поднялся в лифте на свой пятый этаж, и подошел к двери, облицованной деревянной планкой, и открыл замысловатые замки, сперва верхний замок, английский, а за ним нижний, неизвестной принадлежности, но тоже не наш, а заокеанский. И, войдя в свою отдельную квартиру, Сараев выложил из правого кармана брюк пистолет системы Макарова, повесил на спинку стула бронежилет, забытый им сегодня утром в ванной комнате, и подумал, что, наверно, теперь они ему вряд ли понадобятся и пригодятся и неплохо бы их вернуть законному владельцу. Вместе с каской.
“И дверь железная, – подумал Сараев, – тоже, выходит, тут ни к селу ни к городу, и лучше было бы телевизор купить хоть какой, чем дверь эту возводить, и хорошо еще, что решетки я не установил на окна, а то совсем выглядело бы это глупо и смехотворно”.