Текст книги "Маэстро, точите лопату!"
Автор книги: Александр Моралевич
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Другие предприятия – это другие предприятия, – заверил меня предзавкома. – На нашем заводе нет места такому.
После этою оставалось уйти. И зайти к главному инженеру. Который (может быть, ввиду громадной занятости, замученное™ делегациями, международными контактами и действительно громадным объемом работ) вдруг сказал правду:
– Есть скрытие травм, хоть отбавляй. На днях собрал тысячу мастеров, больше зал не вмещает. Говорю: будем строго карать. Мастера Квятко из мастеров только что сместили за это.
Здесь хочется просить права на отступление. Дать пищу теоретикам фельетонного жанра и ввести светлый образ. Первым и единственным человеком из заводской администрации, возмутившимся отношением к слесарю, записавшим его фамилию в гербовом кален-34 даре, был главный инженер Банщиков. И было яснее ясного, что он ужмет время международных контактов, урвет еще где-то минуты и разберется, поможет.
В остальном, чтобы не загружать главного инженера, начнем разбираться мы сами.
Да, со страшным скрипом и писком оплачиваются на предприятиях у нас бюллетени. Есть странная статья 54: если без оправдания травмировался одинокий, лишать его всяких пособий. Если нет подходящей статьи, работницу склада мартеновского завода, мать троих детей Елену Кульбакину могут лишить оплаты по бюллетеню просто так. Сэкономили. Как это там – рачительные хозяева?
А что же произошло в рачительном хозяйстве добродушно толстого начсклада Чурбы?
При распаковке ящика с оборудованием отлетел стальной уголок, ударил по голове Елену Кульбакину. После долгих фокусов с актами о несчастном случае возникла версия: нет, не уголок ее ударил. Возьмите ластик, подчистите графу производственных травм. Муж ее ударил! Бытовая у нее травма! И вообще не так уж ее ударило. Выплакивает бюллетень. Симулеж!
Лишь через два месяца подозрений, подтасовок и мытарств Елене Кульбакиной оплатили больничный лист.
Признаем: правда, в великой стране есть еще симулянты. В самолете над далекой Чукоткой пилот Боря Сабуров показывал рукой вниз:
– Сегодня равнина, – кричал он. – А вчера были горы. Симулянты меняют рельеф страны. Горы – руками!
Вот абзац горькой правды. Зимою, в период пург, предприятия Магадана уже лихорадит. Инженер, видный рабочий, филармонический гений – можно ждать от кого угодно! – вдруг выходит на середину, склоняет голову и, впившись в волосья, тянет их книзу, к ушам.
– Лысина! – говорит он, обводя всех слезящимся взором. – Съел меня Север.
– Да будет, Виктор! – утешают его. – Где ж у вас лысина?
– А вот есть, – тихим, хриплым голосом говорит пионер освоения окраин. – И ногти ломаются. Кальций из кости уходит. Семь лет на Севере! Нет, в Ялту, в Ялту! Доживать свои дни.
– Виктор! – говорят ему. – Вы знаете, у нас трудно с кадрами. Доживите еще год своих дней на должности. Мы пока подберем человека.
Но у него уже справки. В них написано о стенокардии, попугайной болезни, агорафобии, лейшманиозе, отсутствии внутричерепного давления.
Задерживать такого человека жестоко. С первым теплом он увольняется.
Однако зря магаданские отпускники будут выспрашивать о нем в Симферополе, Мариуполе и Керчи. Он не в Керчи. Он в старательской бригаде. Где золото роют в горах. Там почечник, предынфаркг-ник, внутричерепник с жуткой скоростью лопатит породу и в пыль истирает базальт. Летний сезон-то короток, а металл крупитчат.
А к зиме симулянт вернется в родной Магадан. Там кадров по-прежнему мало. Там примут.
Да, в великой стране все еще есть симулянты.
Но отделяйте овнов от козлищ, пшеницу от плевел. Больным человеком быть очень невесело. Мы крайне хотим быть государством веселых, здоровых людей. Мы много для этого делаем. В то же время у нас есть подвид лиц, мешающих людям лечиться и выздоравливать.
