412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ливергант » Генри Миллер » Текст книги (страница 6)
Генри Миллер
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 00:01

Текст книги "Генри Миллер"


Автор книги: Александр Ливергант



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)

Глава седьмая
МОЛОХ С ПОДРЕЗАННЫМИ КРЫЛЬЯМИ

Поначалу казалось, что так оно и будет. Джун вернулась на подъеме, заявила, что «надышалась парижской культурой», цитировала Камасутру, рассказывала про выставки сюрреалистов, хвасталась, что встречалась с Хемингуэем в легендарном «Café Les Deux Magots»[27]27
  Кафе «Две мартышки» (фр.).


[Закрыть]
, что за ней ухаживали и Пикассо, и Кокошка, и Марсель Дюшан, и модный скульптор русских кровей Осип Цадкин. (Насчет Цадкина Джун, скажем прямо, поскромничала: у них был бурный роман.) И еще заявила, что теперь ей не терпится поехать в Париж с Миллером. На вопрос мужа, не верившего своему счастью: «А мне там понравится?» – жена разразилась целым монологом: «Понравится?! Поверь, о таком ты мечтал всю жизнь. Там твое настоящее место. Быть там тебе важнее, чем мне. Все то, что ты мучительно искал и не находил здесь, есть в Европе. Тебе надо было родиться в другой стране, Вэл. Не в Америке. Ты находишь общий язык со всеми, кроме своих соплеменников. Ты отщепенец, Вэл». И ведь права, возразить нечего.

На ловца и зверь бежит. Джун вернулась в Нью-Йорк в июле, а уже спустя месяц у нее завелся очередной «спонсор»: неказистый, очень немолодой, зато очень не бедный поклонник по имени Поп, который познакомился с творчеством Джун по очеркам на разноцветных карточках. Дабы завести с Джун роман, он заказывает ей роман написать; роман в духе своих любимых Пруста и Джойса – вкусы у Попа продвинутые. Роман, по замыслу спонсора, должен быть из парижской жизни, и он обещает, что оплатит Джун «творческую командировку» во французскую столицу – чтобы написанное в Нью-Йорке и одобренное заказчиком она довела до ума в Париже. Схема, таким образом, сохранялась прежняя, давно опробованная. Во-первых, спонсор не должен знать, что Джун замужем. Во-вторых, роман пишет, как и очерки на карточках, не Джун, а Генри, подписывает же роман не «Генри Вэл Миллер», а «Джун Эдит Мэнсфилд». В Париж на деньги Попа Джун отправится вместе со своим испытанным литературным негром – если литературный негр не оплошает и напишет то, что от него требуется.

И напишет быстро – а то как бы Поп не передумал. Да и в Париж очень хочется. Миллер торопится и поэтому за основу берет уже написанные «Подрезанные крылья». С той лишь разницей, что теперь в центре повествования не курьеры с их безрадостной судьбой, а он сам. При этом со своим «автогероем» автор особо не церемонится, что следует хотя бы из его имени – Молох. Заведующего бюро по найму «Вестерн юнион» Миллер описывает с нескрываемой иронией, которой не допускал в очерках про «униженных и оскорбленных» курьеров. Вот каким предстает Молох в первой главе, которую Миллер, кстати сказать, сочинил лишь в самом конце работы, когда большая часть романа была уже завершена, и в которой, как и в «Подрезанных крыльях», заметен не столько талант автора, сколько его начитанность. Аллюзии и реминисценции дают себя знать на каждом шагу, в чем читатель наверняка убедится сам.

«Расхлябанной походкой сомнамбулы шествовал Дион Молох среди привидений Бауэри-стрит. Говорю привидений, ибо всякий умудренный опытом житель Нью-Йорка знает: Бауэри-стрит – это улица, где павшие души возносятся в рай за цену бесплатного обеда…

Хотя Молох и состоял на службе в великой американской телеграфной компании, манией величия он не страдал, равно как и преждевременным старческим слабоумием, да и любым другим модным нервным и умственным расстройством двадцатого столетия.

