Текст книги "Жизнь, которой не было"
Автор книги: Александр Титов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Баба! – Джон тычет грязным пальцем в иконы, вот-вот брякнется с печки. Исусь Хлистось...
Профессор, глядя на него, смеется: чего-то, балбес, понимает. Какое христианство может быть в здешней глуши, где до сих пор верят в колдунов и русалок?
Митин отец, без всякого выражения на лице, приподнял голову, взглянул на иконы, затем снова потупил взор.
ДЖОНА ПРОЧАТ В ЦАРИ
Митя берет рогач за длинную деревянную рукоятку, достает с раскоряченного, стоящего посеред древесного жара тагана чугунок с картошкой, осторожно несет его через всю комнату, устанавливает на закопченную дощечку посреди стола.
Колодообразное туловище Джона свешивается с печки, плоский нос втягивает запах варева. Дурак слезает, топчется в углу, не решаясь приблизиться к горячему чугуну. При каждом движении идиота шуршат, словно картонные, широкие спецовочные брюки, подаренные ему колхозным сварщиком Сергеем. В двух местах штаны прожжены и лохматятся, они в разнообразных пятнах, зато прочные.
Будто туча с неба спустилась. Трактористы, потеснившись, уступают дураку место на углу стола.
Митя вдруг вспоминает, что Джон сегодня еще не умывался.
– Иди сюда! – Он берет Джона за воротник, поднимает его из-за стола. Дурак покорно бредет к помойному ведру, стоящему под лавкой в чулане. Скулит от боли, дергает правой рукой – в ладони у него зажата горячая картофелина.– Да оставь ты ее... – Митя силой разжимает грязную, покрасневшую ладонь идиота, отнимает картофелину: опять волдырь вскочит...
Трактористы тоже достали по картофелине, катают их по столу, чтобы скорее остывали, очищают помаленьку от кожуры.
Джон пробует грязным пальцем воду в ведре: ему и теплой-то неохота умываться, и он заранее всхлипывает, наклоняется, выставляет ковшиком смешные чумазые ладони. Митя льет из кувшина воду, а Джон, словно медведь, смурыгает лапами туда-сюда. Лицо его из мучнистого становится розовым, маленький лоб и бычья шея по-прежнему остаются сухими. Сквозь воду, залившую глаза, видит перед собой ситцевую, в цветочках, занавеску, хнычет, припоминая прежнюю беззаботную жизнь, когда его никто не мучил умываньями: баба, баба! Занавеска покачивается сама собой от теплого воздуха, как живая...
– Никак он не может ее забыть, – вздыхает Профессор, подливая себе в кружечку самогонки из дядь Игнатовой бутылки. – Она только для него и жила, сердешная. Для внука старалась, так сказать, и в объективном, и в иррациональном смыслах.
Последняя фраза Профессора прозвучала невнятно, однако все, в том числе и отец, невольно вздохнули. Митя пытается хотя бы разок мазнуть дурака по физиономии куском хозяйственного мыла, но тот мотает головой, скулит – боится мыла пуще огня. Кое-как умытый, с взъерошенными мокрыми волосами, он бурчит толстыми губами, спешит к чугуну с картошкой.
Митя подает ему чистое серое полотенце, неглаженое. Сам стирал дешевым порошком в тазике, без отбеливателя. Джон комкает полотенце, торопливо возит им по лицу.
Дядя Игнат забирает у Профессора порожнюю кружечку, наливает "свойской", выпивает, закусывает огурцом, хвалит Митин посол.
– Я ведь тоже одинокий совсем старик! – вздыхает он. – И ни хрена у меня в доме нет, акромя самогонного аппарата.
Все смотрят, как Джон торопливо поедает картошку, забывая очищать ее от кожуры. Обжигается, стонет, отхряпывает зубастым ртом от огурца. Такая еда кому угодно понравится!
– Исделать бы нашего Джонку царем! – мечтательно восклицает дядя Игнат. Щеки его болезненно краснеются. – Сидит себе, детинушка, на печке, посиживает, вдруг – бац! – и он уже в царях!
– Без всяких демвыборов? – округлил глаза Профессор. – Нелегитимно, дед, и просто глупо. Твое сказочное сознание насквозь ошибочно. Царем быть нелегко. С трансценденцией ни один царь не совладает. Подчиниться объективности может лишь полный идиот...