– Смотрите, – сказал главный инженер Банщиков. – Вот вам вся механика скрытия травм: производственный травматизм – основной показатель при подведении итогов соцсоревнования. Нет травматизма– профсоюз выделяет премию. Это большие премии. Из-за них-то и скрывают травмы. Против этого профсоюз должен выдвинуть что-то, придумать, изменить положение.
…Я приходил еще раз в большой кабинет предзавкома Стучевского. Там как раз выдвигали, придумывали. Был оттепельный, неяркий день, и дворники, обвязавшись веревками, роняли сосульки с крыш.
– Конференция облсовпрофа, – сказал товарищ Стучевский, обратив ко мне правое ухо, деформированное долгими телефонными разговорами. – Вот советуюсь, с чем выступить, какие вопросы поднять. Это в зубах, в зубах навязло! – снова заговорил он с цехами. – Рационализация, изобретательство, профилакторий, торфолечение… Об этом все говорить будут! А надо с другим чем-то выступить, предложить, чтоб за сердце брало! Звони, жду.
* * *
Он уехал на облсовпроф, оснащенный тезисами в пользу рационализации, изобретательства, торфолечения. Никто не позвонил ему, чтобы он заострил вопрос о статье 54 «Положения о порядке назначения и выплаты пособий». Никто – что за люди! – не советовал доложить, что на предприятии изо всех сил скрывают травмы для победы в соревновании.
ПСИХОЛОГИЗМЫ

К полудню сила ветра тянула уже на крупную заметку в газете. Пыль достигала неба. Видимость узилась. В смерчах закручивало щепки, лотерейные билеты, тополевую вату и мелких домашних животных.
Хаильское лето скрипело на зубах.
И было даже странно, как рабочие угольного разреза в этих условиях каждый день находят разрез, не плутают, опаздывая на смены.
Итак, Хайл. Чрезвычайно богатые недра. Лучший в стране угольный разрез. Крупный железнодорожный узел на Транссибирском пути.
Районная Хаильская администрация что есть силы решала прорву хозяйственных и аграрных задач. Были также задачи психологического толка и свойства (если уж глубже копнуть, то все упирается в психологию и из нее вытекает), но психологией как-то не занимались. Может, область дала промашку, не ссудила, зажилила специалистов, а может, и в области нету – не готовит министерство высшего образования.
Так что психология оставалась открытой. И возникали, как говорится, этюды. Диалоги и монологи.
– В Хаиле-то квелая жизнь. Деньги заработать могу, а приложить их куда? Дом затевал строить. Пошел. Говорю: мне бы участок, при речке. Говорят: при речке нельзя, залегание голубых глин, сырье для фарфора. Может, разработка начнется, а там дом стоит… Ладно. Прошу другое место отрезать. И тож не дают. Там, мол, кварцитовые пески, сырье для стекла. Ну, согласен, не без понятия. А где ж есть земля под близкий участок? Мы Япония, что ли? Нету участка. Там уголь пластуется, там молибдены, там черт лежит под землей, там дьявол. Прочие города, Друг, растут от богатства, а у нас недра камнем на шее. Уеду.
– Вам легче. Бросил в чемодан несессер, аккредитив в подкладку зашил – и айда. А у меня дом, в отшибном месте строение. Кто его купит? Пошел к исполкому, там на заборе объявления клеят – так уж некуда клеить! Сплошь отшибники дома продают. Стал читать: один только про корову доводит до сведения, «спрашивать по нечетным числам». Морально я не летун, а как жить? Нужна перспектива, у меня дети. Покажите мне перспективу в Хайле. Вот так-то!
Очевидная и все же не регистрированная никем грустность портила лица хаильцев. Настроение прыгало вниз по лестнице через три ступеньки.
Хотя что такое настроение? Единица смутная, внеучетная. По части же категорий учетных был полный ажур. Заверяли, что Хаильский угольный разрез будет лучшим в стране. Вот стал таковым. Помыслите себе этот труд: надо в условиях вечной мерзлоты взорвать верхние толщи породы. Надо бульдозерами расчистить пласт угля. Надо доставить в разрез экскаваторы, притянуть в самый низ ветку железной дороги.
