412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ливергант » Генри Миллер » Текст книги (страница 15)
Генри Миллер
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 00:01

Текст книги "Генри Миллер"


Автор книги: Александр Ливергант



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)

Калифорния, словом, полюбилась. «Собираюсь проветрить душу», – пишет он Герберту Уэсту по пути в Лос-Анджелес. И проветрил. «Для таких, как мы, это единственное живительное (vital) место в Америке», – напишет он Анаис Нин из Беверли-Глен, живописного района на западе Лос-Анджелеса, неподалеку от знаменитого бульвара Сансет, где он поселится спустя полгода у юных Нойманов. И поставит бодрую подпись: «Henry Valentine of the Glen» – «Генри Вэлентайн из Долины».

Но Калифорния и Новый Орлеан – исключение. Что следует из сжатых, ядовитых и, я бы сказал, однообразно мрачных («ад», «преисподняя», «болезнь», «порок») характеристик американской топонимики в его путевом дневнике, который лег в основу «Кондиционированного кошмара». Вот лишь несколько подобных характеристик, взятых почти наугад.

Питсбург: «Дырка в преисподней».

Пенсильвания: «Путешествие по Пенсильвании сродни странствию по аду».

Большой каньон: «И почему в Америке величайшие произведения искусства – это всегда лишь творения Природы?»

Чикаго: «Саут-Сайд в Чикаго похож на огромный, разоренный сумасшедший дом. Здесь произрастают лишь пороки и болезни».

Флорида: «Что-то отвратительное и крайне неаппетитное. Заблудшие американские души, согнанные с насиженных мест, бесцельно слоняются здесь, словно варясь в рагу из кроликов».

Аннаполис: «Стерильный, стылый, выдохшийся – отполированный нужник, забитый пуговицами и дисциплиной».

Портсмут, штат Нью-Гемпшир: «Ничуть не лучше преисподней Иеронима Босха».

Детройт: «Механический монстр. Чудовищно новый, динамичный, ослепительный, устрашающий. И типы бродят устрашающие. Чуть было не ввязался в драку». Типы и теперь бродят, говорят, устрашающие, да и город давно уже не нов и не динамичен.

Милуоки: «Здешний народ похож на гигантского ленивца, замаринованного в пивной пене». Метафоры и гиперболы всегда были сильной стороной прозы Миллера.

Кливленд: «Лучше уж есть дерьмо на Майорке, чем кливлендский яблочный пирог».

Огайо: «Путешествие по преисподней. Индустриальный центр, выгребная яма демократии. Такое не опишешь словами: угрюмый, черный, ужасный. Как планета Вулкан – если таковая имеется».

Досталось не только автомобильной, но и кинематографической столице Америки, которая, повторимся, скорее понравилась. Главную улицу Лос-Анджелеса Миллер, однако, сравнивает с «клоакой, забитой механическими и человеческими отбросами». «В сумерках, – пишет Миллер, – она похожа на Янцзы, по которой плывут трупы, горы трупов». Досталось и Голливуду, который Миллер счел «жутким занудством»: «Работая в кино, я бы сошел с ума через неделю». И поторопился с выводом: Голливуд «поманит и бросит», так и не раскрыв ему своих объятий, и Миллер сохранит душевное здоровье и пустой кошелек.

Кстати об объятиях. В Голливуде повторилась мистическая история двадцатилетней давности, имевшая место в Джексонвилле. На пересечении улиц Джун и Сельма, неподалеку от Мэнсфилд-стрит, в том месте, где «Женщины Америки» поставили памятник главному американскому кинособлазнителю Рудольфу Валентино, Миллер вспомнил про любовь всей своей жизни, про то, что он тоже Валентино (Вэлентайн), и в дневнике, рядом с описанием клоак, нужников, отбросов и монстров появилась ностальгическая запись: «Свежие раны на продажу. Послать, что ли, телеграмму Джун. „Сижу на углу улиц Джун и Сельма. А где сейчас сидишь ты?.. Люблю тебя. Валентино-Вэлентайн“». И мрачная приписка: «Парк поблизости: славное местечко для самоубийства».

