355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Силецкий » Потешный двор » Текст книги (страница 1)
Потешный двор
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:46

Текст книги "Потешный двор"


Автор книги: Александр Силецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Силецкий Александр
Потешный двор

Силецкий Александр

Потешный двор

Левушка был законченным кретином.

Одного взгляда на его тупую рожу доставало, чтобы убедиться в этом.

Собственно, парень-то он был вовсе неплохой, по крайней мере нешумливый и, что отмечали абсолютно все, вполне безвредный.

И хотя ему стукнуло уже шестнадцать и любому из нас за все наши издевательства над ним он мог по шее накатать в два счета, на самом деле он ни разу никого и пальцем не тронул, и не оттого, что трусил, – просто был он редкостно спокойным человеком, вот ты хоть в лепешку расшибись, а все равно не выведешь его из себя.

Теперь-то я понимаю, какие дураки мы были тогда, дураки и свиньи, орава тупых самодовольных сопляков, которые людскую доброту ни в грош не ставили, а присмиревали лишь тогда, когда на нас кто-нибудь жаловался или орал.

Конечно, Левушка был смешон: непомерно большой и толстый, нечесаный, с какою-то пародией на человеческое лицо, вечно покрытое прыщами и зеленкой, но уже с намеками на скорую щетину, страшно неуклюжий и медлительный, он постоянно глупо улыбался, моргал своими круглыми, с белесыми ресницами, глазенками да изредка почесывал макушку, что бы с ним при этом ни происходило.

Его можно было ущипнуть, уколоть, обжечь, облить водой, толкнуть или стукнуть – реакция у него на все была одинаковая и совершенно феноменальная.

В таких случаях он медленно поворачивался в твою сторону, несколько времени рассеянно глядел, как бы собираясь с мыслями, а затем, блаженно ухмыльнувшись и почесав затылок, изрекал:

– Ишь тыs

И все.

Ничего другого за все годы моего знакомства с Левушкой я не слышал.

Даже когда у него умер отец, Левушка остался искренне невозмутим. Помню, он появился тогда во дворе, степенно прошествовал к своему излюбленному месту возле клумбы и остался стоять там часа на полтора, только время от времени крутил головой да повторял эти два магических дурацких слова, и никто не мог бы подумать, даже на мгновение предположить, что у него стряслось дома, и мы издевались на Левушкой все полтора часа, как умели, покуда наконец Артем, мой младший брат, не догадался брякнуть как бы невзначай – уж он-то знал, какой-то пакостной недетской мудростью улавливал, когда что надо говорить, молниеносно ориентируясь в любой обстановке (а обстановка в тот раз была для него самая подходящая: с утра прошел дождь, и дом наш новый, и двор у него не двор, а натуральный колдобистый пустырь, одно только название, и ямы после строительства остались такие, что охо-хо, целые окопы, мы в них частенько прятались и исподтишка, затяжки по три, не дай бог больше, чтобы дух табачный до родителей не дошел, покуривали сигареты, "Астру" или "Приму", не важно что, а после того утреннего дождя во всех колдобинах и канавах собирались отвратительные грязные лужи, к дому не подойдешь, да и на машине не ко всякому подъезду подберешься) – так вот, стояли мы и, потехи ради, пакостили Левушке, сватали ему, дурачась, нашу "королевскую кикимору" Алевтину Дуло, еще что-то делали, пока, наконец, Артем не догадался брякнуть:

– Слушай-ка, Левушка, да у тебя вся задница мелом перепачкана.

И подмигнул всем нам: дескать, что будет!..

Левушка медленно, с выражением большой задумчивости на лице развернулся, пытаясь рассмотреть свой зад, и почесал, ухмыляясь, макушку.

– Ты бы помыл штаны где-нибудь, Левушка, – тем же иезуитским тоном продолжал Артем. – Ну, будь хорошим. Вон, видишь, луж сколько? Так залезь в одну, прополощись. Иначе дома заругаютs

– Ишь тыs – изрек Левушка, расплываясь в блаженной улыбке.