А бульдозеры вязнут в расхлябанной мерзлоте. Экскаватор валится с ледяной макушки бугра. Угольный пласт вдруг рвется и исчезает. А когда до него добираются, отцарапав миллионы кубометров породы, порода вдруг ползет из отвалов и хоронит под собой железнодорожную ветку.
Но вот же шахтеры – все одолели! Скажем им просто: поклон и ура.
Какие потом были приятности?
Коллегия министерства угольщиков отдала шахтерам свое самое главное знамя. Знамя и премию в три тысячи семьсот рублей.
Без проволочек знамя вручили. В первом ряду сидело начальство из «Главсибугля». Перед ним хотелось блеснуть.
Тет-а-тет начальник разреза Кредо сказал своему сотруднику Гуцу:
– Суммы предавать гласности будешь ты, Гуц. Зачтешь, кому по двадцать рублей, а мельче суммы уже не указывай, читай только фамилии.
То есть: пусть начальство из области думает, что мельче двадцати рублей премий нет. Пусть оценит и умилится. (Представляете, не приехал никто из Москвы! Представляете, какие суммы зачли бы тогда?)
Гуц огласил. Зал аплодировал. В столовой накрыли столы. Было празднично. Был полночный мужской ажиотаж с потреблением закусок и водок.
И наряду с начальством из «Главсибугля» шахтеры также поверили, что им причитаются премии по двадцать рублей.
Но из окошечка кассы на другой день, когда топливные столпы попрощались, людям стали высовывать пятирублевки и вразумили:
– Это, Сидоров, было только зачитано так – по двадцатке. Для торжества момента. Знамя, понимаешь, вручают, вот и зачли. А объективно – пятерка.
– Да, – сказал Сидоров. – Сволочное, я вижу, дельце. Ладно б так, не касаемо к знамени. Обжуленным герой угледобычи может быть, а оплеванным – ему не подходит! Мне как теперь себя уважать?
И вне зависимости от того, кто получил двадцать рублей, а кто пять, все шахтеры скрежетнули зубами. А почему?
У людей есть понятие: касса, бюджет. Они восполнимы. Похищенная кем-то пятерка не пробьет тут вечную брешь.
Но есть другое понятие: моральный бюджет человека. Нравственная касса личности. Душевный баланс индивидуума. Эти бюджет, касса, баланс открыты лишь для вложений. Каждый в меру своей чуткости и человечности волен делать вложения. Но изымать отсюда нельзя ничего. Это больно. Больно надолго, каким бы малым изъятое ни было. И его ничем не восполнить.
Хотя директор разреза Кредо и не думал ничего восполнять по линии рабочих моральных бюджетов. Пренебрег фактом ввиду очевидной малости. Другое дело – простой вагонов. Это проблема. Производство, оно держится не психологией. Технологией!
Пусть где-то возятся с этими мелочами по созданию настроений веселости и доверия. У бразильцев действует психолог при сборной команде, именно – Гослинг. Вместо взбучки перед игрой всех усадит в кружок, попоют развязные песенки, игровой тонус подымут да с тем и задерут под сухие 3:0 всесоюзную сборную. Актеры то же самое, на настроениях все, сегодня вытанцовывается, завтра, видишь ли, не вытанцовывается. Дисциплиной, надо быть, не прижаты, распускают капризы.
А какие настроения, скажем, на шахте, в заводе?
Не место тут настроениям. Мало ли, что на многих заводах уже узаконена должность психолога. Вывих это. Метания. Гримасы прогресса. Проще надо, любезные, проще. Коли ты рабочий, бери инструмент, исполняй свою функцию! Без штучек и мучек. И нечего рассусоливать: настроения города, производства, коллектива, психологический криз… Гиль. Чепуха! Кризы побоку, а гони свою функцию!
И функционер Иван Кредо мне сказал напрямки:
– Ну, не так зачли приказ, ну и что?
– Так ведь накопление обид у людей в организме. Будет похуже отложения солей. И на показателях скажется.
– Обиделись – хуже работать станут?
– Хуже.
– Пустое, – воткнув в рот папиросу, сказал директор соседнего угольного разреза Лисица. – Настроения, обиды, подумаешь! Надо углем питать державу, а не мудрить.