Самоубийство Миллеру не грозило, но американские путевые заметки в его исполнении выглядели и в самом деле кошмаром, и даже не кондиционированным. Что в декабре 1941 года, когда книга была близка к завершению, представлялось, прямо скажем, непатриотично: 7 декабря Япония нанесла удар по Перл-Харбору, и Америка вступила в мировую войну. В патриотизме Миллера трудно было заподозрить и раньше, однако теперь, в военное время, критика американских ценностей могла вызвать нарекания отнюдь не только у представителей критического цеха. «Хоть одно сказанное против Америки слово будет очень скоро считаться государственной изменой», – писал в это время Миллер, словно предчувствуя приближение маккартизма.

Едва ли Миллер боялся прослыть «врагом народа». Он боялся другого: как бы война не настигла его здесь, за океаном, не нарушила его планов, течения его жизни, и всерьез размышлял, «пока безумие не кончится», куда бы уехать подальше от театра военных действий – в Азию или в Южную Америку. И если бы не безденежье, очень может быть, и уехал бы. «Я по-прежнему рассчитываю отправиться в Мексику, Индию, Китай или на Тибет, – писал он в конце декабря 1941 года Дарреллу. – Нам не хватает только бомб, и, можешь не сомневаться, очень скоро они на нас упадут». При этом никакой праведной ненависти к врагам Америки Миллер не испытывает. «Проклинай меня, сколько влезет, – говорится в другом, более раннем письме тому же Дарреллу, – но возбудить в себе необходимую ненависть я не в состоянии. Поэтому я занимаюсь своими делами и пытаюсь жить прежней жизнью, невзирая на творящееся безумие».

Для принципиально аполитичного пацифиста Миллера война – это прямое следствие развития современной «безумной» цивилизации. По Миллеру, справедливой войны быть не может в принципе; американцы для него такие же вандалы, как немцы или японцы. «Я думаю только об одном, – пишет он Анаис Нин летом 1944 года после высадки союзников в Нормандии. – Как ужасно, когда тебя освобождают вандалы. Что останется от Франции после того, как мы ее освободим? Дымящиеся руины, ничего больше. Войной в любом случае ничего не добьешься». Мотив всеобщего, охватившего мир и Америку «безумия», «кошмара» («кошмар» не случайно вынесен в заглавие книги) – один из наиболее заметных в его путевых впечатлениях. Миллер словно бы подхватывает знаменитое толстовское «…началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие». «Мир свихнулся, – пишет Миллер в конце 1941 года Анаис Нин. – Я жду, когда все армии, все флоты мира будут уничтожены, когда рухнут все правительства и все религии». Ждать придется долго…

И ждать публикации «Кондиционированного кошмара» – тоже. Миллер с самого начала не верил, что «Кошмар» будет напечатан, о чем неоднократно писал и Дарреллу, и Анаис Нин. «Мне начинает казаться, – писал он в декабре 1940 года Анаис, – что, когда я напишу эту книгу, она будет столь тошнотворна, что „Даблдей энд Доран“ откажутся ее публиковать». Они и отказались, интуиция писателя не подвела; книгу напечатает Лафлин, и то спустя лишь несколько лет. «Кондиционированный кошмар», надо признать, не нравился и самому Миллеру – и не по политическим, а скорее по эстетическим соображениям. Свое обещание «научиться принимать Америку такой, какая она есть» он не сдержал, да и не мог сдержать. Америка Миллера, как и Греция Миллера, писалась скорее из головы, чем на основании путевых впечатлений. Рождалась не столько из фактов и дорожных происшествий, сколько из воображения, с фактами и событиями нередко ничего общего не имеющего; об объективности, которую он сулил своим издателям и читателям, не могло быть, как мы и предположили, и речи. Многое из написанного об Америке было подмечено Миллером здраво и точно, и все же предвзятого было в книге не в пример больше, чем «взятого».

Писатель, собственно, и сам отдавал себе в этом отчет. «В этом путевом очерке я веду разговор не с Америкой, а с самим собой, – писал Миллер Анаис Нин в апреле 1941 года. – Ты должна помнить, эта книга задумана как сугубо личная. Я не стремлюсь изобразить Америку такой, какая она есть на самом деле. Это моя глубоко личная реакция на то, что я видел». То, что говорится в письме Анаис Нин, это, в сущности, творческий метод Миллера, принцип отображения действительности, от которого он не отступает нигде. Будь то индейская резервация в Чероки, или Четырнадцатый квартал Бруклина, или сценическая площадка в Голливуде, или пошивочная мастерская отца, или бурный роман с «такси-танцовщицей» Джун Мэнсфилд, или стиль поведения парижской шлюшки – у Миллера это всегда «разговор с самим собой». «Мир этот во мне, – скажет Миллер в „Сексусе“, – он совершенно не похож на другие знакомые мне миры». Вот и созданный Миллером «мир Америки» далеко не всегда похож на Америку.