И тут в Артеме словно пружина какая-то сволочная распрямилась.

– А слабо, – говорит, – тебе в лужу сесть.

– И сидеть там пять минут, не шевелясь, – добавил, подбоченясь, Моня Кацман.

– Ишь тыs – на мгновение насупился Левушка.

Потом он смышлено крутанул головой, хмыкнул, поскреб пятерней макушку, тяжело ступая, подошел к ближайшей луже и – сел.

При этом торжество на его лице было неописуемое.

Мы так со смеху и покатились.

Вот тогда-то на балконе третьего этажа и появилась Левушкина мать один бог ведает, что заставило ее выглянуть именно в тот момент, может, хотела позвать сына домой: мол, нагулялся, хватит; может, просто решила посмотреть, чем он занимается (дурачок он все-таки, за ним нужен глаз да глаз), а может, почувствовала каким-то седьмым или двенадцатым материнским чувством, что с сыном ее творится неладное, словом, увидала нас его мамаша и остолбенела, хотя, нет, какое там остолбенела, побагровела вся, а была красная уже и так, от слез, я думаю, и заорала страшным голосом – до сих пор он у меня в ушах стоит.

– Кретин, – крикнула, или нет, завизжала она, так что во всех дворах, наверное, слышно было. – Мразь! Ублюдок недоношенный!.. Умер отец, мать убивается, а он всем дурь свою показывает! Марш домой, или я тебе кости обломаю! А вы, сволочи, паразиты, нашли, с кем связываться!.. Он, дурак, не понимает. А вы?

Она расплакалась и ушла в дом, громко хлопнув балконной дверью.

Левушка с олимпийским спокойствием выбрался из лужи и, просветленно улыбнувшись всем нам на прощанье, зашлепал к своему подъезду.

Теперь, когда столько лет прошло с того дня, я понимаю, что вели мы себя как последние подонки.

Ведь мы, хоть и слышали, что кричала Левушкина мать, знали, какое горе постигло их семью, все равно смеялись, не могли не хохотать, не надрываться от восторга, держась за животики, до того уморительный вид был у Левушки, когда он проследовал мимо нас, надутый, важный, весь мокрый и перепачканный в глине.

Конечно, грех было издеваться, потешаться над ним, но мы тогда еще не научились жалеть – жалость приходит с годами, когда тебя самого немножечко побьютs

Нельзя сказать, что мы только и делали, что смеялись над Левушкой, нет, это было бы неправдой, мы играли и в футбол, и в пинг-понг, и в бадминтон, и в салочки, и в карты, как ни твердили нам со всех сторон об их пагубном и растлевающем влиянии, и даже по-детски, с уклоном во взрослость, крутили дворовую любовь, но обязательно, каждый день, хотя бы в течение часа, мы отводили душу на Левушке. Он все терпел и ни на что не обижался, и это придавало нам смелости или, если хотите, хамства.

Он был для нас юродивым, своего рода живой игрушкой, на которой можно вымещать свою жестокость, а такие игрушки людям нужны, особенно – в детстве.

Нас тогда абсолютно не тронула Левушкина трагедия, мы видели перед собой одного лишь этого дурачка, и его фигура, колоссальная в своей нелепости, заслоняла от нас все остальноеs

И только когда Левушка скрылся в подъезде, и дверь захлопнулась, едва не проломив ему череп, – знаете, крепят порой эдакие злющие пружины, из-за которых дверь трахается об косяк со звуком, точно у тебя над ухом пальнуло хорошее дальнобойное орудие, – только тогда мы впервые вдруг почувствовали, смутно испытали нечто вроде сострадания к нему, да и то сострадание это относилось, если честно говорить, не к настоящему моменту, а скорее к некой вымышленной ситуации: что бы, предположим, случилось, проломи дверь сейчас и в самом деле ему голову, – ведь не стало бы нашего Левушки, и мы вообразили, как он лежал бы в постели в горячечном бреду, все с той же улыбкой на лице, и медленно умирал, даже не понимая, что с ним такое происходит, и нам сделалось жалко Левушку, впрочем, опять не совсем верно, мы пожалели больше себя, потому что не представляли своей жизни без этого дурачка, и образ умирающего Левушки сразу же навел нас на мысль о его отце – вот уж кто отдал концы по-настоящему, без всяческих ухмылок и помаргиваний, и мы подумали, что мать должна теперь одна растить Левушку, который в свои шестнадцать лет и третий-то класс с трудом кончал, и нам всем тогда стало – правда же! – немножечко не по себе.

– Вот ведь, – сказал Моня Кацман, – нехорошо вышло.

Мы промолчали.

– Но он все равно дурак, – добавил Моня, – ничего не понимает.

Все вздохнули.

– Это-то и плохо, – сказал я наконец.

– Мать жалко, – тоненько шмыгнула носом (у нее круглый год насморк, наверное, с самого рождения) Алевтина Дуло. – Одна осталась. С эдаким сыночкомs

– Теперь всему дому растрезвонит, – насупился Артем, ковыряя носком ботинка землю. – Все теперь будут думать, что мы скоты какие-то.

– А ты и есть скот, – заметил я. – Кто первый придумал эту историю с лужей?

– Я не знал, что у него отец умерs

– А если б не отец, так, значит, можно? – спросил Гошка, наклоняя голову, словно собираясь боднуть Артема. – Нечего сказать, хорош!

– Катись ты, знаешь куда?! – разозлился Артем. – На себя бы посмотрел. Все вы ничуть не лучше. Обрадовались, на кого свалить можно.

– Никто и не собирался валить, – обиделась Маринка. – Но сейчас виноват был ты.

– Как будто сегодня в первый раз мы этого дурошлепа и встретили!

– Так какие будут оргвыводы? – вспомнив фразочку из недавно виденного кинофильма, вмешался я. – А то все говорим да говоримs

– Пошли домой? – предложил Моня. – Все равно делать нечего.

Мы только пожали плечами.

– А может, попросим прощения у Левушкиной матери? – неуверенно сказала Валька Дуло.

– Да уж, она только нас и дожидается, – усмехнулся, словно бы оправдываясь перед нами, мой братец. – Нужны мы ей с нашими извинениями! Все равно не поверит. А то, еще хуже, опять орать начнетs

– Левушка ведь такойs – рассудительно заметил Гошка. – Сейчас нам жалко, пока его нет, а потомs

– Пошли домой? – повторил Моня. – Вы, как хотите, а я пойду. Чего языками трепать?

И мы разошлись.

Конечно же досадно было, что так все получилось, совершенно дурацкая история, в которой каждый был по-своему немножко виноват, но в принципе никто себя по-настоящему виновным все-таки не ощущал, – это теперь всякие угрызения совести лезут в душу, а тогда если какое-то раскаяние мы и испытывали, то сводилось оно, в сущности, к одному: не надо было Левушку сажать в лужу именно в тот день, в нас и уверенность сидела такая, что в другой бы раз все кончилось нормально, уж по крайней мере безобидно.

Так мы все считалиs

А на следующий день мы снова, как обычно, собрались во дворе, болтая ни о чем, о важных наших детских пустяках, и снова увидали Левушку.

Поначалу мы думали, что мать его, после вчерашней истории, уже не выпустит балбеса своего, остерегаясь наших пакостных забав, но потом поняли, что эти опасения напрасны: у нее было слишком много собственных хлопот, чтобы еще целые дни возиться с непутевым сыном, хотя, конечно, она и любила его, и заботилась о нем – а какая мать не любит плоть от плоти своей, даже если вслух об этом никому не признается?! – но вот что интересно: мы никогда не видели их вместе, мать словно бы стыдилась появляться рядом с Левушкой, избегала его общества на людях, впрочем, особо удивляться этому не приходилось, чего стоил один вид Левушки, когда несчастный выходил гулять во двор: вечные, и зимой, и летом, чем-то облитые, заляпанные шаровары (такие еще в фильмах тридцатых годов носили бойкие парни и девчата), допотопные высокие разбитые ботинки со шнуровкой на крючках (а мы завидовали втуне, нам бы тоже, не как у людей, вот так!), немыслимой расцветки курточка на молнии, старинный образец, шансонка из дешевой распродажи в сельсовете (Левушка давно уж вырос из нее) и в довершение ко всему – фантастическая "кепка-идиотка" (так окрестили мы ее, и было отчего), поразительное сооружение, умещавшееся лишь на макушке, лишенное какой-либо определенной формы, но с огромным изломанным козырьком, сооружение, похожее на летние колпаки-полупанамы, что продаются каждой весной в отделах женских головных уборов; возможно, Левушкина мать и купила ее поначалу для себя, но потом передала сыну, хотя бы уже потому, что эта кепка-идиотка шла ему поразительно. В таком наряде Левушка появлялся всегда, и нет ничего странного, что мать никогда не ходила с ним рядом, а дома Левушке тоже делать было нечего, со своей тупостью и ужимками он матери, наверное, уже поперек горла стоял; вот почему мы не особо удивились, когда повстречали Левушку назавтра во дворе, а вообще-то, нет, не мы, а он увидал нас первым, и, смешно сказать, на лице его возникло нечто вроде радости, как будто он вышел пораньше и ждал нас специально, право, он совсем не понимал, чем ему грозят встречи с нами, – и тут мы наконец-то догадались, что все, по сути, очень просто: несмотря на все наши издевки, Левушка стремился к нам, он бежал, пусть подсознательно, от одиночества, а внимание, хотя бы и такое скотское, на него обращали только мы, только среди нас он был своим человеком, точнее, своей живой игрушкой, но Левушка этого постигнуть был не в силах, он видел лишь внешнюю сторону наших взаимоотношений, а внешне каждый вроде бы хотел общаться с ним – вот это-то его и привлекало.

– А, Левушка, привет! – громко сказал Артем, воровато косясь на балкон третьего этажа.

Левушка стоял, широко расставив ноги, придурковато улыбался и, как всегда, почесывал макушку, возя по голове свою кепку-идиотку.

– Ты прекрасно выглядишь сегодня, – сказал Моня. – Красив, как никогда.

– Ишь тыs – ответил Левушка и зарделся.

Мы так и прыснули.

Со стороны – идиллия сплошная.

Я было собрался тоже что-нибудь ввернуть по случаю, но тут наше внимание привлек автобус с черной полосой вдоль борта – лавируя среди канав, он профырчал к подъезду, где жил Левушка, и остановился.

– Катафалк, – важно сообщила Алевтина Дуло. – Сейчас гроб будут выносить.

– Да уж понятно, что не пожарная машина, – вдруг огрызнулся Гошка.

Собственно, ни у кого из нас не было никакой охоты смотреть, как понесут покойника, – мы уже вышли из того возраста, когда, лишь заслышав звуки похоронного марша, бежишь сломя голову поглазеть на мертвеца, когда похороны представляются небывалым и неповторимым праздничным шествием и ничего трагического в нем не замечаешь, – нет, сейчас мы с удовольствием бы убрались куда подальше со двора, но нас удерживало одно: было любопытно до невозможности, как поведет себя Левушка, хотя, к стыду своему, и предвкушали заранее, что вся эта горестная сцена закончится, наверное, очень смешно, что мы возьмемся хохотать до слез, а уж потом, после отбытия катафалка, станем клясть себя за собственное скотство, ноs ничего мы не могли с собой поделать – Левушка был здесь, с нами рядомs

Теперь-то я знаю, что тогда он был для нас своего рода ширмой, до поры до времени заслоняющей печальные стороны жизни, эдакой призмой, через которую все выглядит забавным и простым, он был для нас некой отдушиной, волей случая оказавшейся поблизости в самый сложный период развития человека, период, когда у тебя начинает складываться собственный взгляд на мир. Левушка словно притормозил наше возмужание, уведя нас в сторону от основного пути, и мы не были ни рады, ни печальны от этого, мы воспринимали все, как есть, догадываясь, однако, что где-то рядом пролегает иной путь, и потому мы Левушку как человека ни в грош не ставили, развлекаясь лишь тем, что он нам давал.

Наконец, из подъезда вынесли гроб.

Процессия была что надо – рыдали все: и четверо дюжих парней, что, сгибаясь и пошатываясь от тяжести, тащили гроб на своих плечах, и многочисленные родственники и какие-то знакомые, что шли позади гроба, по очереди волоча здоровенный железный венок, и даже тощий малолетка, насколько мне известно, вообще ни в каких родственных связях с покойным не состоявший, – этот сопляк шагал, обливаясь слезами, впереди всех и держал на вытянутых руках, явно проклиная в душе свою нелепую ношу, транзисторную магнитолу, которая разносила на весь двор звуки похоронного марша Шопена в исполнении лично Рахманинова – знаю я эту кассету, отцу кто-то из друзей подарил, только дома у нас слышно нормально, а здесь, на магнитоле, звук был дребезжащий и плыл нещадно, но этого, впрочем, никто сейчас не замечал.

Покойник лежал, одетый в черный костюм, крахмальную белую рубашку с полосатым, красно-зеленым галстуком, в сочно-вишневые ботинки, только что полученные из ремонтной мастерской, – никто и не догадался отодрать с их подошв наклеенные квитанции, – а на груди у него, совершенно непонятно почему, лежала серая фетровая шляпа с прямыми широкими полями.

Черт его знает, быть может, жена так захотела – чтоб солиднее смотрелосьs По правде, Левушкина мать тоже иногда немного удивлялаs

Все мы стояли молча, никто даже не пошевелился, и глазели на эту процессию, а на балконах или в окнах дома маячили фигуры жильцов, и лица у них были равнодушные и почему-то одинаковые, будто нарисованные плохим, но очень старательным художником.

И тут случилось непредвиденное.

День был пасмурный, и дул промозглый северный ветер, раза в два сильнее, чем накануне обещали синоптики, – из-за него, из-за ветра этого, все и случилось, вышло совершенно по-дурацки, впрочем, сами посудите: налетел внезапно настоящий шквал, так что в трубах водосточных мерзко загудело, и слетела с живота покойника его фетровая шляпа, кувыркнулась несколько раз в воздухе и спланировала эдак прямехонько к Левушкиным ногам.

Левушка тупо уставился на нее – и только в затылке почесал.

Оно и понятноs

И тогда что-то словно оборвалось внутри меня, ей-богу, не знаю, зачем мне понадобилось такое, да еще в этот, самый неподходящий, момент, но только я вдруг крикнул, или нет, сказал громким шепотом:

– Ну-ка, Левушка, надень шляпу!

Левушка чуть поразмыслил, потом поднял отцовскую шляпу и послушно, точно автомат, нахлобучил ее поверх своей кепки-идиотки.

Ну и видик был у него!

Сроду более кретинской физиономии не встречал!

– Эй, Левушка, да ты форменный профессор в этой шляпе! – гаркнул восторженно Гошка.

– Премьер-министр! – пискнул Артем.

– Если только бородавку с носа убрать, в точности! – подтвердила Алевтина Дуло. – Лучше не бывает.

– Ты взгляни на себя, Левушка! – гоготнул Моня. – Красавец ведь неописуемый, совсем! Только вотs бородавка, тогоs и впрямь мешаетs

Левушка медленно развернулся и уставился в окно первого этажа, где виден был во всех подробностях, как в зеркале, и тогда мы стали свидетелями поразительной метаморфозы – нет, перед нами пребывал все тот же Левушка, все тот же дурачок, но лицо егоs

Это надо было видеть: на мгновение какое-то вполне осмысленное и даже горделивое выражение вдруг проступило на нем, уничтожив вечную маску покорной тупости, Левушка приосанился, поднял голову повыше, с удивлением разглядывая самого себя, словно и вправду там, в оконном стекле, стоял перед ним очень важный человек, премьер-министр или кто там еще, – этой сцены мне не забыть до конца моих дней, на наших глазах животное внезапно обрело разумные черты и в нем проснулось явственное осознание, что и оно не хуже остальных, вот только бородавка на носуs действительно – ах, если б не было ее!..

Левушка ощупал свой нос, свое прыщавое, перепачканное зеленкой лицо и неожиданно подмигнул собственному отражению, и тотчас знакомая улыбка заиграла на его губах, рука поднялась, чтобы поскрести макушку, но наткнулась на шляпу, и та полетела на землю.

Левушка не торопясь повернулся к нам, и улыбка, прежняя бессмысленная улыбка его, стала еще шире.

– Ишь тыs – сказал бесцветным голосом Левушка, а глаза смотрели растерянно и вопрошающе.

Глядя на него, мы снова захохотали.

И тут, откуда ни возьмись, перед нами выросла Левушкина мать – она стояла секунду молча, лишь размазывая по щекам слезы, потом вдруг схватила с земли палку и что есть силы ударила сына.

– Кретин! – задыхаясь, прохрипела она. – Сволочь ненормальная! Над кем глумишься? Чью шляпу надевал? Господи, зачем я родила такого идиота?! А вы, – она с ненавистью обернулась к нам, – вы пожалеете!

Она еще раза два или три ударила Левушку, а он громко сопел, раскачиваясь из стороны в сторону и даже не пытаясь отстраниться, защититься от ударов, и только тупо улыбался да вздрагивал всякий раз, когда палка касалась его тела, и недоуменно почесывал макушку.

Какая-то невероятная, нечеловеческая покорность была во всем его облике, и нас это, признаться, тогда потрясло, уж чего-чего, а такого мы никак не ожидали.

Отлупив сына, мать швырнула палку под ближайший куст, подхватила шляпу и, не переставая в голос рыдать, затрусила к катафалку, уже набитому до отказа всякими родственниками и знакомыми покойного, втиснулась в салон, дверцы тяжко схлопнулись, и катафалк, минуты три пролавировав среди дворовых канав, укатил.

Левушкина мать ничего, как ни грозилась, нам не сделала, тем не менее дней пять мы ходили присмиревшие и Левушку не задирали.

Потом, правда, все пошло по-старому, да иначе и быть не могло, но мне не хочется об этом вспоминать – и не потому, что потом стало еще хуже, не в этом дело, ведь куда уж хуже, личность Левушки вызывала в нас прежние чувства, несмотря на тот инцидент, уж слишком потешен он был, этот Левушка, и жалеть его больше недели мы не сумели бы ни при какой погоде.

Боюсь только, чересчур однообразными окажутся мои подробные воспоминания; эпизод же со шляпой и тот злополучный день, что предшествовал ему, мне кажутся в какой-то мере переломными, не для Левушки, нет, хотя беру свои слова обратно, именно для него, а уж во вторую очередь – для нас, просто это нам представлялось тогда, что на него все события не произвели никакого впечатления.

Я давно, почти десять лет, как уехал из нашего дома и живу теперь на другом конце города, правда, я встречаюсь с прежними друзьями, но все реже и реже: нынче все такие занятые стали, а наш развеселый двор я за эти годы так ни разу и не навестил, и потому не знаю, не представляю даже, что поделывает Левушка. Мои приятели разъехались еще раньше меня: я последний, кто из ребят моего поколения покинул этот дом.

Но сегодня я наконец-то сумел выкроить время – и отправился туда.

Поразительно: все осталось практически таким же, как и на моей памяти.

С час, наверное, бродил я возле дома, вспоминая те или иные места, что были связаны с нашими играми, и вспоминал, конечно, Левушку, даже постоял минут десять под его балконом, надеясь вдруг увидеть этого чудака из моего детства, но никакого сказочного "вдруг" не произошло.

Не хотелось, да и грешно было думать об этом, но я где-то слышал или читал: такие, как Левушка, не задерживаются долго на землеs

Случайно забрел я в узкий простенок, образованный торцом нашего дома и длинным каменным гаражом, – ах, до чего ж славно бузили мы когда-то в этом уголке, черт знает что порою вытворяли, выпивали, став постарше, и с девчонками не в шутку обжимались, сколько жалоб от соседей поступало, и не перечесть! – и тут мое внимание невольно привлекли четыре странных рисунка, сделанных углем на оштукатуренной стене. Стену, судя по всему, как построили, так никогда уж и не подновляли, и потому практически все, что на ней писали или рисовали, сохранилось до сих пор.

И это – в том числеs

Четыре профиля в шляпе, грубых, неумелых, и у каждого на носу, почти на самом кончике, виднелась четко обрисованная ямка, словно впадина, какая образуется, когда удалят большой фурункулs

Я ни секунды не колебался, я мог бы сразу и без малейшей запинки сказать, кто автор этих рисунков, и не оттого, что видел их где-нибудь прежде, – просто я знал, что только один человек на свете способен был эти профили изобразить именно так – в шляпе и с ямкой на носу.

Левушка!

Бедный парень, как мы издевались, смеялись над ним, в общем-то даже не считая его за человека, а он ни разу не обиделся на нас, и это казалось тогда противоестественным, и уж тем более противоестественной казалась мысль, что Левушка может мечтать, на что-то уповаяs

О той истории со шляпой все мы быстро позабыли, но Левушка – нет, вот он-то не забыл ничего, он помнил, как смотрелся в оконное стекло, как преобразилось в тот миг его лицо, как кричали мы ему: "Премьер-министр! Профессор!" и, потешаясь над его уродливостью, несли похабно-радостную чушь про бородавку на его носу, – он ничего не забыл, но все воспринял по-своему и начал тогда тайком, чтобы не дай бог кто увидел, ходить в этот простенок и рисовать профиль за профилем, самого себя в шляпе, однако без того дефекта, который, по Левушкиному убеждению, и был всему виной.

Случайно он увидал себя в окне таким, каким, чем черт ни шутит, мог бы быть, и за причину, помешавшую заполучить нормальное лицо, нормальное, не шутовское, место в жизни, вероятно, посчитал, по глупости своей, сущий пустяк – вот эту бородавку на носу, которую и стремился в своих неуклюжих рисунках изъять, подчеркнуто изъять, полагая, что таким образом утверждает себя в будущем.

Мне сделалось грустно – ведь в общем-то мы Левушку почти не знали, да и не желали знать, смеясь над ним, – и я ушел со двора моего детства, уехал домой, дав себе слово не возвращаться сюда никогда, хотя нет, не уверен, быть может, я не удержусь и все-таки когда-нибудь, если мне будет плохо, безвыходно плохо, примчусь опять на этот двор, снова зайду в простенок и стану смотреть на четыре смешных профиля, утешая себя тем, что все, возможно, обратится к лучшему и все исправится, достаточно лишь удалить из жизни какую-либо мелочь, несущественную для всех остальных деталь вроде этой глупой бородавки на Левушкином рисунке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю