Текст книги "Ижицы на сюртуке из снов: книжная пятилетка"
Автор книги: Александр Чанцев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Нормативы божеские
Дмитрий Быков. Июнь. М.: Редакция Елены Шубиной; АСТ, 2017. 512 с
Чувствуется, что трупом становится все в целом. <…> Еда и питье, телесность мужчин и женщин, даже идеи – все делается пресно, все овеяно дыханием смерти. Настроение, как в концентрационном лагере без колючей проволоки. Книжки, которые не перечитываются.
Э. Юнгер. Годы оккупации (апрель1945 – декабрь 1948)
После более или менее локальных – как по проблематике, так и объему – книг о Шолохове и Маяковском Д. Быков вернулся к крупной во всех отношениях прозе. Новый роман нагружен не только тремя сюжетными линиями, но и теми многочисленными размышлениями о «судьбах нашей родины», что знакомы по так называемой О-Трилогии или «ЖД». Иначе говоря, «Июнь» – книга перегруженная, то устойчива и быстра на плаву, то откровенно черпает бортами воду.
Студент ИФЛИ Миша, читающий на скрижалях истории собственный роман воспитания после отчисления из института; циничный и, как оказалось, ранимый после ареста любимой журналист Борис; безумец Игнатий Крастышевский, тайным языком заклинающий Сталина от начала войны. Три человека в жестких хронологических рамках – с сентября 1939-го по июнь 1941 года. Три довода к выводам Быкова, разворачивающимся почти по строгой схеме силлогизма. Эксперимент с формой и, даже более с внушением (в части про ученого рецепт приоткрывается – как сначала ненавязчиво нужно закинуть тему ключевыми словами, потом ее отрицать, чтобы в конце ударить и довести до сознания, внедрить в него). Сложносочиненный, как уже понятно, роман. Как Лотреамон в свое время устраивал случайную встречу швейной машинки и зонтика на анатомическом столе, так Быков повенчал алхимическим браком коробку с чертиком мыслей и озарений и старый прабабушкин сундук с массой литературных находок, запасных деталек, обрезков.
И едва ли не самое захватывающее в этом сундуке, казалось мне местами, отнюдь не сюжет (а Быков работает почти на уровне кульбитов плутовского романа – герой болен, призываем в армию, отягощен нежданной беременностью подруги, а через минуту полностью свободен от всего сразу) и не эссеистические рассуждения, столь знакомые по почти нон-фикшн страницам его прозы, но те афоризмы, что передают суть, возможно, быстрее и эффективнее. «В Америке могут дружить люди разных взглядов, а в России нет. В чем дело? В том, что помимо взглядов у американцев есть нечто общее, и это больше любого разногласия. В России же людей не связывает ничего, кроме разве виноватости». «Беда в том, что мир со всеми его неудобствами задуман был для влюбленных, а достался разведенным». «А российская весна, бледная, слабая, после ледяной бесчеловечной зимы, обещавшей всем полное расчеловечивание, была ужасным, если вдуматься, сочетанием рабской радости, что опять выжили, и слезливого разочарования от того, что опять ничего не получилось».
А не получается ничего совершенно. Дружба кончается тут же от внешних, даже не самых крайних обстоятельств. Журналист мечется между двумя любовями, задыхается от восторга, вожделения и всего – и довольно быстро обе страсти выдыхаются и уходят. Работа и творчество? Не смешите, говорит Быков, тогда все только делали вид, что при деле, все имитировали занятость, а стремились лишь не попадаться на глаза, специалистов извели, разруха тотальна. Даже, казалось бы, первая страсть студента описана в таком коммунально-гинекологическом ракурсе, что А. Василевский в своем Фейсбуке очень к слову вспомнил свиняков из последнего романа Пелевина, где мировые корпорации, дабы продвинуть продажи ауто-секс-гаджетов, виктимизируют секс, выставляют его отвратительнейшим. «И, как в стихах колычевских гостей, это была чушь, но в ней что-то было. Во всякой чуши что-то бывает, и порой кажется, что она-то и есть истинное лицо мира», суммирует автор свое открытие – бессмысленности мира и отвращения к нему.
Мира в целом и, конечно, на определенной части суши – на прорисовку его Быков не жалеет мрачной палитры. Здесь одни люди доносов, люди безделья, все виноваты без вины (но после стольких инвектив их, что ужасно, даже странно и жалеть), люди без памяти и без занятия. «Мы люди модерна. Мы двойственные люди, люди-палимпсесты, в нас одно написано поверх другого», иногда пыжатся они в духе полых людей Элиота, но на самом деле «и вот на железных людей случилась проруха, ржавчина, за каких-то три года они превратились в глиняных». То есть – прогнило и вышло из сустава все, а «война спасает империю от вопросов», позволит устоять еще какое-то время исполину на глиняных ногах, как-то сцементирует эту гнилую массу разобщенных людей в мнимое подобие единства. «Война была замечательным способом маскировать пороки под добродетели. Война отмывала, переводила в разряд подвига что угодно – и глупость, и подлость, и кровожадность; на войне нужно было все, что в мирной жизни не имеет смысла. И потому все они, ничего не умеющие, страстно мечтали о войне – истинной катастрофе для тех, кто знал и любил свое дело. Но у этих-то, у неумеющих, никакого дела не было, они делали чужое, и потому в них копилась злоба, а единственным выходом для злобы была война. На войне не надо искать виноватых – виноватые были назначены; на войне желать жить было изменой, и те, кому было чем дорожить, объявлялись предателями. Слово «предатель» вообще теперь было в большом ходу». Уже хорошо, что эту не совсем, скажем так, новую мысль Быков не проецирует на Россию-Крым, не уходит, как в том же «ЖД», в совсем публицистический пафос, предпочитая разбираться с эпохой той.
Но, за всей этой обычной в общем-то россыпью быковских идей, наблюдений, просто-к-слову-пришлось и давно-хотел-высказаться, есть, пожалуй, и та тема, что объединяет этот тотально энтропийный космос. Изгнание, агасферство является такой темой. И особенно ярким букетом она звучит в первой части (самой большой), которая, как еще, кажется, не писали – по сути ремейк «Сестры печали» Вадима Шефнера7777
Дело не редкое. Так, в «Манараге» В. Сорокина можно найти много отсылок к «Республике ученых» А. Шмидта – те же «лимитированные» допечатки книг, зооморфы (актуализированные в «Нет» Л. Горалик и С. Кузнецова), исправляющая и омолаживающая тело продвинутая медицина…
[Закрыть]. И там, и там – вольнолюбивый и колючий герой выгнан из учебного заведения, танцы на Новый год, две возлюбленных и, что самое важное, дело накануне войны. От дальнейшего сравнения с самой пронзительной книгой Шефнера лучше воздержаться…
Мишу выгнали из института, должны призвать в армию, но призыв по непонятным причинам отменяют – изганничество двойное. Он отринул прошлую компанию, но манкирует и нынешней, в обе его зовут, в обеих он не к месту. Себя он все ищет, но чаще – в бюро потерь. «И как-то все это было странно: война зависла, его не призвали, восстановили, сифилиса нет, беременность рассосалась. Правда, Лию он потерял, Валю наверняка тоже, и ангел больше не показывался» – да, «как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих». Пока не бросила Мишу, Лия ему говорила, что в «изгойском состоянии ты мне нравишься ничуть не больше, успокойся. Правда, в не-изгойском я тебя пока не видела».
Зарифмована ли эта тема с темой еврейства? Разумеется. Смутными всполохами антисемитских реплик и ухмылок. Или представлениями о своем избранничестве – не в него ли и кидает это изгнанничество? Миша, «еврейский маленький Пушкин» – «где у Пушкина было дворянство и пять веков истории, там у Миши была родительская библиотека». Или Борис, у которого, после дантовых кругов (сам он не пострадал, если не считать работы осведомителем, задело его сильнее ударом по возлюбленной), просыпается его еврейская идентичность, и он понимает, что «всю жизнь ненавидел немецкую чистоплотность и русскую грязь; он всю жизнь понимал их одинаковую природу; он всю жизнь радовался любым разрушениям и измывался над созиданиями, признавая только одно созидание – башню собственного духа». Сказано человеком отчаявшимся, за гранью, полностью опустошенным, но – где-то на дне у себя он поскреб и нашел это, так что – в формате «в каждой шутке есть доля» сказано.