Как бы то ни было, приписав в конце путевого очерка воображаемый диалог с Рэттнером и безрадостно отметив пятидесятилетие, Миллер в начале января 1942 года объявляет своему тогдашнему литературному агенту Генри Волкенингу, что потерпел фиаско и книгу (которую, напомним, писал по договору и за которую получил аванс) публиковать не намерен. Аванс же предполагает вернуть из гонораров за другие публикации. Вот только где они, эти гонорары…

Глава двадцатая
ПУТЬ НА ЗАПАД

Литературные – тем более материальные – успехи Миллера и в самом деле пока скромны, однако жизнь постепенно налаживается. И не в Бруклине, на Восточном побережье, а в Беверли-Глен, на Западном, куда Миллер, закончив книгу об Америке, окончательно перебирается весной 1942 года. Почему Миллер променял родной Нью-Йорк на Лос-Анджелес? На «индейскую территорию», как говаривал Гек Финн? Причин очень много. Нью-Йорк – мы уже не раз в этом убеждались – он не любит, некоторую ностальгию по бруклинскому детству испытывает, но на Нью-Йорк 1940-х эта ностальгия не распространяется. Калифорния же и Лос-Анджелес особенно ему во время путешествия по Америке приглянулись. Отец, самый близкий ему человек в семье, умер. Жить с матерью и сестрой, в атмосфере «глупости, виновности и лицемерия» и вдобавок идущего от сестры религиозного рвения в его планы не входит. Друзья разъехались кто куда. Эмиль Шнеллок переехал в Виргинию, где читает курс по изобразительному искусству в колледже Мэри Вашингтон Виргинского университета. Хилэр Хайлер тоже перебрался в Калифорнию. Джо О’Ригана в Нью-Йорке нет уже давно.

В мотивах Миллера надо и на этот раз «искать женщину». Отношения с Анаис Нин уже не первый год оставляли желать лучшего и постепенно зашли в тупик. Чтобы объяснить, как складывалась совместная жизнь Анаис и Генри в начале 1940-х, придется вернуться лет на десять назад. Разлад начался давно, причем, как это нередко бывает, на пике отношений. В августе 1932 года Миллер проводит месяц в доме Анаис в Лувесьенне под Парижем. Любовникам никто не мешает: Гайлер в Америке. Отношения с Джун Мэнсфилд, женой номер два, уже трещат по швам, и влюбленный Миллер, можно сказать, делает Анаис предложение. Призывает «забыть о здравом смысле»: «Ты ведь не будешь отрицать, в Лувесьенне мы, по сути, вступили в брак, я всегда об этом мечтал, и мечта эта осуществилась…» Но Анаис, в отличие от Миллера, – прагматик: как и всякая, даже очень влюбленная женщина, о здравом смысле она никогда не забывает. Здравый же смысл подсказывает: если она разведется с состоятельным и предприимчивым (не чета любовнику) мужем, ей не на что будет жить – на широкую ногу, как она привыкла, во всяком случае. Да и содержать любовника, если уж на то пошло, не сможет тоже. К тому же Миллер не тот человек, с которым и в шалаше рай: он беспечен, инфантилен, вздорен, изменчив, погружен в свои творческие искания, главное же, непрактичен – непрактичность, собственно, лежит в основе его жизненной философии. И как только она, Анаис, лишится возможности ему помогать, все разговоры о вечной любви останутся в прошлом.

Имелась у Анаис и еще одна причина отозваться на предложение руки и сердца без особого энтузиазма. Дело в том, что Анаис больше всего на свете любила вовсе не деньги, в которых сначала благодаря отцу, а затем мужу не испытывала недостатка. И не мужчин, которые у нее с ранней молодости не переводились. И даже не свои книги, которым она, человек неглупый и в литературе искушенный, по всей вероятности, знала цену. Она любила свой дневник, который, мы помним, вела чуть ли не с детства и не без оснований называла «интимным». Так вот, чтобы было, что своему интимному дневнику доверить, в чем ему «исповедаться», ей требовалась нескончаемая и многообразная эмоциональная драма, которая предполагает богатую личную жизнь, «мильон терзаний», для чего она «держала» одновременно нескольких любовников, в сложных отношениях с которыми пыталась разобраться на страницах своего дневника.