– Скоро перебьют хребет этим вашим дурацким неумирающим сказкам!.. – Отец говорит озлобленно и невпопад. – В сказках одно, а в жизни другое. За мешок украденного зерна по-прежнему сидит в тюрьмах половина крестьянской России...
– Царь не должен быть очень умным человеком, чтобы не вникать в разные жульничества, – рассуждает дядя Игнат, разрезая остывшую картофелину тупым ножом. Тонкая кожура липнет к тусклому лезвию. – От умного начальника может вред произойти, потому что в жизни все наоборот происходит. Зато у царя должен быть нюх на хороших советчиков.
Митя взглянул на Джона, набившего рот картошкой, отчего щеки дурака раздулись шарами в обе стороны, – разве такой поумнеет? Царь не может вылупиться из дурака, как цыпленок из яйца.
– У царя не должно быть никаких особенных заскоков, – объясняет Профессор, поправляя тонкими, со следами мазута, пальцами свой редкий белесый чуб, свесившийся набок, как у пионера. – Опаснее всего, братцы мои, царь верующий!..
Деревенский мыслитель вновь задумался, смахнул с подбородка налипшую былинку укропа.
– Бог, вера... где они? – недоуменно проворчал дядя Игнат. Голос его, вырвавшись наружу, норовит вновь схорониться в складки морщинистого лица. Старухи наши зовут меня "безбожником", а сами молятся, как глупые, без всякого понятия... Бог, ребята, – это бедность. Вот перед нами Джон – беднейший человек. А что такое бедность, как не чепуха? Она есть главная невидимость для всего прочего света...
Выслушав старика, Профессор иронически усмехнулся, машинально пригладил свой хилый чуб.
– Ты, дед, ведешь речь о бедности как о некой надчеловеческой субстанции. А перед нами, – он ткнул очищенной от кожуры картофелиной в сторону Джона, перед нами бедность вполне конкретная: ленивая и глупая, жрущая от пуза дешевый харч, целыми сутками спящая на теплой печке. Если рассуждать теологически, то нашему Джону все мировое бытие – хрен по деревне!
Митин отец как-то усмешливо и в то же время с укором взглянул на Профессора: опять развел антимонию!
– ...Воображение царственно! – продолжал с упоением Профессор, стараясь прижать грязным толстым ногтем скользкое, в желтой пленке семечко огурца. Хотя и толку от него, от воображения, в реальных условиях очень мало, оно лишь отравляет сферу подсознания.
– Рассуждаешь ты умственно, запутанно, а сам не прочь подтырить комбикорму из колхоза! – подначил философа дядя Игнат.
– Ты, дед, не смешивай чистое мышление с грубой жизнью... – Профессор вяло взмахнул ладонью, огорчаясь очередным "непониманием масс". – Если бы не окружающий меня материализм, я несомненно был бы счастливым человеком!
На Джона в прошлом году действительно надели царскую корону. Не всамделишную, а картонную, обклеенную золотистой фольгой. Был в райцентре праздник – проводы русской зимы. Джон бродил в толпе, собирал конфетные фантики. Подъехала на площадь "печка" – грузовик, обитый картоном, с дымящей металлической трубой. А Емели нет, сбежал куда-то. Где дурак? Да вот же он!.. Пьяные парни подхватили Джона, затолкали на "печку" взамен сбежавшего артиста. Получите!..
Ведущему делать нечего, толпа гомонит, улюлюкает. Он как раз бутылку водки открыл, налил Джону стакан: "Скажи, что пьешь за свободную Россию!"
"За сябодную Лясию!" Идиот осушил стакан, и его из жалости взяла в автобус колхозная делегация, чтобы не замерз на обратном пути в Тужиловку.
ПРОФЕССОР
В деревне Тужиловка отзывы о Профессоре самые важнецкие: "Умнай, книжки читал усякия! И трахтарист безотказнай!"
Старики и старухи Профессором не нахвалятся. И огород вспашет, и картошку посадит сеялкой, и выкопает ее по осени подъемником.
Лет пятнадцать назад, когда все было просто, доступно и дешево, Профессор, будучи молодым передовым трактористом, получил от обкома комсомола бесплатную путевку в Болгарию. Старожилы до сих пор помнят это событие: "Наш Прахвесар за границей бывал – вон ты куды гляди!"
Вернулся оттуда в коричневом кримпленовом костюме, в пестром галстуке, на голове смешная шляпа с перышком и розочками, в руке пузатый желтый чемодан, раздутый наподобие шара от разных сувениров. Не парень по деревне прошел картинка! Правда, уже на следующий день он снова был в замасленной телогрейке, пьяный, небритый, чуть охрипший от бесконечных рассказов "про заграницу". И хотя работал он в то время по-ударному на вспашке зяби, его часто вызывали то в райком, то в обком на различные мероприятия и слеты сельской молодежи. Был один раз на комсомольском съезде в Москве, но не вместе с Митиной матерью, а в разные годы. Из одной деревни и даже из одного района передовиков на съезд посылать было нельзя. Сам Брежнев пожимал руки молодежной делегации, в том числе и Профессору. Местные старики, наблюдавшие этот "важнецкай" момент по телевизору, долго после ходили на дом к Профессору с кусками сала, завернутыми в газеты, с чекушками в кармане. И у каждого была своя "сурьезная" просьба все подобные пожелания по улучшению общей и личной жизни человечества Профессор записывал в большой блокнот с шикарными обложками, подаренный в качестве сувенира на съезде.
Профессору тогдашнее начальство обещало орден какой-то пожаловать, но передумало – молодой передовик имел слабость насчет выпить. И греха в том особого не было бы, если бы он не попадал иногда в вытрезвители – дважды в областной и один раз в московский. По причине расслабленности тела и языка он несколько раз не смог выступить с трибуны даже по заранее подготовленному тексту. А ведь мог бы, по словам знающих людей, стать со временем председателем колхоза, а оттуда в райком, в обком, в министерство – ступенька за ступенькой, только успевай шагать!
"Не нужны мне ордена! – бахвалился Профессор. – По натуре я работяга, хотя меня и волнуют иррациональные моменты жизни. Я не собираюсь всю жизнь сидеть в президиумах и принимать бессмысленные постановления. Моя задача – понять экзистенциальные моменты деревенской души. Мой кабинет – кабина трактора. Мой стол – вспаханное поле".
Профессор охотно рассказывал про Болгарию: "Я думал, что заграница – это вроде чужой планеты. А у них там земля, дома, горы. Реальность, короче. В организации жизни меньше бытовых колдобин. И народ поулыбчивей, чем у нас. Хлама вокруг не валяется, порядок... Но мне, ребята, гораздо больше по душе демиургический хаос моей супердиалектической родины..."
Митя слушал его и думал: да, он тоже любит Тужиловку. Сам не понимает, за что. Здесь дом, родители, Джон, о котором надо заботиться...
Профессор в Болгарии не видел ни одного дурака. Правда, одна студентка в Софии показалась ему в этом смысле подозрительной, она быстро шла вместе с подружками по тротуару, в прохладной тени высоких домов, и как-то странно хохотала. Нормальные люди так не смеются. К студенческой касте Профессор относится всегда с подозрением.
– Студенты – они все придурочные! – Профессор разгоняет ладонью едкий сигаретный дым. – И в Москве я с ними общался, и здесь, в колхозе, когда их на картошку автобусами пригоняли. Джон по сравнению с ними – тихое дитя. А студенты даже в колхозе не хотят вести себя культурно: хохочут, визжат, курят черт-те чего и выпить не дураки. Самогонку обожают, считают ее наипервейшим продуктом. На уме только развлечения и любовь в неэстетичной форме. Пьяные ихние пацаны дурней наших скотников – на день сто раз подерутся и помирятся. Вопят на все поле на своем полублатном жаргоне. Парни несут на руках бледных "кайфанутых" девчат. Другие девушки, которые покрепче, тащат в кусты за руки и за ноги "отрубившихся" парней. Я тоже выпиваю каждый день, но таким придурком меня никто не видел и не увидит. Я, братцы, разговаривать с ними пробовал бесполезно, будто с другой планеты существа. Я им про Ницше и Бердяева, про нигилизм, про судьбы России, а они мне твердят одно и то же: мужик, найди самогонки! И это будущие филологи, инженеры человеческих душ. И мы еще задаем друг другу вопрос: почему развалилась страна? Да тут от одних только студентов сквозь землю провалишься, не говоря уже об академиках, дуривших нас "диалектическим материализмом", которого на самом деле нет! У меня свой ум есть! Мои речи в ЦК лишь чуточку подправляли... В прошлом году зажал я возле столовой одну студенточку, так она меня чуть сковородкой не искалечила. И такими словами ругалась, что все высокое, философское из моей головы надолго повыскочило... Не ходи, брат Митрий, во студенты! Не порть свою внутреннюю самость! Я вот после семи классов двинул в трактористы, сохранив свой личный дух и принципы. Я и трактористом на весь Союз гремел...
– Где она теперь, твоя слава? – Отец насмешливо взглянул на Профессора. Твоя философия в нашей Тужиловке тоже не пригодилась... Ешь картошку, Профессор, закусывай, а то Джон один весь чугунок опустошит. Вот ты пьешь, а не закусываешь – разве это матерьялизьм?
ПОСЛЕДНЕЕ ЛЕТО ДЯДИ ИГНАТА
Профессор взял со стола бумажную затычку, припахивающую самогоном, развернул, прочел обрывки фраз, поморщился. Чтение развернутых затычек любимое занятие всех мыслителей, связанных так или иначе с потреблением самогона. К тому же у Профессора почти не остается времени на чтение серьезных книг. А сейчас его внимание привлек забавный заголовок: "Жизнь приняла характер затыкания дыр".
Он прочел его вслух, но присутствующие в хате никак на это не отреагировали, лишь Джон на секунду перестал жевать.
Неожиданно послышался тонкий и тихий звук, будто мышь запищала. Что такое? Да это дядя Игнат размокрел после третьей стопки.
– Ты чего, дед?
Но старик не спешит поведать свое горе. Отхлебнул полглотка из кружечки, прикрыл на миг мокрые красные ресницы, покачнулся на табурете. Открыл глаза в них пустоцветная тоска.
– Высказывайся, Игнат Иваныч! – требует Профессор.
Теперь всем заметно, что и его тоже развозит. Он с нарочитым пренебрежением швыряет в кучу хвороста газетную затычку – ничего интересного в статье нет, обыкновенные советы по выживанию для одиноких пенсионеров. Профессор таращится на дядю Игната и пытается изобразить на своем узком бледном лице мнимый интерес, словно опять сидит в каком-нибудь солидном президиуме и слушает очередного докладчика.
– Лето помните какое было? – Голос старика снова дрожит.
– Какое?
– Дожди были?
– Были.
– Горох намокал?
– Намокал...
Трактористы кивают головами, серьезнеют лицами, припоминая летние неурядицы. Председатель Тарас Перфилыч по старинке ходил по дворам, звал народ, который может держать косы, на поле. Стебли гороха размокли, комбайн их не брал. И народ, как всегда, откликнулся: старики вышли косить, старухи и дети ворошили подсыхающие валки. Многолюдно стало в поле, как в старинные времена, зазвенели под небом голоса!
– Так вот: Тарас Перхвилыч за мной не зашел! – Дядя Игнат не может продохнуть от слез. – Даже в окошко не стукнул... Тогда я сам взял косу, отбил ее, поточил бруском. Пришел в поле, взял себе рядок, махнул раз-другой – и все... Руки отваливаются. Все наши старики косят, не оборачиваются, а меня будто уже и на свете нетути...
– Это, дедушка, экзистенциализм чистой воды! – толкует ему Профессор. Твое подсознательное народное "я" хотело утвердить себя именно таким вот актом: посредством косьбы в составе бригады. Этот комплекс очень сильный и древний, с ним очень даже трудно расстаться. Короче, дед, плюнь ты на эту сублимацию. Ты ведь на все руки мастер: и плотник, и печник, и самогонка у тебя самого высшего качества!
– Так я и побрел с косой в деревню один-одинешенек!
Старик потер ладонью круглый глянцевый нос, разгоревшийся, словно красная лампочка, вздохнул: беда не приходит одна. Была единственная живность в хозяйстве – козел по кличке Трофим, да и того по осени собаки загрызли. В ноябре как раз. Участковый по фамилии Гладкий, приезжавший расследовать происшествие, записал в протоколе, что в деревне Тужиловка "произошло погрызение коз бесхозными собаками".
Поголосив еще немного по умному Трофиму, дядя Игнат вновь приободрился, начал хвастать, что никто в нынешней деревне без него не обходится.
– Одних гробов сколько переделал! Старухи то и дело помирают... – кивнул головой на Джона, бабка которого умерла минувшим летом. – Гробы отстругиваю, что твои зеркала, приходи, кума, любоваться! А сколько работы по дому делаю! За мной, парень, только ходить будешь ради любопытства – и то уморишься. Правда, последнее время руки стали подводить – "не владают", окаянные. Мне умирать, товарищи, стыдно! – выкрикивает он тонким голоском. – Я лягу в гроб, а все будут смотреть на меня как на дурака. И кто мне тут сделает гроб, ежели, кроме меня, в Тужиловке нет ни одного плотника?!
– Иван сделает. – Профессор кивает на Митиного отца, раскуривающего новую сигарету. – Он умеет. А доски я в колхозе украду. Да у тебя своих небось припасено на сто гробов вперед.
Митя смотрит на взрослых людей, вздыхает: большинство дел в деревне делается по пьянке и пьяными людьми. Пашутся огороды, строятся сараи, лепятся табуретки... Приходит с утра полусонный человек с позвякивающими инструментами, выпивает "оздоровительную" стопку и принимается за работу. Мир переполнен замутненными болезненными душами. Но Митя не хочет быть похожим на них. Он уже сейчас не такой.
ПЕРЦОВКА
– Скоро пенсию принесут! – мечтательно вздыхает дядя Игнат, забывая о мрачном. Митин отец тем не менее поглядывает на него с затаенным страхом. Куплю вам, дети мои, канхветак, а себе – бутылочку перцовки! Самогонка надоела, окаянная, а перцовочку, голубушку, весь век бы пил с принбюхом.
И подкрепляет свои мечты парой глотков из пластмассовой чашки. Напоминает Профессору: ты, парень, часто в райцентр ходишь, в библиотеку, купи мне там в киоске перцовочки.
Профессор согласно и в то же время задумчиво кивает головой: в библиотеку позарез надо! Уже три недели туда не ходил – позор! Там, говорят, есть новые поступления книг...
При упоминании о книгах дядя Игнат вновь всхлипывает, оборачивает мокрое лицо к Мите, тонкие посиневшие губы дрожат:
– Вот помру, Митрей, забери тогда мой плотницкий стрбумент! – произносит он медленно свое завещание и начинает перечислять, какие у него замечательные долота, рубанки, шерхебели, фуганки и полфуганки. Лезвия из старинной стали, такой уж теперь не варят. Солидолом смазаны, без единой ржавчинки, наточенные...
Джон, наевшись, грузно вылезает из-за стола. Неуклюже, словно медведь, забирается на печку.
Митя собирается кипятить чайник. Вода в ведре, на лавке, покрылась сверху тонким слоем льда – Митя проламывает его черенком ложки. Вода выплескивается поверх ледяной, в седых трещинах корки, растекается маслянистой лужицей. Затем берет со стола все ту же единственную пахнущую свежей самогонкой пластмассовую кружечку, споласкивает ее, начерпывает в закопченный чайник воду. Вместе с водой в металлическое нутро падают звонкие льдинки, весело скрежещут, звонко ломаются, поддаваясь напору раскрасневшейся Митиной ладони. Вода внутри чайника темная, переливается холодными искрами.
Митя ставит чайник на таган, подсовывает под его закопченные бока свежие щепки. Рядом, на гвоздиках, вбитых в бревенчатую стену, висят пучки сухого зверобоя и чабреца – еще покойная бабка насобирала. Пересохшие лепестки осыпаются при малейшем к ним прикосновении, с тихим стуком пырскают по расстеленной на полу газете. Цветки чабреца давно уже не синие, а серые, пепельного оттенка. Но если сухой зверобой пахнет отдаленно-летне, со сладкой приглушенностью, забытым каким-то здешним лугом, то чабрец все такой же душистый, даже стал еще духмянее, приторнее, ухитрившись сохранить в тончайших своих веточках весь летний зной.