Но и «башня духа» давно пуста. Так, видимо, и должно быть, когда у героев единственное достоинство «не быть хорошим», а сгнившую жизнь сейчас зачистит война. Что ж, «как говорили в школе, когда учили надевать химзащиту, – “нормативы божеские”».
Вкрадчиво и жестко
Наталья Черных. Незаконченная хроника перемещения одежды. М.: Эксмо, 2018. 320 с
Поэт и критик, а еще, заметим, интересный блогер, фотограф, меломан и немного культуртрегер Наталия Черных написала роман необычный (сколь бы ни обычен был подобный зачин для отзыва). Почти как его название – «Незаконченная хроника перемещения одежды», в первой редакции – «Черкизон». За такими обыденными названиями обычно любят прятать возвышенные и всячески красивые тексты, но тут – наоборот. Дискретный и синкопированный, как рваная мелодия фри-джаза, роман вообще будет мигать, меняться, бежать определений. В каком-то приближении так написаны книги Леонарда Коэна и Ричарда Фариньи, писателей больше рока, чем (и слава Богу!) литературы. Бабочка летит мимо набоковского сачка. А вылупилась она из предыдущего романа Н. Черных «Слабые, сильные» (журнал «Волга», 2015) – примерно те же герои, те же времена.
Ведь формально «Хроника» – это роман об одежде, а несуществующий ныне рынок – тот Кремль, к которому Веничка так и не дошел, гора Кармель Иоанна Креста. Об одежде верхней и немного нижней, еще и обуви – помните, в другой, тоже уже ушедшей, эпохе, были популярны британские/дамские романы о разнузданном шопоголизме? Более гламурном, чем хроническом.
Тут шопоголик особый. Для начала – без денег. Почти деклассированный (работа то книгоношей, но больше – поиск работы или затяжное увольнение из случайного офиса), почти – без жилья. Иногда – наркоманка (и не травка, а шприц). И, что толковано несколько раз, вовсе не собирающийся жить («жить не собиралась – не то, чтобы долго, а вообще»). Не жена, не мать и даже не особо дочь. А любовь и дети – это вообще «шантаж, вынуждающий принять двойной счет жизни». И ратующий за неживое – ибо оно легче, проще или что, разные могут быть ответы тут в тексте: «мир, где нет живых существ, а есть только материал, оказался невероятно привлекательным. Этот мир понемногу открывался мне, пока отравление делало свое дело, а защитные силы ему противостояли. Действительно очень сильно отравилась, и непонятно, почему другие – нет? Поэт и Ванечка были просто навеселе». Проза вещей, а не людей, как, например, во французском новом романе.
Тем живее она, торговкой вразнос в электричке или на пустом арбатском стритУ, на фоне бесконечной одежды, вокзального люда, офисных статистов, безликих кухонь позднесоветского извода и ободранных обоев хипповских сквотов. «Бодлерша», овердозница и рыдающая под окнами своей исчезнувшей любви, как Эдичка над чулками ушедшей. Мы же неживое «принимаем за жизнь. Ведь жизнь это мертвый сюжет. И только тогда, когда то, что происходит между неживыми сюжетами, та щель ничто между ними, проявится в самом сюжете – тогда возникнет живое состояние и субъект» (Лакан).
Но жизнь не в ней, а – зажигается в неживом. Уродливом, убогом и больном, от которого обычно только отвернуться, сплюнуть и забыть. Это (о постепенной любви к сказано в книге) как с Летовым – панки, грязь, отвращение, потом – понимание, что настоящая поэзия «на уровне» и далеко за. Жизнь пастью змеи, ядовитым помойным цветком-хищником или купиной раскрывается с трех сторон. Они же – три пласта романа. Это больница героини (как подмываться над раковиной и т.д. – тут интим без секса, но до малейших пятнышек на исподнем). Это воцерковленность – да, модная тогда, перемешанная с Кастанедой и прочим, но к батюшке, тому, на причастие, да. И богемный хиппизм – тусовка 80-х, первые клубные концерты «Крематория», аскать деньги и читать даже Арто. «Ортодокс бохо», одним словом. И шоппинг без денег, как хлопок одной ладонью.
«Сон в электричке – скорее поджелудочный, чем сердечно-недостаточный». И дело не в том, что у нас в литературе чаще как раз про сон сердечников. А о том, что так – сугубо физиологично и при этом отстранённо до гоголевской некрофилии и «Жить» Василия Сигарева, по-религиозному погруженно, вкрадчиво и жестко, и легко-разно-джазово – у нас пишут и даже переводят крайне редко. Проза, итого, лучших западных натуралистично-музыкальных корней, при всей своей посконной (тот самый «черкизон») одежке.
Его оборона
Владимир Данихнов. Тварь размером с колесо обозрения. М.: Издательство Эксмо, 2018. 412 с
Слышишь, я хочу успеть
В эту полночь защиты от холода внешних миров.
Отделить боль, и отдалить хотя б на время смерть
От того, что неведомо мне, и зовется любовь.
Сергей Калугин. Ночь защиты
О бессмертии и космическом полете, о воскрешении мертвых творит свои живые организмы поэт-биокосмист.
Святогор. Биокосмическая поэтика
Книга Владимира Данихнова, фантаста (при всей ныне и присно условности этого термина) и шортлистера «Букера», укладывается, на первый взгляд, в узкие пазухи historia morbi – это автобиографический рассказ о раковом больном. Но стоит взгляду зацепиться за страницу – а книга, при всех ее жутких подчас деталях, настоящий eye catcher, не оторваться, как от хорошего детектива, – как повествование начинает мигать, мерцать и подмигивать неожиданно стробоскопическими гранями. В нем, как и в болезни, высвечивается вся жизнь – и то, что за ней.
Герой, сам Владимир Данихнов, заболел раком. Потерял глаз, прошел через все стадии лечения – операция, химия, кибернож, облучение. Лечение, выбор его, как и угроза, отказываются отпускать. Но книг о раке действительно много. О его преодолении. Или проигрыше в этой игре черными – до сих пор помню, как, пока в толстом журнале выходил мой обзор книги «Как умирают слоны» Игоря Алексеева, ее автора не стало.
Одной темы рака вполне хватило бы на книгу. Однако, не только рак дает метастазы в непоражённые еще органы и заполняет, подчиняет себе всю жизнь. Но и, вместе с волей героя и его замечательной жены Яны, жизнь дает ответный бой, впечатлениями и воспоминаниями, делами и бытом отодвигает области болезни.
Немного даже не по себе определять(ся) со стилем автора, но он действительно достойный. Суховатый даже, нарицательный, перечислительный. Телеграфно-бытовой в том духе, когда из старой постройки дома, там, за автовокзалом, отбиваются телеграммы на Марс. Я, такой-то, докладываю, жив, сварил суп, поработал, иду за детьми в сад. Майор Том ЦУПу. Прием! Так пишет Дмитрий Данилов свои метафизические отчеты о поездках на люберецком автобусе, в город Подольск, на занесенный снегом стадион пустых трибун матча команд 3-й лиги.
«Тяжелый от ила и городских нечистот Дон, который не спеша тянет по себе прогулочный теплоход с флагами России и Ростовской области, мост через реку, залитый электрическим туманом, пустую сигаретную пачку возле бордюра, горелую спичку на бледном асфальте, взлохмаченную дворнягу, что подслеповато щурится в объектив, и кусок рекламной газеты прилип к ее подранному обстоятельствами хвосту».
Это такой не новый даже реализм, о котором сломали столько копий где-то пятилетку назад, а совсем новый-новый. «Мне нравятся заброшенные дома в седых зарослях паутины, аварийные здания с комнатами, где дети и время подрали обои, там до сих пор хранятся покрытые пылью вещи давно ушедших людей, пачки черно-белых фотографий, сделанных для памяти и оставленных для исчезновения, тихие места, тишину которых страшно нарушать, кладбища поездов на вечной стоянке и пустые цеха распиленных на металлолом заводов, там когда-то работали люди, чтобы жить и выплачивать ипотеку, а теперь никто не работает, иногда бродячий пес забредет, но чаще там совсем никого, пустота и забвение, мне нравятся покинутые детские сады, в которых настал вечный тихий час, мертвые церкви и деревни, заросшие мятликом и овсяницей, что прорастают сквозь ржавую плоть машин. Мне нравится умирание девяностых и нулевых». Кто, даже автор, скажет ли, каким именно образом здесь рифмуется мир заброшенных, сталкерских пространств («заброшек», как зовут их герой и его друзья) и его смерть, что несколько лет дышала из-за плеча?
«Мне пришла в голову мысль, что социального равенства можно добиться только так, во всеобщем умирании. Это была странная мысль. Я подумал, что, если вылечусь, обязательно разовью ее в своей новой книге». Странная, да, возможно. И чем-то перекликающаяся с настоящим прекраснодушием великого мечтателя и справедливца космиста Николая Федорова о том, что воскрешены должны быть все и не столько для суда, сколько – для жизни, так несправедливо отнятой смертью. Или напрямую явленная у полемичного Федорову биокосмиста Святогора: «смерть принижает человека, разлагает человеческий тип: боязнь за свою жизнь рождает трусость, робость, низость, лживость, уродство. В то же время глубочайший корень социальной несправедливости, уродливой частной собственности, интериндивидуальных, национальных и классовых антагонизмов – лежит в смерти».
Летопись, скорее даже живопись родного Ростова, кстати, как и нежность к жене и детям и благодарность врачам, приславшим деньги и просто обрадовавшим отзывчивостью, – это, пожалуй, единственное, где автор позволяет тону меняться, подняться над отчетом. Вроде того, что его жена дает в Живом журнале и Фейсбуке – на что нужны средства, на что они потрачены, каково состояние. О тех тварях и черных людях, что рисуют ему кошмары его воображения – еще и такого эффекта от заливов жесткой химии не должно быть, но вот же, есть, как и чья-то огромная тень за плечом. Или даже флэшбэков – о посещениях тех самых заброшек, литературных приемов «Дебюта» и «Букера» или все о тех же кабинетах, пытающихся вытеснить из жизни жизнь.
«Ты не можешь понять и принять все это безграничное ничто, но пытаешься, потому что иначе никак, потому что надо пытаться, потому что если не борьба, то что и зачем все это, потому что иначе спуск во тьму упрощенного прошлого и забвение, потому что за этим ты сюда и пришел: постараться понять и принять то, что больше и глубже тебя в тысячи, в миллионы, в миллиарды раз; то, что понять попросту невозможно. О таком космическом будущем мечтал отец. Может, именно эти мечты сожрали его. Я открыл дверь и снова услышал звук; правда, на этот раз другой. Непрекращающийся, прекрасный и очень страшный». Как и сама книга.
Гиперон
Андрей Бычков. Авангард как нонконформизм. Эссе, статьи, рецензии, интервью. СПб.: Алетейя, 2017. 210 с
В недавно переизданной книге Е. Головина «Сентиментальное бешенство рок-н-ролла» Адмирал констатирует горько: «Авангард децентрализован, авангард распадается на бесчисленные творческие группы, каждая из которых придерживается своей художественной концепции, авангард “идет в ногу со временем”, отражая полнейшую децентрализованность новой эпохи». Бычков будто отвечает сэнсэю своей книгой.
Все плохо, признает Андрей Бычков, все очень плохо. Авангард действительно раздроблен – «мы очень разные, все индивидуалисты». Бунт пока не увенчался успехом – «мы бунтовали против этого мира – мы получили виртуальность и Интернет» – да и мог ли? Зато он подхвачен функционерами и неплохо продается – «протест, впрочем, всегда хорошо продавался, о чем неплохо были осведомлены еще гниды отечественного концептуализма вкупе с русофобами всех мастей». Он не прикрывает фиговым веером политкорректности правду, режет ее нокаутом. «Оказывается, и у нас, в литературе, свои министерства, только называются они экспертными советами премий, своя Дума с кучей депутатов-воров-в-законе, называющихся издателями и редакторами, своя торговая инфраструктура – бесконечные реализаторы, оптовики – со своим мещанским, задающим тон, вкусом, и конечно же, свои продажные СМИ с подмахивающими рецензентами». А что, не так?
«Счастья все меньше и говорить о нем все труднее». В этой борьбе ты только один – «твоя свобода в твоей субъективности». «Ведь теперь даже и слова все дальше и дальше удаляются от того, что они были призваны обозначать. Знаки и сущности давно уже разъединены». Да, это одиночный бой: «не следует ли отважиться на великий поход в одиночку, молча – в Da-sein, где сущее становится все более сущим? Не заботясь о всякой ситуации?» (М. Хайдеггер).
Спасение – в проигрыше, уходе («Мы погибли, мой друг. Я клянусь, это было прекрасно!», С. Калугин). Отказе, который – прорыв. «Отказаться не только разгадывать те или иные знаки – отказаться от всего поля их многообразия, от всех ощущений и впечатлений, от всей так называемой реальности, сознательно и бесповоротно деформировать все свои чувства. Не для того, чтобы придумать, создать другую реальность, а для того, чтобы дать какую-то другую, абсурдную возможность проникнуть в себя всё тем же изначальным сущностям, которые так зловеще искажены этой реальностью в тех образах, чувствах и ощущениях, которыми непосредственно представлен для нас этот мир».
А другая реальность есть. Писатель, сценарист, гельштат-психолог, адепт тайцзицюань Бычков – в прошлом физик (а бывших физиков, как известно, не бывает), работал в Курчатовском институте, и знает точно. Мы одиноки и в этой реальности, но «в свое время, читая повесть Камю “Посторонний”, я придумал “Поверхностные гиперъядерные состояния”. Вы добавляете “странную” частицу (гиперон) к ядру, а она не тонет в коллективе и в силу многочастичного отталкивания остается на поверхности. Экспериментом по обнаружению такого состояния является смерть. В момент своей смерти (распада) посторонняя частица выбрасывает гораздо больше энергии, чем если бы она распадалась в коллективе». Гипероны против элементарных частиц.
Позади – отвращение, впереди – мечта, что никогда не сбудется. Это и есть карта атаки в уже идущем бою. «Так вперед же! Не оглядываться назад, не искать и взыскивать телоса метафизики, обновления ее старинных категорий, не с понятий начинать и не со средств, не с поисков метода – нового или хорошо забытого старого. Но с чувства – отвращения ли, презрения, с безумных и противоречивых метаний, с пересечения границ, с риска, с разрушения всех правил этой затянувшейся игры. И если социальность все больше обнажается сейчас как последнее проклятие человека, то художник тем более должен действовать, исходя из смысла не какой-то другой грядущей позитивной социальности (ее никогда не было и не будет!), а своей, укорененной в сейчас, суверенности и самости». Делание в черном, нигредо, стадия подготовительная.
Хорошая новость – есть проводники. Плохая – они давно умерли. Лотреамон, Ницше, Рембо, Рабле, Арто, Гийота (да продлятся дни его на Земле!) – медиумом в своем делании в белом (выпариваются шлаки, выделяется эликсир) Бычков взывает к ним. У него вообще в этой книге хорошая компания. Если манифесты и беседы, то для «Волшебной горы», «Лимонки» и «Завтра». Если пишет о кино, то о Года-ре, Триере, Кроненберге. Если идет на выставки, то Блейка, Ларионовой и Коровина.
И обращается Бычков со своими персонажами, кстати, виртуозно. На биографию Джойса пишет рецензию от имени Джойса, статью о «Нимфоманке» Триера выстраивает не аналитически, но сексуально-трансгрессивно (выделяет основным знаком фильма стихию воды, символизирующую женскую начало, а смерть Селигмана объявляет логичной, как конец акта с vagina dentate, точкой в конце рассказа Джо, капитуляцией вербального смысла перед лунно-телесным). Бросает походя розановско-галковские максимы («мы, русские, больше других народов знаем о смерти. <…> Но это не значит, что мы нация конца»). Вообще резвится и пляшет – «нам осталось одно, только петь и плясать в восходящих потоках сияния Черной Луны!» (С. Калугин).
Финальная стадия рубедо, выделения магистерия, играющий Заратустра жонглирует философскими камнями? Нет, Заратустра умер, осталось лишь его слово, то есть – антиязык. И свободные частицы гипероны.
Маленькая (200 с копейками страниц), неудобная, злая, откровенная (драка с милиционером, поиск призвания и несчастные любови) книга очень густого замеса.