Такое было евангелие от Глеба Лисицы: коль ты рабочий и идешь на смену, психологию свою оставляй дома, а бери одну анатомию.
И два директора, покончив со мной, сели разгрызть вопрос, в какой день отселять семьи шахтеров из домов, переданных железной дороге. Сошлись в дате: первые дни июня. Без штучек и мучек.
Возможно, теперь, когда автор сидит над текстом, директоров Лисицу и Кредо уже костерят жены шахтеров. Ибо директора знали, еще зимой знали о намеченном переселении, но как-то забыли озаботиться, оповестить людей. Технология, экономика, то да се…
А люди, не ведая ни о чем вбили прорву труда в огороды, И вдруг труд их пропал.
Теперь позвольте без привязки к месту огласить один факт. Назовем только край – Хабаровский.
С севера края поступило письмо (скверные люди живут вплоть до полюса). Извещали: по документам гражданину Н. исполнилось 56 лет. Но руководство тамошней шахты, опережая время, закатило банкет в честь шестидесятилетия Н. Липовому юбиляру отвалили 40 подарки, прорву подарков, разве что не было белого слона с балдахином.
Просили вклиниться в эту историю.
И оказалось: да. Человеку точно 56 лет. Да, преждевременно справляли юбилей-круглячок. Да, вскладчину подносили «тяжелые» северные подарки.
Но директор шахты сделал маленькое разъяснение фельетонисту. Обрисовал жизнь юбиляра:
– У него силикоз, чтоб вы знали. С малых лет пошел в шахту, ушел тем же шахтером. Заслуженный, нам дорогой человек, а хватит ему здоровья до правильного юбилея, кто знает. Мы и спешили порадовать его раньше срока, по своим достаткам и совести. Покуда живет!
Там живет и шахта. Старый недровик, что выявил небогатое месторождение полвека назад (я говорил с ним в Москве), страшно разволновался и зачем-то открыл все форточки.
– Удивлен! – кричал он, не попадая ногой в шлепанец. – Я дилетант? Идиот? Мною считано, сколько там золота – до половины столетия. Потом сползание, силами всего при. иска не снабдить и одного зубного врача. Откуда они достают металл? У них есть алхимики по штатному расписанию?
Я сказал, что алхимиков нету. Просто люди достают с любой глубины и те крохи, за которыми другой пренебрег бы нагнуться. Прииск рентабелен, потому что люди любят свой прииск, дорожат своими соседями, этим местом в тайге, которое давно уже стало для них тем, чему название – родина. На одной технологии и геологии это не вытянуть.
– Как представителю классической геологии, – важно сказал недровик и попал ногой в шлепанец, – мне это дико. Золота не должно быть, а оно все-таки есть, каково? Или, вы скажете, золото извлекается не из песков, а из людей?
Я сказал: да. В счастливых случаях – да.
И СНОВА АХНУЛА
ОБЩЕСТВЕННОСТЬ[1]

После центрального события теперь минул год.
Многое изменилось за год. Общественность, смутно возмущавшаяся подполковником Кацавеем, стал возмущаться еще более смутно.
Сам Кацавей, вначале затаившийся и смиренный, потихоньку выпростал шею из покатых плеч и стал возмущаться общественностью:
– Шепчут они на меня, моим достаткам завидуют! У кого дом полная чаша, на того и зло свое вешают.
И вот это было уже удивительно. Почему именно на Кацавея вешают зло? Были ведь здесь и куда более зажиточные люди, чем этот начальник милиции. В пореформенный год к обменному пункту пастухи приносили деньги в мешках, и никто на них не шептал.
Пришлось сказать:
– Не из-за пара над вашей кастрюлькой на вас злятся люди. Злятся за ТО.
– А про ТО помнить некому. Чего про ТО помнить? Делов-то!
Но помнили как раз ТО.
И потому, что даже год спустя содеянное кажется подполковнику нормальным, не диким, а общественность мямлит о ТОМ с ленивым негодованием, – стоит припомнить, что было тут год назад и каким наказанием отлилось преступление.
Событие случилось в селе Овсюги. Отчасти совестно называть такие просвещенные места селами. Здесь был аэропорт, «Гастроном», универмаг, свое местное радио, восемь тысяч жителей (престольный праздник яблочный спас не отмечают, кулачных боев стенка на стенку не устраивают).