В любом случае в нем не было ничего от некоего гоголевского персонажа, которому приходилось давать знать, когда ему надлежит высморкаться. То был, иными словами, стопроцентный американец; американец в трех поколениях. Американец, а никак не русский…

Взглядам толпившихся на тротуаре предстал скромный, впечатлительный субъект среднего роста с чертами лица, в которых угадывался одновременно ученый муж и фавн… Простой смертный с парой ног, облаченных в брючную пару, подобно любому другому смертному в Западном полушарии. Не ментор с садистскими наклонностями, подобно творцу с Изумрудного острова, показывающему рискованные фокусы на трапеции. Не великий овод с головой Сократа, что впивается в толстую шкуру британского филистерства. Не славянин, что флиртует с вечностью, сидя в ванне с тараканами. Нет, самый обыкновенный экземпляр мужеского пола в костюме и в помочах, а также в исподнем, безупречно облегающем промежность. Экземпляр мужеского пола, в чьем имени нет решительно ничего византийского. Американец в трех поколениях, муж и отец, скромное, впечатлительное создание. Что, впрочем, не мешает ему занимать место заведующего отделом по найму в великой американской телеграфной компании».

Иронический тон и бесконечные аллюзии (Гоголь, Джойс, Голсуорси (?), Достоевский) пришлись книгочею Попу по вкусу. И в апреле 1928 года подающая надежды романистка Джун Эдит Мэнсфилд с мужем отбывают из Нью-Йорка в Европу, где в течение нескольких месяцев (Поп на литературе не экономит) разъезжают, пересаживаясь с парохода на поезд, с поезда на велосипед (в то время вид транспорта еще весьма экзотический), по городам и весям. Живут – кажется, впервые в жизни – на широкую ногу. «Им хотелось, – напишет впоследствии в своей книге „Мой друг Генри Миллер“ Альфред Перлес, – поставить Европу на место». Добираются даже до Черновцов, родины Джун. Продвинулись бы и восточнее, но советская граница для таких, как чета Миллер, на замке. И везде, даже в la douce France[28]28
  Прелестная Франция (фр.).


[Закрыть]
, Миллера поджидает разочарование. Тем большее, что согласия между супругами нет и за границей. Джун опять погуливает: продолжается ее роман с Цадкиным, заводит она и подругу, немку Магду, как и Джин Кронски, художницу. Роман с Магдой, впрочем, длился недолго; как призналась Одетта в «Любви Свана»: «Может, раза два или три, ну, я не знаю…» Нельзя сказать, чтобы и Генри хранил жене супружескую верность…

Кажется, еще Ларошфуко подметил, что наши мечты, как правило, сбываются, вот только на поверку все оказывается чуть хуже, чем нам мечталось. Миллеры испытали мудрость француза на себе. Лондон не полюбился, так как впереди был вожделенный Париж; тем более не полюбится британская столица Миллеру, когда тот спустя год приедет туда в одиночестве. Париж, спору нет, прекрасен, однако всё, от отеля на рю Бонапарт, где Миллеры остановились, до легендарных улиц, набережных и площадей, выглядит каким-то тусклым, унылым, не праздничным. Запомнились почему-то не готика, не дворцы и не несметные богатства картинных галерей, а тараканы, клопы и загаженные общественные уборные. Именно таким – с черного хода – предстанет Париж спустя пять лет в «Тропике Рака». Миллер воображал, что французская столица – это сплошная экзотика, а по приезде обнаружил в Париже немало общего с родным Бруклином. Чаще всего Миллеры бывали не в знаменитых кафе «Селект», «Куполь», не в Люксембургском саду и на Монмартре («Жизнь завсегдатая парижских Больших бульваров столь же бессмысленна, как жизнь любого другого завсегдатая», – писал Миллер из Парижа приятелю), а в офисе «Америкэн экспресс», куда они с Джун наведывались ежедневно узнать, не пришел ли от Попа очередной транш.

Немецкие города и вовсе ничем не запомнились. Вена же, которая, утверждают венцы, «всегда остается Веной», откровенно разочаровала: утратила имперский лоск, провинциальна. «Старой Вены, города романтических мечтаний, более не существует, – пришла к выводу взыскательная американская чета из Бруклина. – С архитектурной точки зрения, австрийская столица никогда не была особенно хороша. Теперь же это морг, к тому же с трупным запахом». Брюссель моргом не показался, однако если и запомнился, то, пожалуй, лишь своей центральной площадью, бельгийцы же, особенно в сравнении с французами, смотрелись грубыми, неулыбчивыми, туповатыми. Не угодили Миллерам и поляки: «Самый угрюмый и глупый народ в Европе». Ницца (Генри и Джун прикатили на Ривьеру на велосипедах) была бы всем хороша, если бы на Лазурном Берегу, как в свое время в Джексонвилле и Ашвилле, у путешественников не кончились деньги и не пришлось прибегать к помощи американского консула.

По возвращении в Нью-Йорк отношения между супругами лучше не стали, и Джун всерьез задумывается над тем, как бы совместить полезное с приятным. Полезное – для мужа, приятное – для себя. Миллера – и не откладывая – отправить куда-нибудь с глаз долой; глядишь, что-нибудь и напишет. Самой же – понежиться год-другой в обществе бескорыстного, безотказного Попа – или любого другого богатого и не слишком скупого любовника. Уговорить Миллера вернуться в неполюбившийся Париж, да еще одному, без страстно любимой жены, оказалось делом не простым; поначалу Генри и слышать об этом не хотел – во всяком случае в ближайшее время. Но Джун, как мы знаем, перед трудностями не пасовала. Главное было придумать веский аргумент – и аргумент был найден.

Дело в том, что, вернувшись на родину, Генри энергично взялся за переработку «Молоха». «Молох», собственно, остался, каким был, в центре же нового романа – «Взбесившегося фаллоса» – находился уже не он сам. В центре повествования была теперь «сладкая парочка», Джун и Джин. Молох превратился в Тони Бринга, который в финале из ревности убивает подругу своей жены – в романе убить соперницу ведь проще, чем в жизни. Впрочем, литературная смерть Джин Кронски подсказана смертью вполне реальной: за время отсутствия Миллеров Джин, как выяснилось, вернулась в Америку и покончила с собой – вроде бы в сумасшедшем доме. Кроме того, действие теперь сосредоточилось на любви втроем, герой же из центрального персонажа превратился в рассказчика, от чьего имени ведется повествование. На что Миллер рассчитывал, назвав свой роман «Взбесившимся фаллосом», сказать трудно; на рукопись с таким названием в конце 20-х годов прошлого века американский издатель, даже самый «прогрессивный», польстился бы едва ли. Впрочем, писать в стол Миллеру было не привыкать.

Очередное эпатажное название найдено, а вот сам роман не пишется, чем сообразительная, ушлая Джун и воспользовалась. «Поезжай, – убеждала она Генри, заранее договорившись насчет билета с Попом, – путешествие пойдет на пользу не только тебе самому, но и твоему роману. А насчет денег я позабочусь. Это мое дело. Неужели ты мне не веришь? Я ведь тебя люблю, ты же не будешь отрицать?»

Миллер не отрицал; хотя как первый, так и второй вопрос, откровенно говоря, не казались ему стопроцентно риторическими. Жене, особенно после истории с Джин, он верил не слишком; впрочем, был убежден: в Париже вдохновение на него снизойдет, и роман обязательно будет дописан. С этим убеждением, а также с чемоданом, где лежали тщательно отутюженные костюмы, пошитые фирмой «Генри Миллер и сын», а также рукописи законченного «Молоха» и начатого «Фаллоса», плюс настольная книга – «Листья травы» Уолта Уитмена, – Миллер поднимается на палубу отплывающего из Нью-Йорка в Ливерпуль «Американского банкира». В кармане у путешественника целое состояние – десять долларов, которые, к слову, достались ему вовсе не от жены, не пришедшей даже мужа проводить, а от верного, такого же нищего, как и он сам, Эмиля Шнеллока.

В путь Миллер пускается в середине февраля 1930 года, а 4 марта, прожив десять дней в унылом – даром что неподалеку от Британского музея – лондонском пансионе «Мелвин» и дождавшись скромного денежного перевода из Нью-Йорка, прибывает в Париж, не подозревая, что его парижская «творческая командировка» затянется на долгие десять лет.

Часть вторая
ПАРИЖ

Глава восьмая
«ПАРИЖ И Я»

Так Миллер собирался озаглавить очерк о своих первых парижских впечатлениях. Впечатлениях еще более безотрадных, чем два года назад. В первые дни во французской столице он, надо полагать, ощущал себя героем романа Жюля Верна, где два респектабельных, седовласых джентльмена затевают спор о том, сколько времени протянет сорокалетний мужчина в незнакомом городе без языка, без денег, без единого знакомого (Цадкин, по понятным причинам, не в счет) и без жилья. И, что немаловажно, – без шансов вернуться домой, если станет невмоготу.

Нехватка языка ощущается в первые месяцы особенно сильно. Миллер не знаком с непреложным парижским правилом: уж лучше говорить на мало кому понятном, «тарабарском» английском, или молчать, или объясняться знаками, чем обращаться к французу на ломаном французском. Ломаного французского в природе не существует, французский бывает только безупречным, французский же язык Миллера безупречным никак не назовешь: словарного запаса и грамматики ему трагически не хватает, чужой язык, как он выразился в одном своем раннем рассказе, «тает на глазах», вместо забытого французского слова он вставляет английское – и удивляется, что аборигены отказываются его понимать. Попытка объясниться в ресторане или спросить дорогу всякий раз превращается в тяжкое испытание. Желание заказать vegetables вместо legumes[29]29
  Овощи (англ., фр.).


[Закрыть]
остается невыполненным, а вполне естественный для иностранца вопрос: «Où est le Boulevard Victor Hugo?»[30]30
  «Где находится бульвар Виктора Гюго?» (фр.).


[Закрыть]
– воспринимается с его произношением чем-то невразумительно экзотическим, и ответить на этот вопрос не способен ни один старожил.

Но язык – дело наживное, а вот деньги… Миллеру (как, впрочем, и в Нью-Йорке) денег не хватает, и это еще мягко сказано: их у него попросту нет. И не хватает, очень не хватает, особенно на первых порах, Джун. Здесь, впрочем, диалектика. Если Джун в Америке, а не с ним, в Париже, то есть шанс, что деньги, пусть и небольшие, она, в конце концов, пришлет. Если же приедет сама, то денег не будет наверняка, тогда при всей ее изобретательности и энергии жить им уж точно будет не на что, ведь то, что жена с собой привезет или раздобудет по приезде, она же сама потратит в мгновение ока. Любовь, однако, логикой не поверяется. И обещаниями тоже. Обещала в самом скором времени приехать – не приезжает. Обещала писать – не пишет и на письма (длинные, частые, нежные) не отвечает – неизвестно даже, доходят ли они до нее. Разве что отобьет раз в два-три месяца телеграмму: деньги, мол, на подходе, жди.

И бессрочно сосланный муж ждет: три раза в день, как на работу, исправно наведывается на рю Скриб в «Америкэн экспресс», где слышит, за редкими исключениями, одно и то же: «Для Генри Миллера ничего нет». Может получить от подруги жизни обнадеживающую телеграмму: «Вторник. Сегодня высылаю телеграфом деньги». Но деньги не приходят ни во вторник, ни в среду, ни в четверг. А спустя месяц, без всякой предварительной телеграммы, вдруг «сваливаются» 25 долларов – бывает, что не от Джун, а от верного Шнеллока. Если «для Генри Миллера ничего нет» растягивался на слишком уж долгий срок, Генри шлет и Джун, и двум-трем близким друзьям отчаянные телеграммы со словами: «голод», «тупик», «на пределе». Если же клерк в «Америкэн экспресс» произносит короткое, желанное «ваши деньги пришли, мсье», можно неделю ни в чем себе не отказывать. Вместо овсянки, которую в голодные дни приходилось есть трижды в день, на завтрак, на обед и на ужин, можно за 22 франка заказать то, что у нас в советские времена звалось «комплексным обедом». Можно даже позволить себе рюмку «перно» в «Селект» или в «Куполь». И/ или – пойти в кино, купить газету, поехать на метро. И даже – «снять» девушку на улице Бомарше или в Сен-Дени, хотя это, во-первых, непомерно дорого: и ей плати, и за комнату, и за уборщицу, и за презерватив, и за «дополнительные услуги»; одна ночь с проституткой стоит столько же, сколько десять дней воздержания. А во-вторых, – опасно: во всех общественных писсуарах развешаны грозные объявления с черепом и костями и надписью: «Défendez-vous contre le syphilis»[31]31
  «Защитите себя от сифилиса» (фр.).


[Закрыть]
.

A потом – опять долго бедствовать. Бедствовать и ждать вожделенные 25 долларов. Генри не по карману не то что проститутка – даже дешевый отель «Сен-Жермен-де-Прэ». Номер под самой крышей, без ванны и уборной («условия» в коридоре и платные), с тусклой лампочкой под закопченным потолком, с голым полом, едва теплыми батареями и грязными, свисающими со стен обоями обходится в целое состояние – 500 франков (20 долларов) ежемесячно. В одном рассказе этого времени Миллер создает собирательный образ такого вот убогого гостиничного номера, где ему приходилось жить: «Вид у номера действительно был невеселый. Мебель рассыпалась на части, оконные стекла были разбиты, ковер порван и грязен, водопровод отсутствовал. Даже свет и тот был какой-то тусклый; в этом тусклом, желтом свете покрывало на постели отдавало плесенью». Как почти всегда у Миллера, вымысел и реальность не сильно отличаются друг от друга.

Эволюция отношений с домовладелицей либо с хозяином гостиницы или пансиона была однообразно предсказуемой. Начинались отношения с того, что Миллер должал. Потом клятвенно обещал в ближайшие дни (часы) расплатиться. С раннего утра уходил, чтобы не попадаться на глаза. На глаза в конечном счете попадался и на сакраментальный вопрос: «Когда мсье рассчитывает получить деньги и отдать долг?» – следовал дежурный и довольно расплывчатый ответ: «Со дня на день». И наконец хозяин (хозяйка) терял терпение и назначался день и час, когда неплатежеспособный постоялец обязуется съехать.

Приходится, когда очень уж голодно, продавать носильные вещи (а костюмов всего два, и оба на каждый день), закладывать обручальное кольцо – это, спору нет, кощунство, но ведь Джун сама виновата: отправила его бог весть куда, да еще держит на голодном пайке. Приходится и подрабатывать, ничем, как и дома, в Нью-Йорке, не гнушаясь. То поможет водителю разгрузить грузовик. То за скромную мзду (или за сытный ужин) даст урок английского языка; французским коммерсантам, а также русским эмигрантам, что собираются в Америку, без разговорного английского не обойтись. То идет в услужение к старому, еще по «Вестерн юнион» знакомому индусу, торговцу жемчугом Нанавати. За кров (соломенный тюфяк и тоненькое, как бумага, шерстяное одеяло, обсиженное клопами и тараканами) и стол (гнилые овощи и черствый хлеб без масла) выбивает в его квартире ковры, моет посуду, готовит, чистит нужник, а также водит по злачным местам приехавших из Индии друзей хозяина. У Нанавати, да и в любом другом месте, надолго не задерживается. То переночует у друзей, то в Американском клубе, то в парижском офисе Иностранного легиона, то в зальчике запертого на ночь кинотеатра, где задыхается от духоты, то в дешевой квартирке у русских эмигрантов в Сюренн, где всю ночь воюет с клопами.

Но – не тужит. Вспомним начало «Тропика Рака», прописанное всем пессимистам на свете: «У меня нет ни работы, ни сбережений, ни надежд. Я – счастливейший человек в мире». Судя по первому письму Шнеллоку, «счастливейшим человеком в мире» Миллера, как бы он ни бодрился, не назовешь: «Господи, когда я думаю, что мне тридцать восемь, что я беден и безвестен, то впадаю в отчаяние, меня охватывает бешенство». А вот что пишет Миллер тому же Шнеллоку (с просьбой показать это письмо общим друзьям) спустя всего месяц: «В целом же я, представь, доволен. Здесь я буду писать. Буду жить тихо и в полном одиночестве. И с каждым днем все больше и больше узнавать про Париж, изучать его, читать, как читают книгу. Он стоит того. Узнать Париж – значит, узнать очень многое. Как же сильно отличается он от Нью-Йорка! Какие удивительные сюрпризы поджидают вас на каждом изгибе улицы. Потеряться в Париже – невероятное, запоминающееся приключение. Улицы поют, камни говорят. Дома источают историю, славу, романтику».

«Тихо и в полном одиночестве» у Миллера жить не получается. Поначалу, когда знакомых не было вовсе, пришлось-таки идти к Цадкину, часами просиживать в его мастерской, слушать разноязыкую речь съехавшихся со всей Европы в Париж людей искусства; по-французски здесь говорили плохо почти все, и Миллер, как теперь принято выражаться, чувствовал себя «комфортно». К людям искусства его тянуло всегда: спустя два месяца после приезда он сходится со своими соотечественниками, американскими художниками-авангардистами, людьми не слишком одаренными и обеспеченными, зато веселыми, дружелюбными, всегда готовыми поделиться куском сыра и стаканчиком виски. Общается и с пишущей братией, от журналистов ему проку больше, ведь от них поступают предложения что-нибудь написать в англоязычную газету, в колонку светских новостей: какая знаменитость приехала в Париж, как эта знаменитость была одета, с кем была, что сказала, что пила и ела на ужин, что учинила…

Одного такого журналиста ему, что называется, сам Бог послал. Альфред Перлес, тот самый австриец, что два года назад завел интрижку сначала с Джун, а потом с Джин Кронски, зашел в тот вечер в кафе «Дом» пропустить стаканчик, как раз когда Генри, сидевший по обыкновению без гроша, заказывал бокал за бокалом по принципу «семь бед один ответ». Подобный опыт в Ашвилле трехлетней давности ведь оказался удачным. В крайнем случае, решил он, расплачусь с официантом наручными часами. Перлес сытно накормил мужа своей бывшей подружки, расплатился за него, отвел к себе в гостиницу, оплатил его номер за неделю вперед и в придачу предложил сотрудничать с «Чикаго трибюн», где в отделе светской хроники подрабатывал сам; о чем он только не писал: и о парижских литературных кафе, и об Анне Павловой, и о ветеранах Первой мировой…

Напишет много позже и о Миллере, в уже цитировавшемся «интимном» мемуаре «Мой друг Генри Миллер: Интимная биография» нарисует весьма колоритный парижский портрет писателя: Миллеру нет еще сорока, а он уже лыс, а потому редко снимает на людях шляпу, которую носит набекрень или надвинув на лоб. Из-под роговых очков с толстыми стеклами видны веселые, зеленые, чуть раскосые – даром что немец – близорукие глаза. Это портрет внешний, а вот – «внутренний». Говорит очень много и увлеченно, часто шутит, любит ввернуть крепкое словцо, разговор предпочитает откровенный, по душам, в светских же беседах участие принимает неохотно. О чем бы ни шла речь – о Париже, собственных сочинениях, князе Мышкине или о кулинарной книге, – рассуждает со страстью и убежденностью, ни минуты не сомневаясь в своей правоте. В Америке, убеждает он Перлеса, любой художник – изгой, пария. Зато Париж – единственное место на свете, где художник может оставаться художником, не теряя чувства собственного достоинства. Любит повторять Перлесу, что каждое утро, проснувшись, радуется, что он в Париже, а не в Бруклине. Легко сходится с людьми, друзья его любят, он отзывчив, умеет слушать. И не только слушать, но и сопереживать, принимать сказанное собеседником близко к сердцу – впрочем, ненадолго. Выслушает чью-то трогательную историю, снимет очки, вытрет навернувшуюся на глаза скупую мужскую слезу и глубокомысленно изречет: «М-да…» Сам тоже с легкостью раскрывает друзьям душу, может даже поделиться с приятелем вещами, которыми делиться не принято, – во-первых, потому, что в людях разбирается неважно, а во-вторых, потому, что никем и ничем особо не дорожит – поглощен собой. Легко к людям привязывается, причем совершенно искренне, без всякой задней мысли, что, впрочем, не мешает ему поднимать даже самых близких друзей на смех, относиться ко многим сверху вниз, с долей пренебрежения – опять же потому, что слишком хорошо знает себе цену, – и это при том, что бездомен, безвестен, погряз в нищете.

Бездомному, погрязшему в нищете Миллеру оказывали благодеяния не только преуспевающие журналисты вроде Перлеса, но и продажные женщины. У одной такой «ночной бабочки» Генри вызвал не только чувство, но и сочувствие. Юная, но видавшая виды Жермен Дожар называла его grand ami[32]32
  Большим другом (фр.).


[Закрыть]
, случалось, отказывалась брать за «услуги» деньги и даже однажды покормила за свой счет. Отблагодарил Миллер Жермен по-писательски: сочинил про нее рассказ, в котором, изменив имя, вывел ее в положительном свете. Впрочем, в положительном ли? Про рассказ этот – «Мадемуазель Клод» – стоит сказать несколько слов.

Рассказ, в котором Жермен Дожар «загримирована» под мадемуазель Клод, Миллеру, несомненно, удался. Можно даже сказать, что это его первая, по-настоящему состоявшаяся вещь – емкая, динамичная, психологически точная, просто и вместе с тем изящно написанная. Автор «поймал», наконец-то, на сороковом году жизни, свой стиль. В отличие от «Ангелов с подрезанными крыльями», «Молоха» или «Взбесившегося фаллоса» здесь почти совсем нет отвлеченных рассуждений – зато сколько угодно иронии, даже самоиронии, ведь «я» в прозе Миллера – это по большей части сам автор, рассказчик узнаваем, автор пишет его с себя. Иронии, причудливо сочетающейся с теплой, человеческой интонацией, которая раньше у Миллера не просматривалась.

Добрая, отзывчивая мадемуазель Клод – «больше чем шлюха», она – чем не оксюморон? – «верная шлюха». Ну какая уважающая себя шлюха, уходя, скажет: «Не думай о деньгах. Мы ведь друзья. А ты очень беден»? Больше чем клиент и сам рассказчик. Он, «душевный мужчина» (комплимент, сделанный ему мадемуазель Клод), ведет себя, точно влюбленный юноша: «С женщинами я всегда выгляжу дураком». Строит, словно забыв, с кем имеет дело, матримониальные планы (вспомним Джун и 1923 год). Воображает, что полюбит ее ребенка (если он у нее есть). Что повезет в Испанию: «Я представил себе, как она неспешно двигается по залитой солнцем улице, как лежит в гамаке с книгой в руках». И не просто с книгой; трогательная деталь: «…с книгой, которую я ей порекомендую». Как знать, может даже, с книгой, самим Миллером написанной? Готов сделать все, что она захочет, – «лишь бы ей было приятно». «Я знал, когда-нибудь у нас обязательно будет комната с балконом, комната с видом на реку, цветы на подоконнике». Чем не семейная идиллия?

Увы, читателя, настроившегося на патетичный финал в духе Диккенса или Гюго, поджидает разочарование. Что происходит с любовной лодкой и куда ведет дорога, вымощенная благими намерениями, давно и хорошо известно. Рассказчик исцелился от бурных чувств и теперь излучает «добро, мир, спокойствие». Вместо того чтобы отвезти падшую подругу в Испанию, он становится ее сутенером, поставляет ей клиентов. Вместо комнаты с балконом и видом на реку награждает ее венерической болезнью. Что ж, не судите строго: «Жизнь со шлюхой, пусть и с самой лучшей шлюхой на свете, – это вам не райские кущи!» Даже если эта шлюха – «выигрыш в лотерею».

Но вот что интересно. «Добро, мир и спокойствие» излучает теперь не только рассказчик, бестрепетно исполняющий роль сутенера любимой женщины. Не в обиде на Миллера, несмотря на дурную болезнь, и мадемуазель Клод: «Сейчас она любит меня еще больше, чем раньше». Они, Миллер и мадемуазель Клод, стоят друг друга, что наводит на мысль, высказанную еще Розановым, и не им одним: у писателя и проститутки в психологии немало общего. И одного и другую – дает понять Миллер – отличает эдакая всеядность, «равнодушие ко „всем“ и ласковость со „всеми“». Всеядность и готовность торговать самым сокровенным: «самое интимное (как выразился Розанов) – отдаю всем»[33]33
  Цит. по: Розанов В. В. Уединенное. М.: Изд-во политической литературы, 1990. С. 29.


[Закрыть]
.

Пока, однако, «литературный товар» Миллера еще не востребован. Он, как было сказано в письме Шнеллоку, занят тремя вещами: учит французский, для чего переводит книгу Поля Морана о Нью-Йорке, изучает Париж и собирает материал для собственной книги. «Читает» Париж, чтобы о нем написать. Что это будет за книга, он пока не знает; знает только, что будет она «разухабистой, аппетитной», будет пользоваться огромным спросом и «уложит буржуазию на обе лопатки». Как видим, анархистка Эмма Голдман старалась не зря. «Испытательным полигоном» для будущего шедевра (а что это будет шедевр, у Миллера нет ни малейших сомнений) служат письма Шнеллоку, представляющие собой серию парижских очерков, своеобразных арабесок, в них описание писсуаров соседствует с изображением «Мумий Трокадеро», которыми «в первый и последний раз вдохновились Цадкин, Майоль и все прочие, великие и ничтожные». А «Мумии Трокадеро» – с «блошиным рынком в Клиньякуре», с «лесбиянками в клубе жокеев» и с цирком Медрано, описанным Миллером в его первой парижской публикации в «Пэрис геральд». Пишет Миллер и про кино, в основном сюрреалистическое. Про «Андалузского пса» и «Золотой век» Бюнюэля, про «Улыбающуюся мадам Бёде», за что режиссер фильма Жермен Дюлак даже удостоила его аудиенции. Подробности этой аудиенции Миллер изложил в одном из писем Джун: вдруг жена, оказавшись в Париже, придется Дюлак по душе и та предложит ей роль в своем фильме? Джун ведь всегда мечтала сниматься в кино.

Из всех многочисленных парижских «измов» тех лет ближе всего Миллеру, пожалуй, сюрреализм. «Верю в него всем сердцем. Это – освобождение от классицизма, реализма, натурализма, да и всех прочих отживших свой век „измов“ прошлого и настоящего», – восторженно пишет он Шнеллоку. Изучает «под микроскопом» «Манифест сюрреализма» Андре Бретона, его роман «Надя» – образец сюрреалистического «автоматического письма», «Человека, разрезанного на куски» Филиппа Супо[34]34
  Филипп Супо (1897–1990) – французский поэт-сюрреалист.


[Закрыть]
. Философию будущей книги черпает из книг и бесед, а содержание – из парижской жизни, той самой, что сулит «удивительные сюрпризы». Новая тема предполагает новый литературный язык, и Миллер работает над словом так, как никогда не работал раньше. Вешает на стене рядом со своим письменным столом (если, конечно, письменный стол имелся в наличии) два огромных листа бумаги, больше похожих на полотнища, делит листы на графы и в каждой графе записывает в столбик слова и выражения – научные, книжные, просторечные, грубые, относящиеся к мифологии, истории, чревоугодию, сексу. Одновременно с этим завел «альбом моей ежедневной парижской жизни», куда записывает слова любимых песенок, вклеивает ресторанные меню, копии своих писем Шнеллоку, которые спустя несколько десятков лет составят целый том «Писем Эмилю». А также – интервью с известными людьми (выдуманные от начала до конца) и свои собственные рассуждения на темы самые разнообразные.

Впрочем, за письменным столом сидит мало, гораздо больше времени пребывает в движении: сочиняет на ходу – и в прямом, и в переносном смысле. С первых же дней своего пребывания в Париже выходит из гостиницы ранним утром, до (а чаще вместо) завтрака и идет куда придется. Разглядывает выставленные на бульваре Монпарнас, который почему-то кажется ему «очень, очень печальным местом», полотна «безвестных» художников. Кто такие Макс Жакоб, Василий Кандинский, Жоан Миро, Жан Кокто, ему тогда было еще невдомек: уроки искусствоведения, преподанные ему в Бруклине подружкой жены, усвоены не были. Регулярно посещает Американскую библиотеку на бульваре Распай, где разглядывает альбомы с видами Парижа и по складам читает подписи под ними. По вечерам гуляет по таинственной, погруженной во мрак площади Италии, слушает бродячих музыкантов, любуется мастерством акробатов в «Клозери де Лила», а на бульваре Бомарше с опаской разглядывает спешащих на «работу» парижских шлюх. Первые два месяца, боясь заразиться, он обходил их стороной; Жермен Дожар была «первой ласточкой». Что не день ходит в Люксембургский сад – в те годы излюбленное место встречи представителей сексуальных меньшинств; мужчин нестандартной ориентации женский угодник Миллер терпеть не может. «Будь я префектом местной полиции, – писал он Шнеллоку, – я бы давно сделал из них фуа-гра». Еще меньше энтузиазма вызывают у Генри, вне зависимости от их сексуальных предпочтений, его соотечественники, что с заливистым хохотом сытых, избалованных детей распивают виски и джин с тоником в «Селект» или в «Куполь». А ведь среди этих «несносных идиотов» (как Миллер называл американцев в письмах друзьям) могли весной 1930 года быть и Хемингуэй, и Скотт Фицджеральд, и Эзра Паунд, и Джон Дос Пассос – сливки «потерянного поколения».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю