Текст книги "Венецианское зеркало (сборник)"
Автор книги: Александр Чаянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
«Гляди-ка, тетка Арина, у табашника-то свет зажжен».
«А ну его, плюгавого, к бесу».
Две бабы, громыхая ведрами, прошли к Москворечью. Я поднялся и пошел домой, обессиленный, взволнованный необычайно.
Теперь сижу и записываю в свою тетрадь события безумного дня, и мне кажется, что из темного угла карла смотрит на меня, прищурив один глаз и посасывая свою трубку.
Жутко и сладостно. Завтра чуть свет пойду караулить старика.
13 мая 1827 года
Краска стыда заливает мои щеки, а я тем не менее ничего не чувствую… Словно какая-то струна оборвалась в моей груди, и ничего нету… Придя вчера за полночь из-под Новодевичьего, весь грязный и измученный, я сел в кресло, твердо решив не раздеваться и ждать рассвета. Однако, записав несколько страниц в своем журнале, не мог преодолеть усталости.
Утром проснулся я от стука в свою дверь и увидел всклокоченную голову Емельяна и около него босоногую девчонку с письмом в руках.
Письмо было от Верочки, и я вздрогнул, узнав знакомый лиловый конверт, заклеенный зеленой облаткой… Однако вместо радости ощутил скорее некоторую досаду из-за разрушения моих намерений.
Верочка писала, что в данковскую усадьбу дошли слухи о моем нездоровии, ее обеспокоившие, и она поспешила приехать со своей матушкой в Москву, тем более что приданое белье все уже перешито, а подвенечное платье решили делать в Москве у мадам Демонси на Кузнецком.
Еще месяц назад напоминание о предстоящей моей свадьбе и приезд невесты наполнили бы меня радостью бесконечной, а теперь…
Я стоял около ее кресла с шапкой в руках, не зная, куда деть руки и что ей сказать… Вначале она вся раскраснелась от счастья и щебетала как канарейка, потом ее сверкающий взгляд начал потухать… Она взяла меня за обшлаг рукава и замолчала. Вместо того чтобы поцеловать, как прежде, как всегда, розовые ногти ее руки, я почему-то стал ругать мадам Демонси и настаивать на том, что мужские шинели шьют обычно у Лебура…
…У нее на глазах показались слезы… Она пыталась что-то сказать об усадьбе, отстроенной для ее приданого, но не кончила, расплакалась и убежала. В глубине комнат послышались ее рыдания… и тотчас зашлепали, приближаясь, чьи-то козьи ботинки… Я не стал ждать появления их обладательницы и, махнув рукой, вышел из дому… Заметил только почему-то в прихожей знакомую Верочкину картонку для шляп и рядом кадушку с медом… почему-то они меня потрясли, и сейчас вот вижу их перед глазами, а в душе пустота. Шел как каменный… Как каменный бродил под Новодевичьим, как каменный тщетно лежал у карлова дома в крапиве и вот сейчас пишу и ничего не чувствую… хотя ясно мне, что произошло что-то гадкое, непоправимое.
Емельян говорит, что Горелины тотчас же после обеда заложились и уехали назад в Данков.
Но что же я могу сделать, она владеет всеми помыслами и всеми чувствами моей души, она одна… Бедная, бедная Верочка! Особенно жалко мне тебя, когда вспомнил я твою шляпную картонку, всю запыленную и так и оставленную, наверно, нераскрытой… Но что же я могу сделать, что?..
5 июня 1827 года
Я безумствую, я сам чувствую, что начинаю сходить с ума… Судорожно сжимаю руки и хватаю пальцами пустоту. Я уже пять раз видел ее, но чего это мне стоило, к чему это привело…
Родственники мои обеспокоены, держат меня в наблюдении. Сначала зачастил ко мне дядюшка Евграф, пока его зеленая, со шнурами венгерская куртка, сизые подусники и висящая на нитке полуоторванная пуговица верхнего кармана не привели меня в неистовство и я не наговорил ему дерзостей.
Немедля на моем диване появилась вздыхающая Евпраксия Дмитровна, нестареющая прелестница пудов на восемь весу, та самая, которой мы в детстве так любили на сон грядущий класть под одеяло сливочные тянучки и турецкий рахат-лукум. Затем из облаков московского Олимпа выплыл сам князь Борис… И как бы невзначай, чуть ли не каждый день, стал забегать на две понюшки табаку добрейший Карл Августович, наш медикус и светило.
Не имея, по причине субординации, никакой возможности отделаться от непрошеных гостей, я начал было вояжировать через окно буфетной комнаты к Евсегнеевым на двор и по задам к Сивцеву Вражку, но окончательно сгубил этим делом свою репутацию; был выслежен, и Евсегнееву приказано было спустить с цепи Полкана.
Пути отступления сузились, и далеко не каждый день мог я добраться до своей заветной крапивы. Да и лежа в своей крапиве, я был обречен на отчаяние и терзание…
Часто я целыми днями лежал бесцельно, дверь не отворялась, дом, казалось, был пуст, и вечером в окнах не зажигалось света.
Иногда неожиданно, часто уже совсем к ночи, запотелые окна освещались, и я мог видеть двигающиеся тени… Чьи? Сердце мое пыталось разгадать это.
Иногда же, и не было тогда пределов моему счастью, дверь отворялась. Сгорбленный карла, без шапки, с горящими глазами, выходил и останавливался в ожидании, и через минуту… как бы не замечая его, выходила она, всегда неожиданная, всегда прелестная… всегда в том же платье со сверкающим ожерельем.
Проходила мимо, совсем близко от моей крапивы, улыбаясь неизвестно кому, и карлик сопутствовал ей в отдалении, перебегая улицы нервной походкой, оборачиваясь, задыхаясь…
Желая разгадать тайну, страшась быть обнаруженным, я выслеживал их с осторожностью необычайной, следуя за их шагами из-за угла и перебегая за ними к новому углу только тогда, когда и девушка, и старик скрывались за поворотом.
Так шли мы из улицы в улицу. И чем ближе мы приближались к центру, тем труднее становилась моя погоня, и я с трепетом всматривался в прохожих, боясь встретить знакомых и поразить их своею стремительностью.
Однажды, когда я перебегал через Знаменку, чья-то рука крепко схватила меня за плечо. Я обернулся, чтобы оттолкнуть нападавшего, и увидел самого князя Бориса, побагровевшего от ярости и шипящего сквозь зубы свои французские проклятия.
Но что все это было по сравнению с тем, что я видел в своем преследовании, что повергало меня в ужас, чего не мог постичь мой мозг…
Мои преследования, если я их доводил до конца, всегда оканчивались одним и тем же.
Когда подбегал я к последнему повороту, я всегда видел спину остановившегося в замешательстве карла, и ничего больше… Незнакомка исчезала без следа. Она не могла войти в какой-либо дом, потому что ее исчезновение совершалось в разных частях Москвы. И что всего удивительней исчезновение это было, очевидно, неожиданно для самого ее охранителя.
Старик обычно останавливался как вкопанный, стоял некоторое время, потом горбился еще более и с хмурым видом поворачивал назад… а я бежал, чтобы не попасться ему на дороге. Забирался в какой-нибудь кабак и в ужасе восторга и отчаяния забывался в винных парах, ища в опьянении удержать в своем взоре тонкую линию шеи и пряди волос, стелющиеся по ветру…
13 июня 1827 года
Я не могу больше… Мозг мой немеет… В глазах все застилается дымкой… Я должен раскрыть эту тайну или должен погибнуть, потому что я дошел уже до черты.
Сегодня часов в пять мне удалось в первый раз за всю неделю победить бдительность моих сторожей, и, стравив приставленного ко мне кузена Кондаурова в пикет с добрейшим Карлом Августовичем, я прямо без обиняков выбежал через парадное крыльцо на улицу, вскочил на проезжавший наемный колибер и бил несчастного ваньку по шее до тех пор, пока всякая опасность погони исчезла.
Передо мною стояла новая задача… Я решил проследить, что делает старик после того, как девушка исчезает.
Мне повезло. Не успел я вылезти из своего овражка в крапиву, как в одиноком доме заскрипели ступени, открылась дверь, и склоненный старик пропустил Юлию, я был сегодня уверен, что ее зовут именно так.
Я последовал за ними, на этот раз по направлению к Плющихе, мы вышли к Москве-реке, шли по Садовой, шли по Кречетникам, и за углом у Спаса около коковинского дома девушка исчезла.
Старик, как обычно, постоял некоторое время на месте и потом с опущенной головой поплелся назад. Я спрятался за церковным крыльцом и, когда он проходил мимо, слышал, как вздыхал он со стоном и скрипел зубами… Скоро я понял в своем преследовании, что направлялся он прямо домой, и действительно, вскоре он отпер большим ключом дверь одинокого домика, и через минуту в окне затеплился свет и забегали тени… Я залег в крапиву, не имея сил уйти, очарованный движением мигающих теней… Через полчаса свет внезапно погас… заскрипели ступеньки, карла вышел на улицу, и (мозг мой теряется, руки вновь начинают дрожать) в открытую дверь вновь показалась мне незнакомка. Вновь засверкало ее ожерелье, вновь улыбалась она кому-то, проходя мимо моего логовища.
Я следовал за ними недолго, в Ростовских переулках она пропала, а через час в лунном свете осенней ночи она вновь, в третий раз, вышла из одинокого домика у Девичья монастыря на берег Москвы-реки… Я не имел сил следовать за дьявольской четой и, потрясая кулаками и призывая небо в свидетели, всю ночь пробегал по московским улицам, пока не наткнулся на Кондаурова, также всю ночь бегавшего по Москве в поисках за мною.
14 июля 1827 года
Я рассказал им все… Я не мог больше скрывать. Мы варили пунш. Послали за Протыкиным, и я, дрожа от волнения, увлажняя горячей влагой пересыхающее горло, день за днем, шаг за шагом, рассказывал им свои терзания, а Протыкин клялся в том, что каждое слово мое – святая истина.
Карл Августович поминутно хлопал себя по коленам и восклицал: «Ach! Mein Gott!» А Кондауров, дымя конногвардейской трубкой, ходил из угла в угол так, что трещали половицы, и чертыхался, как два эскадрона на плохом постое.
К утру они поклялись выручить меня и, если нужно, силой раскрыть дьявольское наваждение… Светает… Тушу свечу и хоть немножко засну перед решительными событиями…
16 июля 1827 года
Насколько моя память могла сохранить стремительность событий, все произошло так… Должно быть, так… Протыкин и Ванька Кондауров выскочили из своей засады, прямо на карла. Юлия даже не обернулась на поднявшийся крик и, как сомнамбула, неизвестно кому улыбаясь, продолжала свой путь.
В два прыжка я был около нее… Дрожь охватила все мое тело, и какой-то дьявольский трепет наполнил душу… Она была прекрасна, как никогда, сверкающее ожерелье поднималось на мерно дышащей груди, и линии тела сквозили сквозь складки легкого платья. Я сорвал с головы свой цилиндр и бросил его далеко прочь. Шел почти рядом с ней, и все кругом наполнялось биением моего сердца… Сначала молчал, потом начал говорить что-то бессвязно, прерывно. Она заметила меня, наклонила голову и улыбалась.
Мы вышли к стене Новодевичьего, туда, где аллеи лип спускаются к прудам… Какие-то птицы кружились между ветвей… Я взял ее за руку, холодную, как лед… Она остановилась, посмотрела на меня влажным, невидящим взором, улыбнулась и протянула ко мне свои руки.
Не помня себя, я схватил ее в свои объятия и губами коснулся ее холодных губ.
В тот же миг, как бы в порыве ветра, ее волосы взвились куда-то; глаз, бывший перед моим глазом, куда-то дернулся в сторону, мои руки упали в пустоту, упал бы, наверное, и я, если бы чья-то рука не схватила меня за воротник.
Когда я очнулся, передо мной стоял батюшка и тряс меня за шиворот… А сзади Емельян еле сдерживал взмыленного Замира.
А теперь, вот уже второй день, я сижу на ключе… Батюшка гневается… Трясущийся от страха Карл Августович ставит мне к затылку кровососные банки, и за дверью слышно, как Евпраксия Дмитриевна поговаривает о горячечной рубашке… Меня бьет лихорадка.
Но клянусь всеми святыми, что я разрушу эти дьявольские козни и спасу Юлию. Мою околдованную невесту. Мою единственную, мою вечную…
18 февраля 1828 года
Уже второй день, как я могу сидеть в кровати и даже писать. Кругом все тихо… уже давно февраль. В окно видно, как галки скачут на снежных сугробах, и тишина данковских палестин, как целительный бальзам, врачует мою душу.
Верочка не отходит от меня… Поправляет мне подушки, приносит чай и читает мне вслух похождения Телемака… Милая девушка презрела все сплетни и московские толки и как обрученная невеста выпросила у батюшки сопровождать меня в данковскую деревню. И вот, благодаря ей, я поправляюсь… Кругом все тихо… Слышно, как в столовой тикает маятник английских часов, да скрипят половицы, когда кто-нибудь идет через залу.
Я знаю, что стоит мне дернуть за сонетку, Верочка положит на стол свое вязанье (она сидит в столовой у окна), отворит дверь и придет ко мне… поэтому все так спокойно, так безмятежно… Милая девушка, родная моя голубушка, как я тебе благодарен.
Сегодня я выпросил у нее свои тетради и, найдя дневник своих ужасных дней, вновь содрогнулся. Но хочу все же закончить эту грустную повесть и вот пишу.
Хватило бы только силы собраться с мыслями. Мои записки прерываются в тот самый день, когда я, запертый батюшкой, сидел в своей московской комнате и обдумывал способы освобождения Юлии от власти старика, несчастного старика, всю меру трагедии которого я не мог тогда и подозревать.
В ту же ночь я вырезал при помощи алмаза, бывшего в перстне, подаренном мне еще в детстве покойным дедушкой, стекло из рамы, отвинтил ставню и, сжимая в своих дрожащих руках кинжал и длинноствольный пистолет, еще задолго до полуночи был уже под Новодевичьим.
В домике света не было, все было пусто. Я дрожал в своей крапиве от пронизывавшей осенней сырости и хотел уже ломать дверь и силою проникнуть в дом Юлии, как вдруг в ночной тиши услышал знакомые стонущие вздохи… Старик возвращался домой, очевидно, после прогулки по Москве вслед за исчезающей Юлией… Со скрипом отперся и снова заперся дверной замок. Вскоре в знакомом окне второго этажа затеплился свет. Я встал со своей крапивы, поднял тесину с мосточка, перекинутого через овраг, приставил ее к крыльцу и с возможной тихостью, засунув пистолет за пояс и закусив в зубах лезвие кинжала, влез по доске кверху и прильнул глазами к окошку.
Диковинное, не забываемое никогда видение открылось мне сквозь запотелое стекло. Вся комната была завалена книгами, медными инструментами и табачными трубками. Старик сидел в углу на низком диване и ожесточенно курил… Из глубины его трубки невиданной спиралью поднимался необычайный дым – густой, светящийся.
Судорожным напряжением щек старик выдувал из трубки огромные клубы дыма, которые то волчком крутились по комнате, то кольцами плавали в воздухе, бесследно рассыпаясь, то, возникая столбом, крутились по полу.
Вдруг я стал замечать, что в своем неистовом вращении клубы дыма, сцепляясь и расцепляясь, начали принимать форму человеческой фигуры… В бешеном вращении стали намечаться голова, плечи. Но они не понравились, очевидно, старику. Он поднял длинный вишневый чубук и ударил по дымовой статуе… Она распалась, и только мелкие обрывки дыма волчками побежали по полу.
Старик снова набил трубку, и снова завертелись клубы дыма, снова выросла табачная статуя, все более и более… Мгновение, и я весь задрожал – из дымовых струй возникли очертания Юлии, очертилось знакомое плечо, засверкало ожерелье, волосы шевелились в дуновении вихря. Юлия вздрогнула и стала быть.
Я готов был ворваться в комнату, но старик вдруг дико захохотал и ударил ее по голове своей трубкой. Видение рассыпалось, и я, в ужасе содрогнувшись, сорвался с подоконника и полетел вниз.
Надо думать, что при падении я потерял сознание, потому что все последующее я помню отрывочно и не вполне ясно.
Очнулся я от стука двери… Как в прошлый раз, как в двадцать прошлых раз, Юлия вышла и направилась к Москве, и старый карла заковылял за ней.
Вскоре они скрылись за углом дома. Я не последовал за ними, но вновь поднялся наверх, выдавил стекло и в каком-то пароксизме безумия ворвался в комнату. Начал разбивать трубки, рвать листы книг, ломать инструменты, топтать ногами, дико хохоча и рвя на себе волосы… Мое бешенство кончилось только тогда, когда застучала дверь и по лестнице послышались торопливые шаги. Я выскочил в окно и, должно быть, упав на землю, снова лишился сознания.
Когда сознание вернулось ко мне, дом пылал, как костер, а вдали среди ив по направлению к Новодевичью бежала, согнувшись в три погибели, знакомая старческая фигура. Я последовал за ним, прихрамывая, потому что повредил при падении ногу.
Старик бежал прямо к Пречистенской башне, его стон был слышен далеко издали, но, однако, он не поднялся к липовой аллее, ведущей от пруда к стенам, а подбежал к самой поверхности воды. Я подумал, что он хочет топиться, и ускорил шаги, поскольку мне это позволяла волочившаяся нога.
Уже светало. Предрассветный туман белесоватым платом висел над водой, последние листья дерев шорохом отвечали порывам ветра… Старик пропал… Я долго искал его у пруда и наконец, когда уже почти совсем рассвело, увидел, что его следы подошли к каменному водостоку, ведущему внутрь монастырской ограды… Отверстие водостока было очень широко, и я на четвереньках свободно последовал вслед за отпечатками следов… Гнилой запах водостока душил меня, колени скользили в какой-то слизи, но я полз…
Верочка запрещает мне писать, утверждает, что у меня воспалились глаза и началась лихорадка. Что делать, таковы законы моего пленительного плена. Подчиняюсь, буду слушать похождения Телемака и дремать…
22 февраля 1828 года
Продолжаю. Когда я вылез из водосточной трубы, то оказался на кладбище. Стариковских следов не было видно, так как кругом была желтая трава. Я начал бродить среди могил, весь дрожа от лихорадки и пережитого волнения… Боль в ноге усилилась, ныло плечо… Я уже отчаялся и хотел искать выхода, когда вдруг услышал сдавленные рыдания. Прислушался и пошел по направлению звуков… Вскоре я мог уже различить его фигуру… Он лежал, содрогаясь рыданиями, на большой могильной плите… Я подошел поближе… Жалкий старик, схватившись обеими руками за голову, припав лицом к старому, покрытому мохом камню, рыдал в последнем отчаянии.
Я подошел вплотную к могильной плите, и кровь застыла у меня в жилах. Посредине плиты был вырезан на камне круглый медальон… Это был удивительный по искусству барельеф, изображавший женский профиль… Я затрясся всем своим существом – это был портрет той, которая еще так недавно рождалась в клубах табачного дыма и исчезала на перекрестках московских улиц. Я понял все и упал без чувств.
Утром батюшка разыскал меня почти бездыханного среди могил Новодевичья монастыря, около плиты, все подписи которой и барельеф были изрублены и уничтожены тут же валявшимся топором… около плиты рос большой старый вяз, на суку которого висел, качаясь от ветра, повесившийся старик.
И сколько он не сто…
Верочка требует, чтобы я сжег все эти бумажки и забыл своего старика и Юлию… Подчиняюсь тебе, моя славная девочка, моя женушка, и в руки твои отдаю вместе с тетрадью этой и всю мою будущую жизнь.
Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии
Глава первая,
в которой благосклонный читатель знакомится с торжеством социализма и героем нашего романа Алексеем Кремневым
Было уже за полночь, когда обладатель трудовой книжки № 34713, некогда называвшийся в буржуазном мире Алексеем Васильевичем Кремневым, покинул душную, переполненную свыше меры большую аудиторию Политехнического музея.
Туманная дымка осенней ночи застилала уснувшие улицы. Редкие электрические фонари казались затерянными в уходящих далях пересекающихся переулков. Ветер трепал жёлтые листья на деревьях бульвара, и сказочной громадой белели во мраке Китайгородские стены.
Кремнев повернул на Никольскую. В туманной дымке она, казалось, приняла свои былые очертания. Тщетно кутаясь в свой плащ от пронизывающей ночной сырости, Кремнев с грустью посмотрел на Владимирскую церковь, часовню Пантелеймона. Ему вспомнилось, как с замиранием сердца он, будучи первокурсником-юристом, много лет тому назад купил вот здесь, направо, у букиниста Николаева «Азбуку социальных наук» Флеровского, как три года спустя положил начало своему иконному собиранию, найдя у Елисея Силина Новгородского Спаса, и те немногие и долгие часы, когда с горящими глазами прозелита рылся он в рукописных и книжных сокровищах Шибановского антиквариата – там, где теперь при тусклом свете фонаря можно было прочесть краткую надпись «Главбум».
Гоня преступные воспоминания, Алексей повернул к Иверским, прошёл мимо первого Дома Советов и потонул в сумраке московских переулков.
А в голове болезненно горели слова, обрывки фраз, только что слышанных на митинге Политехнического музея:
«Разрушая семейный очаг, мы тем наносим последний удар буржуазному строю».
«Наш декрет, запрещающий домашнее питание, выбрасывает из нашего бытия радостный яд буржуазной семьи и до скончания веков укрепляет социалистическое начало».
«Семейный уют порождает собственнические желания, радость хозяйчика скрывает в себе семена капитализма».
Утомлённая голова ныла и уже привычно мыслила, не думая, сознавала, не делая выводов, а ноги машинально передвигались к полуразрушенному семейному очагу, обречённому в недельный срок к полному уничтожению, согласно только что опубликованному и пояснённому декрету 27 октября 1921 года.
Глава вторая,
повествующая о влиянии Герцена на воспаленное воображение советского служащего
Намазав маслом большой кусок хлеба, благословенный дар богоспасаемой Сухаревки, Алексей налил себе стакан уже вскипевшего кофе и сел в своё рабочее кресло.
Сквозь стёкла большого окна был виден город, внизу в туманной ночи молочными светлыми пятнами тянулись вереницы уличных фонарей. Кое-где в чёрных массивах домов тускло желтели освещённые ещё окна.
«Итак, свершилось, – подумал Алексей, вглядываясь в ночную Москву. – Старый Морис, добродетельный Томас, Беллами, Блечфорт и вы, другие, добрые и милые утописты. Ваши одинокие мечты стали всеобщим убеждением, величайшие дерзания – официальной программой и повседневной обыденщиной! На четвёртый год революции социализм может считать себя безраздельным владыкой земного шара. Довольны ли вы, пионеры-утописты?»
И Кремнев посмотрел на портрет Фурье, висевший над одним из книжных шкафов его библиотеки.
Однако для него – самого старого социалиста, крупного советского работника, заведующего одним из отделов Мирсовнархоза, как-то не всё ладно было в этом воплощении, чувствовалась какая-то смутная жалость к ушедшему, какая-то паутина буржуазной психологии ещё затемняла социалистическое сознание.
Он прошёлся по ковру своего кабинета, скользнул взором по переплётам книг и неожиданно для себя заметил вереницу томиков полузабытой полки. Имена Чернышевского, Герцена и Плеханова глядели на него с корешков солидных переплётов. Он улыбнулся, как улыбаются при воспоминаниях детства, и взял с полки том павленковского Герцена.
Пробило два часа. Часы ударили с протяжным шипением и снова смолкли.
Хорошие, благородные и детски наивные слова раскрывались перед глазами Кремнева. Чтение захватывало, волновало, как волнуют воспоминания первой юношеской любви, первой юношеской клятвы.
Ум как будто освободился от гипноза советской повседневности, в сознании зашевелились новые, небанальные мысли, оказалось возможным мыслить иными вариантами.
Кремнев в волнении прочёл давно забытую им пророческую страницу: «Слабые, хилые, глупые поколения, – писал Герцен, протянут как-нибудь до взрыва, до той или другой лавы, которая их покроет каменным покрывалом и предаст забвению летописей. А там? А там настанет весна, молодая жизнь закипит на их гробовой доске, варварство младенчества, полное недостроенных, но здоровых сил, заменит старческое варварство, дикая свежая мощь распахнется в молодой груди юных народов, и начнётся новый круг событий и третий том всеобщей истории.
Основной тон его можно понять теперь. Он будет принадлежать социальным идеям. Социализм разовьётся во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания и снова начнётся смертная борьба, в которой социализм займёт место нынешнего консерватизма и будет побеждён будущей, неизвестной нам революцией».
«Новое восстание. Где же оно? И во имя каких идеалов? – думалось ему. – Увы, либеральная доктрина всегда была слаба тем, что она не могла создать идеологии и не имела утопий».
Он улыбнулся с сожалением. О вы, Милоновы и Новгородцевы, Кусковы и Макаровы, какую же утопию вы начертаете на ваших знамёнах?! Что, кроме мракобесия капиталистической реакции, имеете вы в замену социалистического строя?! Я согласен, мы живём далеко не в социалистическом раю, но что вы дадите взамен его?
Книга Герцена вдруг с треском захлопнулась сама собой, и пачка фолиантов упала с полки.
Кремнев вздрогнул.
В комнате удушливо запахло серой. Стрелки больших стенных часов завертелись всё быстрее и быстрее и в неистовом вращении скрылись из глаз. Листки отрывного календаря с шумом отрывались сами собой и взвивались кверху, вихрями бумаги наполняя комнату. Стены как-то исказились и дрожали.
У Кремнева кружилась голова, и холодный пот увлажнял его лоб. Он вздрогнул, и в паническом ужасе бросился к двери, ведущей в столовую, и дверь с треском ломающегося дерева захлопнулась за ним. Он тщетно искал кнопку электрического освещения. Её не было на старом месте. Передвигаясь в темноте, он натыкался на незнакомые предметы. Голова кружилась и сознание мутнело, как во время морской болезни. Истощённый усилиями, Алексей опустился на какой-то диван, никогда не бывший здесь раньше, и сознание его покинуло.
Глава третья,
изображающая появление Кремнева в стране Утопии и его приятные разговоры с утопической москвичкой об истории живописи XX столетия
Серебристый звонок разбудил Кремнева.
– Алло, да, это я, – послышался женский голос. – Да, приехал, очевидно, сегодня ночью… Ещё спит… Очень устал, заснул не раздеваясь… Хорошо, я позвоню.
Голос смолк, и шуршание юбок указало, что его обладательница вышла из комнаты.
Кремнев приподнялся на диване и протёр в изумлении глаза. Он лежал в большой жёлтой комнате, залитой лучами утреннего солнца. Мебель странного и неизвестного Алексею стиля из красного дерева с зелёно-жёлтой обивкой, жёлтые полуоткрытые занавеси окон, стол с диковинными металлическими приборами окружали его. В соседней комнате слышались лёгкие женские шаги. Скрипнула дверь, и всё смолкло.
Кремнев вскочил на ноги, желая дать себе отчёт в случившемся, и быстро подошёл к окну.
На голубом небе, как корабли, плыли густые осенние облака. Рядом с ними немного ниже и совсем над землёй скользили несколько аэропланов, то маленьких, то больших, диковинной формы, сверкая на солнце вращающимися металлическими частями.
Внизу расстилался город… Несомненно, это была Москва.
Налево высилась громада кремлёвских башен, направо краснела Сухаревка, а там вдали гордо возносились Кадаши.
Вид знакомый уже много, много лет.
Но как всё изменилось кругом. Пропали каменные громады, когда-то застилавшие горизонт, отсутствовали целые архитектурные группы, не было на своём месте дома Нирензее. Зато всё кругом утопало в садах… Раскидистые купы деревьев заливали собою всё пространство почти до самого Кремля, оставляя одинокие острова архитектурных групп. Улицы-аллеи пересекали зелёное, уже желтеющее море. По ним живым потоком лились струи пешеходов, авто, экипажей. Всё дышало какой-то отчётливой свежестью, уверенной бодростью.
Несомненно, это была Москва, но Москва новая, преображённая и просветлённая.
– Неужели я сделался героем утопического романа? – воскликнул Кремнев. – Признаюсь, довольно глупое положение!
Чтобы ориентироваться, он стал осматриваться кругом, рассчитывая найти какой-нибудь отправной пункт к познанию нового окружающего его мира.
– Что ожидает меня за этими стенами? Благое царство социализма, просветлённого и упрочившегося? Дикая анархия князя Петра Алексеевича? Вернувшийся капитализм? Или, быть может, какая-нибудь новая, неведомая ранее социальная система?
Поскольку можно было судить из окна, было ясно одно: люди жили на достаточно высокой ступени благосостояния и культуры и жили сообща. Но этого было бы ещё мало, чтобы понять сущность окружающего.
Алексей с жадностью стал рассматривать окружавшие его вещи, но они давали весьма мало.
В большинстве это были обычные вещи, выделявшиеся только тщательностью своей отделки, какой-то подчёркнутой точностью и роскошью выполнения и странным стилем своих форм, отчасти напоминавших русскую античность, отчасти орнаменты Ниневии. Словом, это был русифицированный Вавилон.
Над диваном, где проснулся Кремнев, очень глубоким и мягким, висела большая картина, привлёкшая его внимание. С первого взгляда можно было уверенно сказать, что это классическая вещь Питера Брейгеля-старшего. Та же композиция с высоким горизонтом, те же яркие и драгоценные краски, те же коротенькие фигурки, но… на доске были написаны люди в цветных фраках, дамы с зонтиками, автомобили, и, несомненно, сюжетом служило что-то вроде отлёта аэропланов. Такой же характер носили несколько репродукций, лежавших на соседнем столике.
Кремнев подошёл к большому рабочему столу, сделанному из чего-то вроде плотной коробки, и с надеждой стал рассматривать разбросанные по столу книги. Это были 5-й том «Практики социализма» В. Шер'а, «Ренессанс кринолина, опыт изучения современной моды», два тома Рязанова «От коммунизма к идеализму», 38-е издание мемуаров Е. Кусковой, великолепное издание «Медного всадника», брошюра «О трансформации В-энергии», и наконец его рука, дрожа от волнения, взяла номер свежей газеты.
Волнуясь, Кремнев развернул небольшой лист. На заголовке стояла дата 23 часа вечера 5 сентября 1984 года. Он перемахнул через 60 лет.
Не могло быть сомнения, что Кремнев проснулся в стране будущего, и он углубился в чтение газетного листа.
«Крестьянство», «Прошлая эпоха городской культуры», «Печальной памяти государственный коллективизм»… «Это было во времена капиталистические, то есть во времена доисторические…», «Англо-французская изолированная система» – все эти фразы и десятки других фраз пронизывали мозг Кремнева, наполняли его душу изумлением и великим желанием знать.
Телефонный звонок прервал его размышления. В комнате рядом послышались шаги. Дверь распахнулась, и вместе с потоком солнечных лучей вошла молодая девушка.
– Ax, вы уже встали, – весело сказала она. – Я проспала вчера ваш приезд.
Звонок повторился.
– Простите, это должно быть, брат беспокоится о вас. Да, он уже встал… Не знаю, право. Сейчас спрошу. Вы говорите по-русски, господин… Чарли Мен, если не ошибаюсь.
– Конечно, конечно! – неожиданно для себя и очень громко воскликнул Алексей.
– Говорит, и даже с московским акцентом. Хорошо, я передам трубку.