Овсюги скорее походили на город, и под колоннадой Дворца культуры одинаково вили гнезда деревенская ласточка-касатка и городская ласточка-воронок.
Была в Овсюгах своя культурная жизнь, предприятия, газета на четырех страницах, и тут случилось событие, возмутившее бы и глушэйший хутор, тогда как культурное, передовое село обошлось лишь невнятным бурчанием.
В Овсюгах были школы. Среди школьников, как везде, не блистала густая россыпь отличников. Дети лазили по частным и колхозным садам, неопасно играли, и по субботам все сельские матери совершали одну процедуру: придвигали обеденный стол к стене, чтобы после просмотра дневника облегчить себе поимку учащегося.
И вот так в один из вечеров учащийся Палатов на родительском мотоцикле завернул к своему другу Горелову.
В восемнадцать часов, завершив катание, школьники остановили мотоцикл возле колхозной бахчи. Восьмиклассник Горелов срезал ножом два арбуза.
В восемнадцать десять ребят догнали на своем мотоцикле сын охранника бахчи Иван Яровенко – в прошлом милиционер, затем кладовщик «Сельхозтехники».
Иван Яровенко сорвал колпак зажигания на мотоцикле ребят и уехал.
В восемнадцать двадцать кладовщик возвратился на машине начальника районной милиции Г. С. Кацавея.
– А за такие дела, – сказал стокилограммовый начальник, вылезши из машины, – надо всыпать вот сюда!
И бревенчатой своей рукой сделал всыпание, убив палец о ножик, лежащий в заднем кармане гореловских брюк.
Больше слов не было. Рукой в именных часах, подаренных командованием за безупречную службу, подполковник ударил мальчика по шее, затем кулаком в живот, затем – уже лежащего – носком сапога по ноге.
Иван Яровенко стоял рядом и не препятствовал, чистил в ухе.
– Тот день я собачку папе на бахчу привозил, – через два месяца толковал запоздалому следствию Иван Яровенко. – Скучал папа за собачкой, я и привез.
И долго еще тер волынку про песика друг животных и внимательный сын Иван Яровенко.
Оставим собачку. Что было с подростками?
– Связать! – распорядился начмил.
И Иван Яровенко со вкусом, с высокой степенью надежности связал веревкой Горелова. Связал, запихал в машину, следом втолкнул Палатова.
– Фамилия? – уже в милиции приступил к дознанию Кацавей.
Горелов назвал чужую фамилию.
– Нету таких в Овсюгах, – задумчиво сказал Кацавей, и в руках у него очутилась резиновая палка.
Через два месяца, неуклюже завираясь, Кацавей говорил, что ударил два раза.
Сейчас, через год, он говорит о пяти разах.
Итак, пять (или десять, или сколько их там было) ударов. Затем Кацавей позвал:
– Велигурин!
Из дежурной явился рядовой милиционер Велигурин.
– В камеру! – показал на Горелова Кацавей.
Сейчас, спокойный, даже бросивший курить насовсем, он говорит:
– Пять раз я бил, больше не бил. А что врач пишет, это, я думаю, после меня Велигурин работал.
Не будем пересказывать, что пишет районный доктор Таранов, осмотревший подростка. В заключении идет речь о сетке пересекающихся рубцов.
К полуночи Горелова и Палатова вывели в милицейский двор и остригли наголо чудовищной милицейской машинкой, визжащей и кусающей, как зашибленная дворняжка. Затем приказали: катись по домам, утром явиться с родителями. Опоздаете – обеспечим явку с овчаркой.
Утром явился один Палатов: к Горелову поехала «Скорая помощь». И пока врач на одном конце села выписывал рецепты, в центре села выписывали квитанции: по десять рублей с каждого за мелкое хулиганство.
А теперь проследим путь матери Толи Горелова.
Она пошла с жалобой в Овсюгинский райком.
Райком не помог.
Жалоба в женсовет.
Общественность сочувственно покряхтела – и все.
Жалоба в райисполком.
Нет ответа.
Она пошла к соседу-фотографу: сними без рубашки моего сына, я пошлю снимки в область. Мужчина-фотограф сказал на это:
– Я ландшафты снимаю. Нету у меня оптики людей снимать.
Она пошла к другому мужчине, шоферу. Он слышал, как били ее сына, он содержался в тот день в КПЗ под стражей.
– Ай, Лена, ослобони! – заюлил и задергался мужчина-шофер. – Моя специальность дорожная, другой нету. На милицию мне как можно задраться?
Она написала в обком.
Обком не ответил.
Сейчас, год спустя, мы стоим во дворе ее усадьбы, и она говорит:
– Местность наша степная, каждому человеку правда видна. Каждый видит, а помочь не идет. Один оказался хороший человек – главный врач. Дал справку точную, какие побои были, слов своих назад не берет, говорит – по факту. Сына вылечил. А сверх того какая в нем сила, во враче? Он не властный.
И Елена Горелова написала в Москву.
Москва, отметим, сработала. Сразу связалась с периферией. Периферия – никуда уж не денешься – сразу затребовала справку о побоях, свидетелей. Периферия постановила: подполковника Кацавея, рядового Велигурина из органов охраны общественного порядка уволить. Штраф, наложенный на подростков Горелова и Палатова, отменить как необоснованный. Но, учитывая вкрапления отдельных заслуг в большой стаж Кацавея, уголовного дела не заводить.
И в степи, где всякому правда видна, люди ахнули: это вот и все наказание? Только-то!
И никто из жителей не остался доволен таким наказанием. В селе Овсюги по сей день ахает женсовет, фотограф-ландшафтник, мужчина-шофер, вся общественность, интеллигенция.
Но ахают аккуратно, через плетень, да и то больше так, к слову:
– Растелилась коров ка-то ваша?
– Куда как, телушку принесла.
– Уж каб не сглазить, не сглазить. Вот наша худоба – так бычками все сыплет, одно наказание. Кацавею такое хотя б.
– Ему и такого не будет.
– Местной силой его не укусишь.
– Уж где укусить!
И, не осознавшая себя как силу, общественность, вздыхая, расходится.
КУПИНА НЕОПАЛИМАЯ

Есть люди большой, дерзновенной мечты. Проживая в далеком селе Томпуды и освоив до тонкостей кражу комбикормов, такой человек окрыляется.
«Ловок я! – горделиво думает он, не пойманный даже по пятому разу. – Сам черт мне не брат!»
И тут же гордыня начинает распирать человека. Ничтожным представляется ему родное село Томпуды и возможности обогащения тут.
«Двигать надо, – думает человек. – Чесать. В райцентре иметь проживание. А может, при моей сноровке, – в облцентре. Масштаб!»
Тут человек пакует имущество и карабкается в крупные населенные пункты. Крылья мечты застилают ему глазницы рассудка. Это мотылек, летящий в огонь.
Но есть трезвые граждане, реалисты, не фантазеры. Трезвый гражданин, оценив нынешнюю перспективу крупного города и населенность его детективами в штатском, пакует скарб и едет в глубинку.
– Что город? – говорит он. – Контроль на контроле. Горизонтов нет. Не то что полететь – вспорхнуть ужасаешься. Кто куда, а я в глубинку! Закон, мера пресечения – они вроде всюду одни, а вот не одни! В городе тебе строго отмеряют, аптекарским весом, а в глубинке и безмена на меня не найдешь.
Опять же расчет – правосудию труднее добраться в глубинку. Тоже – люди там мягкие, все больше изустники. На бумаге не жалуются, слух только пускают. А известно: не любой слух одолеет дикий километраж до облцентра. Пока дойдет, по существу, уже и не жалоба будет, а очень покорная просьба. И будешь ты в таких условиях сыт, незыблем и тороват. Вечность растворится тебе, и ты уже как бы над грозами и бедой, не человек – купина неопалимая!
Ну, и сбывалось, сбывалось. Текли долгие нетревожные годы на глубинном снабсбытовском поприще. Как полагается: даль синеет, ползут по тракту сельские грузовики с прогнутыми от частых кулачных стучаний крышами кабин, двор пахнет коровой и сливочной благодатью, и горит над сельмагом фонарь, убеждая, что и в этой далекой местности наряду с электричеством предположительны воры.