Вот по этим причинам Нин с самого начала стремится Миллера отрезвить, объяснить ему, что развод не в его интересах. «Я могу сделать тебя гораздо счастливее и дать тебе гораздо больше, – пишет она Миллеру вскоре после их „медового месяца“ в Лувесьенне, – если мой социальный статус останется прежним. В этом случае тебе, кроме твоей работы, не о чем будет заботиться». Написала и слово, как мы знаем, сдержала. Миллер, однако, «не отрезвляем». Уехав перед самой войной из Франции, он по-прежнему мечтает о их совместном будущем где-нибудь в Мексике или на Гаити, зовет Анаис приехать к нему в Грецию. В тех же мыслях он возвращается и из Греции в Нью-Йорк. Анаис по-прежнему спит с ним (хотя и не с ним одним), однако что-то в их отношениях разладилось. «Размышляла о наших отношениях с Генри, – записывает она в дневнике в январе 1940 года. – Вчера и сегодня днем мы ложились в постель. Я отдавалась ему со страстью, однако нежности между нами не возникало. Он какой-то далекий, погруженный в себя. Но порвать я с ним не могу. Между нами мистическая связь». Мы-то знаем, что в январе 1940-го, после возвращения на родину без цента в кармане, да еще после посещения нищих и больных родителей, даже такому беспечному жизнелюбу, как Миллер, было отчего «погрузиться в себя».

При всем том обвинить Анаис в равнодушии к любовнику, от которого, несмотря на их «мистическую связь», она начинает понемногу отдаляться, не поднимется рука. Она продолжает Миллеру помогать, без ее «вложений» он не смог бы совершить полуторагодовое путешествие по Америке, и это при том, что в это время Анаис и сама, случается, сидит на мели. Не до такой степени, разумеется, как Миллер. Однажды, уже после возвращения из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк, писатель «пал» так низко, что попросил у подруги 50 (!) центов, чего не было даже в Париже. Юристу, цензору и литератору, своему давнему знакомому Хантингтону Кэрнзу в это же время, в декабре 1942-го, он признавался, что на Рождество просил милостыню. Мог, конечно, и присочинить… Анаис и теперь друга в беде не бросает и вместе с тем отдает себе отчет: тем самым она его еще больше распускает. «Защищая его, освобождая от повседневных забот, я взращиваю в нем мечтательность и слабость», – читаем еще одну запись в ее интимном дневнике тех лет.

В это же время до Анаис доходят слухи, что, находясь в Лос-Анджелесе – конечной точке своего «кошмарного» путешествия, Миллер отказывается от заманчивого предложения писать киносценарии за 200 долларов в неделю. Поступали такие предложения или нет, насколько были они реальными, нам неизвестно. Зато известна болезненная реакция Миллера на Голливуд, свидетельствующая скорее о том, что подобных предложений не было, а если и были, то голословные. Любимое занятие Миллера – принимать желаемое за действительное, и в одном из писем подруге в Нью-Йорк, не задумавшись о последствиях, он не без гордости пишет: «Двери кинокомпаний для меня широко открыты, но выходить на панель я не намерен». И сетует: «Лучше не думать, что Голливуд – то самое место, какое надо, и те самые люди, какие надо. Беда в том, что я не в состоянии соединить одно с другим». Чем, с точки зрения Анаис, не только в очередной раз расписывается в своей непрактичности, но даже этой непрактичности умиляется. «Ему, видите ли, не нравится мир кино! – не скрывает она своего раздражения. – Хочет на мне жениться, а нормально зарабатывать отказывается. Ничем не готов ради меня пожертвовать!»