А вот и чайник забулькал, закипел – Митя осторожно, обжигая ладонь паром, пропихивает в отверстие чайника хрусткий пучок травы. Чаберный дух идет по чулану, выползает в комнату. Дядя Игнат припоминающе нюхает своим розовым помидорным носом, озирается, но ничего не говорит.
Профессор, затягиваясь сигаретным дымом, рассуждает на выдохе о "конвергенции" человеческой психики. Глаза его устремлены в провисший потолок, оклеенный пожелтевшими газетами. Пьяные губы расплываются неуправляемой детской улыбочкой. Он пытается растолковать разницу между "глупостью вообще" и "глупостью космического масштаба".
Джон, забавно улыбаясь, показывает на него толстым обслюнявленным пальцем:
– Пляфессаль! Халесий, умный!
Механизатор-философ, сбившись с мысли, грозит идиоту мосластым кулаком.
Дурак переводит палец на этажерку, верхняя полка которой застелена драной кружевной салфеткой, поверх которой стоит ржавый будильник: длинь-длинь! Профессор спьяну обещает купить Джону электронные часы, в которых бегают, как живые, цифирьки и пищат тонкие китайские голоса.
"УШЛА!.."
– Натрескался? – Митя смотрит на Джона с улыбкой и одновременно с жалостью. – На, пей чай. Потом еще кашу сварю.
– Сахаль? – вопит Джон, вопросительно тыча пальцем в стеклянную банку, наполненную чаем.
– Положил... – успокаивает его Митя. – Четыре больших ложки.
Джон хватает банку, обжигаясь и обливаясь, с хлюпом пьет из нее. Голова его то и дело отдергивается назад. Вокруг рта налипают чешуйки заварки. Дурак прислушивается к разговорам, довольно пригыгыкивает.
Каждую субботу Митя водит Джона в баню при колхозной мастерской. Мужикам потеха – то запихнут Джона в парную, на верхнюю полку, где от пара дышать нечем, то брызгают на него ледяной водой. Один раз ради потехи выбросили голого и распаренного в снежный сугроб, чтобы поглядеть, как идиот орет и барахтается. Зато дурачок очень любит душ – встанет под теплые, припахивающие соляркой струи и блаженно отфыркивается. Лицо с закрытыми глазами обмывается потоками воды. Хоть час будет так стоять не шелохнувшись, пока его не вытолкнет оттуда какой-нибудь намыленный с ног до головы тракторист.
– Вот проведут к нам в Тужиловку газ, будем мыться каждый день! – весело восклицает Профессор. – Да здравствует прогресс!
– Пляглессь... – вторит ему с печки Джон и неожиданно всхлипывает. Сдавленный писк переходит в утробный рев. Опять, наверное, вспомнил свою бабку. Всхлипывания перемежаются одним и тем же словом: "Усла, усла!.."
– Она вернется! – успокаивает дурня Митя. Голос у него, как всегда, серьезный и твердый.
Глаза у Митиного отца, взглянувшего на идиота, хоть и пьяные, но будто стальные. Джон под его взглядом сразу съеживается, перестает хныкать.
– Баба плидет, сахалок даст... – добарматывают пухлые губы.
Окна в инее слегка подтаяли, заблестел золотой от уличного солнца кружочек стекла. Митя трогает иголки инея пальцем, и они вмиг тают, обжигая кожу влажным холодом.
ПРИЗРАКИ
– Да, она ушла... – бормочет Профессор. – Обыкновенная чужая бабка, каких еще мильен осталось, но почему же мне ее так объективно жалко? Вот умерла Джонова хлопотливая бабка, и нарушился онтологический стержень деревни Тужиловка, началась какая-то новая, непонятная эпоха. Вместе с бабкой навсегда ушли в прошлое времена первых колхозов, пятилеток, трудповинностей, голодовок... Кто ты была, бабка?
Профессор притопнул по земляному полу добротным серым валенком – блеснули на войлоке капли растаявшего снега. Резиновые галоши в налипших крошках мякины, в радужных потеках мазута отражали тусклую электрическую лампочку, горящую под потолком. Тужиловский мыслитель рассуждал о русских соломенных крышах и земляных полах. Земляные льдистые бугорки шуршали под подошвами его галош, создавая своеобразный звуковой фон для монолога. Палец философа перемещался в тесном пространстве избушки, останавливаясь на ухмыляющейся физиономии Джона: вот, товарищи, последняя уцелевшая маска крепостничества, которое ничего не хочет и застыло само в себе, перекипая внутри себя брожением первобытной плоти... Корявые и в то же время гибкие ладони взмесили душный комнатный воздух: каждая такая уцелевшая избушка является бастионом темноты и мрака, оплотом нищеты и омрачения свободной мысли в самом ее зародыше... А там... – подрагивающий нервный палец тычется в заиндевелую бревенчатую стену, осыпая на пол крошки мерзлой глины. – Там, под покровом снега, лежат фантомы огромных, плохо возделанных полей.
– А кто пахал эти поля? – иронически улыбается. – Да я же, мастер плуга по прозвищу Профессор. Смейтесь, смейтесь, медлительные люди черноземных пространств... Вам не дано заглянуть в лабиринты моей крестьянско-философской души!
– Помолчал бы ты, приятель, – недовольно покосился на него отец. – Каждый день слышим от тебя одно и то же. Жизнь совсем другая сделалась, а ты нам про крепостное право мозги вправляешь. Ехал бы себе на какой-нибудь московский съезд!
– Не приглашают, – вздохнул Профессор. – Я бы поехал. Хоть и почитываю прессу, однако по живой столичной суете соскучился. В те времена был социализм, а я считался молодым ударником-механизатором, комсомольцем. Я умел выступить, мог сказать весомое общесоюзное слово! А теперь я личность слишком индивидуальная, нужная лишь местным старикам в качестве их пахаря и кормильца... Так уж она устроена, эта Москва, что ей требуется какой-то особенный представитель!
И Профессор заговорил о полете Гагарина, о двенадцатирублевых пенсиях колхозников, которые ввел Хрущев. Он, Хрущев, впервые в истории России начал выдавать паспорта крестьянам, и в этом его громадная заслуга. И было это в начале тех самых знаменитых шестидесятых...
Отец, слушая Профессора, лишь вздыхал, дядя Игнат растерянно разводил неуклюжими заклешневелыми ладонями, которые "не владают".
– Все, отмучились покойнички! – всхлипнул старик, растирая по морщинистой щеке мутную слезу. – Они ведь, бедолаги, ничего не знали, кроме труда. Труд путь ко гробу, но почему же я так тоскую без всяческой работы? Руки мои стали ручонками и совсем ничего не могут делать... Я сто, а может, и двести гробов смастерил – но мне-то кто спроворит?
– Не горюй, дед, в райцентре купим, в комхозе, – успокоил дядю Игната отец. – Там их по десятку в день выстругивают. По триста рублей за штуку.
– Теперь небось уже за пятьсот, – уточнил Профессор. – Цены ведь на все растут.
На дядю Игната эти факты не произвели никакого впечатления.
– Так, как я стругал-лакировал, никто уже стараться не будет, – проворчал он.
Профессор задумчиво теребил чуб над вспотевшим бледным лбом, перечеркнутым полоской мазута. Вот опять разинул рот, чуть прищурив глаза и взмахивая рукой – словно находился на трибуне всесоюзного съезда.
Отец отодвинул кувырючую пластмассовую кружечку, кашлянул в кулак, кивнул в сторону Джона:
– Тоже небось скоро помрет. Дураки долго не живут, хоть с виду крепкие. Без бабки тоскует. А тоска – первый признак могилы. Внутренняя стрелка дрожит – значит, хана человеку!
– Отчего он помрет? – Митя выходит из чулана, в руках у него пакет с манной крупой. – Ведь мы с дядей Игнатом за ним ухаживаем, и трактористы, которые здесь бывают, тоже подкармливают. На днях транзисторный приемник сюда принесу, пусть себе крутит, забавляется – надо лишь батарейки купить.
Отец как-то странно взглянул на Митю, усталые глаза его вмиг сделались злыми и белесыми:
– Я ведь, сынок, тоже сирота! И вовсе не потому, что родители мои давно померли... просто здесь, под сердцем, что-то давит, колет, ворочается. Потому и злость душит – от гвоздика! Теперь точно знаю: я проглотил тот самый Андрюшин гвоздик...
И отец рассказал конец истории про быка Андрюшу. В тот день, сдав быка на мясокомбинат, отец заглянул ради интереса в разделочный цех. По конвейеру шли подвешенные парящие туши коров и быков. По изуродованной ноге отец узнал Андрюшу.
"Вот он!" – невольно воскликнул отец.
Рабочий, разделывающий тушу, вынул бычье сердце, воздел на руках, словно чашу, плещущую кровью через края: оно было большое, раздутое от неведомой болезни. Рабочий дал подержать сердце отцу: "На!.." – вроде бы шуткой.
Но отец машинально и с какой-то небывалой готовностью принял еще живой орган, глядя как завороженный на крупные, жемчужного оттенка сосуды, обвившие алую мышцу со всех сторон. Тепло бычьего сердца, как от печки, мгновенно наполняло ладони. Отец смотрелся в него как в шарообразное, красного оттенка зеркало и видел в нем свое искаженное небритое лицо.
"Больное сердечко-то... – сказал рабочий. – Клади его на стол, посмотрим, чего там у него в нутрях".
Отец плюхнул сердце на деревянный, в розовых потеках стол. Под лезвием огромного разделочного ножа сердце напоследок дернулось, словно от удара электротоком, развалилось на две половинки, хлюпнув почерневшими сгустками крови. Вдруг лезвие ножа визгнуло о металлический предметик: гвоздь! Крошечный, вроде сапожного, чуть искривленный, с острым кончиком, весь отполированный потоками бычьей крови до серебристого сияния. Рабочий растолковал, что такая находка не первая: острый предмет может проткнуть стенку желудка и вместе с потоком крови через вену добраться до сердца, застряв в работающих клапанах.
Отец решил взять тот гвоздик на память и, пачкая ладонь высыхающей крупитчатой кровью, завернул гвоздик в бумажку, положил в карман. На обратном пути остановились в Лебедяни, купили с шофером на двоих бутылку водки помянуть Андрюшу. Хоть и вредный был, гад, но помянуть его стоило. Но с того дня у отца стало ежедневно болеть сердце. Поискал в карманах гвоздик – нету! Бумажка цела, а гвоздик пропал. А еще в кармане лежал кусок сыра, которым и закусили. Запросто ведь можно проглотить гвоздик с куском скользкого, размякшего в кармане сыра. А сердце болит с каждым днем все нестерпимее ноет, жжет, вся грудь от него будто огнем полыхает...
Он вздохнул, рука сама протянулась вперед, взяла кружечку: как выпьет, сразу легчает!
– Вот так мы их всех!.. – Отец ударил кулаком по столу. Крякнул, перевел дух. В распахе телогрейки виднелся свитер в полоску. Долгое время он его берег, а теперь стал носить на работу. Ворот свитера потемнел, залоснился.
Дядя Игнат пододвинул кружечку, плеснул себе немного из знакомой бутылки, поднес к обиженно искривленному рту, окруженному пучками седой щетины:
– Тах-та оно и есть – все мы сироты. Власть прежняя дюже за нами смотрела, чтоб мы работали с утра до ночи, а таперя уж никому не нужны. Хоть землю пашите, хоть издыхайтя – дело вашенское. Пензию платють – и то слава Богу. Я, ребята, грешный человек – Богу никогда не молился. И над старухами певчими подсмеивался. Сколько я энтих старух перехоронил – не сосчитать...
– Ты неправильно концептуализируешь проблему смерти, дед! – перебил старика Профессор. – Я знаю, что умру в родной деревне. Но Родина вообще, как субстанция, как внеличностная категория, – где она? Если она заключена во мне... – Профессор шлепнул себя растопыренной ладонью в грудь, по засаленной телогрейке, вязко чмокнувшей от его прикосновения, – то почему я ощущаю себя всемирным, космического масштаба, сиротой? Я, как и дядя Игнат, не верю в Бога, но где-то должен находиться Отец первичных материальных атомов, из которых и создан особенный мозг мой?!