Так обратим внимание: Заиртышье. В Заиртышье село Кабаны, Хорский район. Интенсивное животноводство. Предгорья. Самогоноварение. Совхоз. Рабкооп и во главе Алфред Конф.
Нет, не стремился расти, идти в гору по службе земной житель Алфред. Ни за что не пошел бы он на выдвижение в город. Ибо здесь и была укромность глубинки со всеми приметами: и мотоциклисты ездят без номерных знаков, и молокане с субботниками живут в раздольном сектантстве.
Магнитным мужиком звали Алфреда-рабкоопа селяне. Ибо металлы, а равно и диэлектрики сразу липли к его точным рукам. Товаропроводящие чудеса идеально делал Алфред, так что вместо мотоцикла в рабкооп мог поступить просто оплаченный уже где-то счет.
И жаловались молокане, субботники, сами очень пристрастные к мотоциклетной гоньбе. Но изустно жаловались, как всегда, в виде слуха. Так что слух, на манер излетной пули, не ранил сознания районных властей. Опять же: власти приедут на чем? Милиция бедная, нету машины.
Так жил Алфред и отправлял службу. Неопалимый, непотопляемый. И сказал своему кассиру:
– А возьми в Хорской сберкассе лотерейных билетов, распространи магазинам. Тюкписковой, Местрековой, Букетовой дай. Пусть продают.
Частично продали, частично осталось. 217 билетов. А тут не Москва – глубинка. И зачем соблюдать финансово-отчетные строгости? Зачем журнально-ордерный учет, конто-корренто, бухгалтерия итальянская двойная и пр.? Зачем машину гонять, собирать непроданные билеты и сдавать спешно в банк за день до тиража? Не надо. А собрать их и положить в сейф. Выйдет тираж – сверить. Выигрышами и погасится недостача, а может, далеко превзойдется. Для Москвы, Красноярска – незаконное дело. А тут край предгорный, проворачивали уже – и сходило.
И, конечно, дождались таблицы. Разложили билетный пасьянс, и кассир Урченко закричала в испуге:
– Здесь «Москвич-408»!
– Тысячу! – ударившись в пот, погасил крик Алфред. Билет сам собой прыгнул в его магнитную руку. – Тысячу тебе, легковушку мне.
– Кукиш! – подвергнув себя алкоголю, худой, в свисающих штанах, закричал отец кассирши Василий Урченко. – Ты мне режь половину, тогда я скажу: справедливость существует не в одной только сказке, но также на факте!
– Так? – сказал Алфред-рабкооп. – Ты так? Вот же тогда: не дам ничего.
– Так? – напрягся Василий. – Тогда бумагу на тебя составим, вытягнем свою долю.
И случилось событие. Традиция изустного возмущения, такая крепкая по сей день на селе, привычка решать все миром, сходом на лавочке, а не буквой закона, была нарушена. В инстанции законвертованная, при марке и штемпеле отправилась жалоба. Человек восстал. Положил начало. Хоть из разбойных «принципов», хоть неизвестно, на что надеялся, но положил!
Неопалимый не испугался. «Далеко, – думал он. – Не приедут».
Однако приехали, много народу в чинах. Растолковали: закон один для хуторов и столиц. Отдельных сельских законов нету. Билет неправомочный, надлежит сдать.
– Не дам, – истово сказал Алфред. Да как же: вот он – и вдруг отдать? Да на что ж тогда жить так далеко?
– Надо отдать, – повторили ему. – Госсобственность вы присвоили. За это, знаете, что бывает?
– Не дам, – стиснул подсердечный карман Алфред, бледный, с тяжелым стоицизмом в зрачках. – Произвол надо мною наводите!
И ночью, сидя во дворе, где болтался на толстой цепи рыжий якорь большей собаки, овеваемый сливочной благодатью хлевов, думал, обнажив под луной билет 06725: нету жизни. Кончается жизнь-то! Ить правильно рассуждал: отсюда сколько километров до Хора? Тьма километров. До Абакана – пропасть. Про Красноярск, про Москву и не мысли – так далеко, будто вовсе их нету. А вот явились! «Госсобственность»! «Присвоение»! Житье теперь где намыслишь? Гляди, и на мотоциклы завтра вывесят номера. Сутяги, крючки. Какую гробят глубинку!
САРАНЧУКИ
В разгар торжества Нового года, когда к потолку летят пробки и за столом забыто все: обиды, скупой на ласку начальник, житейские тяготы, – один человек все же витает мыслью не здесь. Не ушел с головой в торжество. И когда стреляет шампанское, он следит траекторию пробки, а потом подбирает ее и бережно прячет в карман.
– Для Толи есть, для Нади есть, – Шепчет он, перещупывая пробки в кармане. – Для Михалыча есть, себе есть.
Этот человек – турист. В январе он помышляет о лете, когда на воду спустят байдарки. Тогда он широким жестом достанет пробки, пробки разрежут кольцами и наденут на пальцы – предохранить руки от гребных потертостей и мозолей.
Но за столом сидит еще человек, собирающий пробки. Не так, правда, много – четыре штуки. Он тоже мысленно витает в июле, суммирует ошибки прошедшего лета. Да, не взяли всепогодные спички «Медведь». Непростительная ошибка. Это могут себе позволить туристы, они ходят толпой, легко свалить просчет на другого. А тут приходится пенять на себя. Ибо человек, подобравший четыре пробки, строит свой досуг на отшибе от коллектива. Он ходит индивидуальной тропой. С ним только Илларион. Илларион хорошо носит тяжести, вдобавок Иллариона удалось убедить, что он круглый дурак, и поэтому Илларион не болтлив. Напарник Илларион высок и вынослив, с него удобно влезать в окна цокольных этажей.
И человек, подобравший четыре пробки, тыкая вилкой мимо запеченного целиком боровка, напряженно мыслит: водные лыжи! Где достать водные лыжи? Нынче стоят на вооружении у армейских разведчиков, да ведь как к ним примажешься? А на водных бы лыжах… Да еще рюкзак с тридцатью отделениями, Илларион бы поднял. Разве что сшить на заказ…
О, рюкзак! К рюкзаку и турист предъявляет особые требования. Вся разница в том, что турист уйдет из дома, согнувшись под грузом, а вернется пустой, налегке. Тогда как ходок-одиночка уйдет в маршрут налегке, но придет с тяжкой ношей.
…Конечно, из окон вагона вы замечали: рядом с мощным ж.-д. путепроводом всегда мелькает тропинка.
Так вот, рядом, с туристским движением теперь тоже пробита тропа. Люди с тропы и туристского шляха похожи обличьем. Только одни не поют, ходят тихо, другие поют. Одни сумрачно сдержанны, других распирает веселье. Одни провидят все худшее: укомплектованы лейкопластырем, свинцовой примочкой, квасцами для удержания крови из носа, – другие уповают на лучшее и берут с собой лишь анальгин-пятерчатку.
Кто ж они, люди с обочины туристского шляха?
А вот, товарищи: модерн нас заел. Наш быт заключен в полированные плоскости, машинность, геометризм. Это непереносимая концентрация быта. Она требует разжижения. И выигрышами по худ-лотерее линогравюр художника Брусиловского положение не спасти. Здесь просится в быт какой-нибудь зрительно теплый предмет. Деформированный, с печатью веков. С кусочком курганной прозелени, плесенцой прошедших эпох.
И сначала кто-то за полтину сторговал у лудильщика неизвестный сосуд. Может, пифос, может, псиктер, может, кумган. От жены была спрятана паста «Чистоль», и сосуд занял в горнице место.
Затем пришли двое знакомых. Один сразу встал на колени и просил продать пифос-псиктер. Он выдвинул цену: восемь рублей. Встретив отказ, он бросился в кресло. Через полчаса он сказал, вконец распаленный: сорок рублей, пояс плетеной кожи, очки со щадящими светофильтрами и через неделю рождающийся щенок скотч-терьер.
Всеми частями тела хозяин изобразил отказ. Гость ушел, проклиная судьбу и решив добавить за скотчем двадцать пачек курева «Кент», гори все огнем!
А хозяина посетил другой визитер. Возможно, он еще не купил комплект стильной мебели, поэтому вел себя странно.