Никаких иллюзий по поводу своего друга и их отношений Анаис больше не питает. И когда Миллер, окончательно перебравшись в Лос-Анджелес, напишет, что хочет к ней вернуться, в очередной раз позовет ее уехать куда-нибудь в теплые края, подальше от Нью-Йорка и машинной цивилизации, то получит жесткую отповедь: «Я не хочу, чтобы ты возвращался. Ты полагаешь, что твой образ жизни – это образ жизни мудреца, но это не так… У меня свои планы… Ты был бы, надо думать, куда счастливее, если бы я стала таким же ребенком, как ты, если бы соединила свою жизнь с твоей, уподобившись Джун… То, что ты от меня хочешь, – это гибель; гибель для нас обоих… Мне с каждым днем становится все яснее: наша с тобой связь – это связь не между мужчиной и женщиной, а между матерью и ребенком».

Возразить Миллеру на эту отповедь нечего. Остается в сотый раз написать бывшей уже подруге, как он ее боготворит и сколь многим ей обязан: «Я усвоил урок, который ты мне преподала… Все свои силы я черпаю благодаря тому примеру, каким ты для меня всегда являлась». Боготворит и надеется, что она не откажет ему в праве хоть изредка ей писать… И больше не попросит у нее ни цента – теперь вся надежда на Джеймса Лафлина. Наоборот, всякий раз, когда будут появляться хоть какие-то деньги, будет с Анаис делиться. Ведь он и впрямь стольким ей обязан.

Но, как принято говорить, жизнь продолжается. У Миллера тем временем очередное увлечение – «божественная» (как он ее назвал) Лаура, в чьих жилах, как и у Анаис, течет горячая испанская кровь, а еще польская и баскская – гремучая смесь. Как в свое время Джун (и не она одна), Лаура мгновенно покорила влюбленного Миллера; покорила и прибрала к рукам. И весной 1942 года, не желая расставаться с очередной пассией, Миллер устремляется вслед за ней в Лос-Анджелес – где довольно быстро теряет ее из виду: новая жизнь – новые увлечения.

Завоевать своенравную Лауру не удается – быть может, Голливуд будет сговорчивее. Сердечные раны быстро затягиваются: преданные Маргарет и Гилберт Нойманы приглашают Миллера занять комнату в их трехкомнатном коттедже в Беверли-Глен, куда они только что переехали. Комнатка, прямо скажем, не ахти, мала настолько, что работать приходится за письменным столом в гараже. Или – по соседству у преуспевающего автора детективов Джордана, куда Миллер со временем переезжает ночевать (чему супруга Джордана не может не радоваться), у Нойманов же столуется и общается. Всё складывается поначалу как нельзя лучше. К услугам Миллера помимо гостеприимных Нойманов и любвеобильной миссис Джордан большой цветущий сад. За домом – поросшая густым лесом живописная гора. А еще – бассейн, телефон, библиотека Лос-Анджелесского университета, он тоже по соседству. Миллер нежится на солнце, плавает, катается на велосипеде, рисует. Читает, как всегда, запоем; в эти месяцы его фавориты – французы Селин и Рембо. Рембо, впрочем, открыт давно – еще в Бруклине, стараниями Джин Кронски, а потом – в Лувесьенне, по инициативе Анаис Нин. Теперь же, в Лос-Анджелесе, Миллер берется за французского поэта-изгоя всерьез, изучает его биографию, читает его стихи и письма, «Сезон в аду» даже пытается переводить, подумывает о нем написать: находит между собой и Рембо немало общего.

Читает, снова берется за испанский: надежда ведь умирает последней – а вдруг Анаис все-таки сменит гнев на милость и уедет с ним куда-нибудь в Мексику?.. И конечно же пишет. Эссе, рецензии, статьи, вновь садится за отложенный большой роман. Вокруг его имени возникает некоторая литературная активность. Греки хотят перевести «Колосса», на эту же книгу обратило внимание серьезное лондонское издательство «Секер и Уорбург», Сирил Коннолли печатает отрывки из «Кондиционированного кошмара» в своем «Хорайзоне», а вышедший в Калифорнии «Колосс» успешно продается: из двухтысячного тиража осталось вскоре всего 500 экземпляров.

Встречается с «творческими сливками» Голливуда, с началом войны изрядно разбавленными знаменитыми иностранцами, нашедшими в Америке приют от хозяйничающих в Европе нацистов. В этих кругах только и разговоров что о войне: в 1942–1943 годах в мире кино и литературы (как, впрочем, и в любом другом) это – тема номер один. Миллер в этих разговорах принципиально не участвует. «Эта тема меня по-прежнему не интересует, – утверждает он в письме Анаис Нин. – Война ведь сродни торнадо или землетрясению. Нам приходится считаться с войной точно так же, как мы считаемся с болезнями и несчастными случаями. Всякая война – пустое дело. Нужно уметь устраняться». Что было бы с ним и ему подобным, если бы Америка «устранилась», Миллеру в голову не приходит.

В Голливуде его окружают люди искусства первой величины: Томас Манн, Олдос Хаксли, Марлен Дитрих, Эрих Мария Ремарк, Стравинский, Стейнбек, Бадд Шульберг, Роберт Бенчли, Дороти Паркер. Неприметный человек с усиками по имени Уильям Фолкнер за 300 долларов в неделю пишет сценарии для «Уорнер бразерс» – одними романами не проживешь. И Фолкнер – не исключение, в киноиндустрии задействованы почти все; все, кроме «бескорыстного» Генри Вэлентайна Миллера, который, по всей видимости, несколько поторопился написать Анаис Нин, что двери кинокомпаний для него открыты. Генри Вэлентайн Миллер тоже, надо полагать, продал бы душу миру наживы, да никому его душа не понадобилась, он это и сам признает: «В мире наживы я неудачник». Миллер не завидует; его раздражает не то, что почти все интеллектуалы, кроме него, нашли себе место на «фабрике грез». Его – признаётся он своим корреспондентам – бесят не огромные заработки, которые ему и не снились, а поголовное ханжество. Все – так, по крайней мере, ему кажется – думают о деньгах, делают же вид, что заботит их не презренный металл, а жизнь духа, творческие искания, военные сводки. «Когда я вижу, как местные интеллектуалы прислуживаются, лгут, обманывают, лизоблюдничают, – я испытываю омерзение», – пишет Миллер Анаис Нин вскоре после приезда в Голливуд, в августе 1942-го.

Голливуд не завоевывается. И Миллер, и «важнейшее из искусств» особой симпатии друг к другу не испытывают. «Ненавижу кино, – пишет он Дарреллу в сентябре того же года. – А также людей, в нем задействованных. Встречаюсь с ними на вечеринках; тошнотворное зрелище». Голливуд, считает Миллер, лишен человечности, здесь доминирует камера, а не актеры. «Актеры, – каламбурит Миллер в письме Дарреллу, – на вторых ролях». «Когда я думаю, что мне придется писать сценарий, у меня от ужаса встают дыбом волосы: это самая грязная и безумная работа, какую только может выполнять человек», – жалуется он тому же Дарреллу. А между тем писать сценарий никто ему не предлагает, да и волос на голове у автора «Тропика Рака» давно уже маловато – дыбом не встают.

Впрочем, сказать, что предложений нет вовсе, было бы преувеличением. Марсель Фридман, эмигрант из Вены, купивший эксклюзивные права на экранизацию романа Якоба Вассермана[69]69
  Якоб Вассерман (1873–1934) – немецкий романист и новеллист.


[Закрыть]
«Дело Маурициуса», предлагает Миллеру написать по роману сценарий и обещает в случае успеха 15 процентов от прибыли. Миллер сценарий пишет, однако Голливуд, подсчитав расходы, от проекта отказывается, и Фридман платит Миллеру 100 долларов из собственного кармана – гора родила мышь. У Миллера уже есть имя, у него масса идей и множество именитых знакомых. Через Ремарка, которому, по слухам, понравился «Тропик Рака», он предлагает режиссеру Йозефу фон Штернбергу написать сценарий по роману Грэма Грина «Брайтонский леденец». Штернберг – эротоман, в его коллекции эротических книг и рисунков имеется и «Тропик Рака» – не это ли залог дружбы и тесных деловых контактов? Но нет, никакого интереса ни к Миллеру, ни к роману Грина Штернберг не проявляет. Безрезультатными оказываются и переговоры относительно сценария по роману Стефана Цвейга, а также сценария фильма о Джоне Берриморе.

Голливуд равнодушен не только к идеям Миллера, но и к нему самому, и это самое обидное, примерно эти же чувства за несколько лет до Миллера испытывал другой, куда более именитый писатель – Фрэнсис Скотт Фицджеральд, так же в Голливуде не прижившийся. «Я-то думал, что по приезде в Голливуд встречу человека, для которого моя жизнь и мои невзгоды будут иметь смысл, – в сердцах пишет Миллер в голливудское агентство Майрона Слезника. – Человека, который в меня поверит, и не только потому, что писать я умею, но из-за того, что́ я собой представляю. Полагаю, что для американского писателя, который попытался сказать правду о своем жизненном опыте и справился с искушением продаваться по дешевке, – в Голливуде должно найтись место». Не нашлось – как раз по причинам, им же в этом письме изложенным. Сотруднику агентства Донохью пришлось со здоровым цинизмом объяснить Миллеру, что секрет успеха в Голливуде прост: для этого достаточно сочинить «дерьмо, завернутое в целлофан и приправленное жертвенностью; жертвенность нынче в цене».

Отчаявшись и не на шутку обозлившись, Миллер откликнулся на рекомендованный ему рецепт успеха пародией, которую назвал «Заметки к экзотическому высокохудожественному голливудскому фильму»:

«В ролях: Мерл Оберон, Ингрид Бергман, Айрин Данн, Мириам Гопкинс, Барбара Станвейк, Джуди Канова, Майкл Морган, Симон Симон и др. Сюжет полнометражного фильма – любовная драма. Любовные сцены должны быть представлены во всех жизненных подробностях, без тени стыдливости. Когда герой страстно целует девушку, он должен в следующую минуту залезть ей под юбку, затем раздеть ее и ей вставить. И только после этого вернуться к тому, что написано в сценарии. Короткие сюрреалистические интерлюдии с участием звезд порнографического мира: анонимные монстры вроде юного французского телеграфиста, негритянки, моргающей перед камерой, и т. д. Зажигательные сцены в отелях, пип-шоу, крушение поездов подземки, эксгибиционисты, шампанское льется рекой. Стилистика Георга Гроса с использованием приемов Дали – Бюнюэля, при посредстве неутомимого Де Сада. Сеансы психоанализа. Сны в технике Уолта Диснея. Секс, снятый на цветную пленку. Голливудские драмы в исполнении секс-машин. Изнасилования битыми бутылками. Кошмары Кальяри. Ревность как в „Вечном муже“. Банкеты a la Giono[70]70
  В духе Жионо (фр.).


[Закрыть]
. Иначе говоря, нескончаемая фиеста, где без устали едят, пьют, совокупляются, любят, убивают. Режиссеры Марсель Дюшан и Джон Форд. Не помешают также буги-вуги и Мона Лиза».

Столь же неутешительны были и поиски любой другой работы. Для опроса взятых на поруки заключенных в Центре по надзору за условно осужденными требовался университетский диплом. Для найма мексиканских сельскохозяйственных рабочих – испанский язык. В Калифорнийском отделе информации Министерства обороны и в Пасаденской библиотеке, где бы Миллер мог переводить с французского, не было свободных мест, а в городской библиотеке Лос-Анджелеса, где вакансия имелась, платили сущие гроши. За работу литературным негром у пожилого, почтенного актера, пишущего мемуары, Миллер запросил непомерный гонорар (тысячу долларов) – специально, чтобы от него отстали. Оставалось разве что писать рецензии для журналов, но и эту работу никак нельзя было отнести к высокооплачиваемой. Одна рецензия и в «Нейшн», и в «Нью рипаблик», и даже в многотиражной «Нью-Йорк трибюн» стоила не больше десяти долларов.

Денег не было. И громких успехов тоже. На личном фронте, во всяком случае. Миллер влюбляется в греческую переводчицу «Колосса Маруссийского», юную Севасти Кутзафтис, ее порекомендовал Миллеру директор университетской библиотеки в Лос-Анджелесе, старый, еще по злосчастному дижонскому лицею, знакомый Миллера Лоренс Кларк Поуэлл. Севасти, чем Миллеру и полюбилась, состояла из противоречий. Работала секретаршей на авиационном заводе Локхида – и сочиняла заумные имажинистские стихи. «С ее подачи» взялся – первый и предпоследний раз в жизни – за сочинение стихов и Миллер: посвятил ей восторженный стих «О Озеро света!», где в лучших традициях заезженной любовной лирики сравнивает предмет любви и с луной (да еще «нерожденной»), и с цветком, и с озером света и не скупится на восклицательные знаки… Приведем две первые строфы этого искреннего, но довольно неуклюжего поэтического опыта Генри Миллера в оригинале:

 
Risen from the milky sward
I saw the one I love with flower
And on her breast an unborn moon.
О wondrous moon! О Lake of Light!
The grass so green is turning white.
О moon, О wondrous Lake of Light![71]71
  Восстав с млечного покрова, / Я увидел ту, кого люблю, с цветком, / А на груди у нее – нерожденную луну. / О дивная Луна! О Озеро света! / Изумрудно-зеленый покров превращается в белый. / О Луна, О дивное Озеро света! (англ.).


[Закрыть]

 

Севасти была сурова и непреклонна – и в то же время эмоциональна, нервна, постоянно взвинчена. «Влюбился по уши, – признавался Миллер Шнеллоку. – Примерно так же, как когда повстречал Джун. Готов на всё». Готов на все Миллер – но не строптивая, своенравная Севасти. На страстные письма Миллера с предложением руки и сердца она отвечает жестким отказом, «без блесток мадригальных» и взамен, как в таких случаях водится, предлагает дружбу. «Я знаю, что такое стена, – униженно блеет Миллер в романтическом запале отвергнутого влюбленного, – и я знаю, что стена эта непреодолима… Но, Севасти, какой бы безнадежной ни была ситуация, я не могу Вас не любить… Хотя надеяться мне не на что…» О том, как Миллер подавлен, можно судить по его письму Эйбу Рэттнеру. «Я уже смирился с мыслью, – пишет Миллер Рэттнеру в конце такого для себя неудачного 1943 года, – что для женщины я ничего не стою… Иногда мне начинает казаться, что рассчитывать я вправе разве что на какую-нибудь старую, больную, махнувшую на себя рукой уличную девку. Только такой я мог бы предложить свою любовь. Или же какой-нибудь простой крестьянке, или негритянке, или индианке».

Утешиться, неожиданным образом, помогает не махнувшая на себя рукой уличная девка, а живопись. «Работа с пером и кистью для меня хмельное вино, которое обогревает и скрашивает жизнь до такой степени, что ее уже можно выдержать», – мог бы повторить вслед за Германом Гессе Миллер. Осенью 1943 года Генри переезжает к своему парижскому другу Ричарду Тома, и теперь у него не одна крошечная комнатушка, куда с трудом помещались стол и стул, а целых три; можно писать акварели и развешивать их по стенам. Удача, как и беда, не приходит одна: везет, так везет. Владелец находящегося поблизости художественного салона сначала дарит Миллеру «на бедность» кисти и краски, а затем вывешивает у себя несколько его акварелей, которые довольно быстро раскупаются: имя автора «Тропика Рака» в Лос-Анджелесе на слуху.

Успех развивается. Нойманы переезжают в Колорадо. И Миллер вместе с художником Джоном Дадли, тем самым, кто пару лет назад вместе с Анаис и Генри вел разгульную жизнь в виргинском поместье Каресс Кросби, въезжают в их коттедж. Коттедж друзья называют «Домом анализа» или «Зеленым домом, крытым женскими волосами» и устраивают в нем студию, где живут и трудятся в мире, веселье и согласии, как в свое время в Клиши Миллер с Перлесом. Дадли беспробудно пьет, из дому не выходит, целыми днями сидит, не поднимаясь, и пишет карандашом какую-то таинственную книгу, которую никому не показывает. Миллер увлеченно рисует акварели и исписывает стены студии забавными надписями на злобу дня вроде: «Сколь же ужасно пробуждение пьяницы!» Или (это уже про себя): «Если надумал свести счеты с жизнью – позвони!» Или (в подражание доктору Геббельсу): «Когда я слышу слово „культура“, я хватаюсь за пистолет!» А в газете помещает объявление следующего содержания: «В благословенной Господом обители Джона Дадли (тяжелого параноика) и его подмастерья Генри Миллера открыта выставка – как внутри дома (включая кухню и отхожее место), так и снаружи – в случае если погода позволяет. Ввиду постоянной нищеты горячительные напитки не предлагаются, однако мастер и его подмастерье всегда будут рады, если посетитель по душевной отзывчивости прихватит бутылочку-другую – „бурбона“ для мастера и красненького для подмастерья. Выставленные шедевры, не извольте сомневаться, продаются».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю