Текст книги "Жизнь, которой не было"
Автор книги: Александр Титов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Титов Александр
Жизнь, которой не было
Александр Титов
Жизнь, которой не было
повесть
БЫВШАЯ ЗНАМЕНИТАЯ ДОЯРКА
Мать смотрит на Митю с затаенным страхом:
– Не ходи к нему – удавя!..
– Почему? – Митя конфузливо заглядывает в ее яркие карие глаза, такие большие, что как-то неловко делается и мурашки по спине бегут. – Я каждый день его навещаю. А сегодня воскресенье – моя очередь печку топить.
– Он дурак глупый – возьмет да и стукнет поленом.
– Не стукнет и не "удавя"... – Митя нарочно передразнивает ее деревенский выговор. Он ощущает нечто далекое, тревожное и грустное, но никак не может понять, что это такое. – Как же он не удавил прежде свою покойную бабку?
– Бабка сама умерла с горя. Надо было сразу, как только ее похоронили, отправить идиота в дурдом.
– Джон никому не мешает! – восклицает Митя. И снова смотрит в эту таинственную кофейную прозрачность глаз. Мать выдерживает взгляд. – Никого не ударил, не обворовал...
– Этого еще не хватало! Да я сама, первая, топором его зарублю! – Глаза матери мутнеют и как-то странно подкатываются вверх. Грозит разогнать всех, кто заходит в Джонову хибарку "погреться". Притон нашли, распивочную, сволочи, открыли!
Мать сходила в соседнюю комнату, надела шерстяные вязаные гамаши в полоску. Возле порога серые валенки с галошами. Собирается на ферму, где работает в родильном отделении, выпаивает телят.
Два теленка заболели, надо посмотреть... Снимает с вешалки дубленку, купленную лет двадцать назад, когда они были в моде. Темные волосы покрывает светло-серым, почти новым пуховым платком, смотрится в зеркало, висящее на теневой стороне. Поверхность его сверкает влажным, искристым, как вода в проруби, утренним огнем. День, едва начавшийся, разгорается в зеркале вдвое ярче, чем на улице. Еще и солнце не показалось, а краешек зеркала уже горит ослепительно оранжевым светом.
Мать наскоро взбивает челку. В ее волосах заметны паутинчатые, шевелящиеся под гребнем сединки, которые, как ни странно, молодят ее. Это еще не пуховая белизна старости, но серебро недавно ушедшей молодости. Ей тридцать пять. Берет с полки помаду в розовом тюбике, осторожными движениями подкрашивает свои и без того яркие губы в мелких трещинках, облизывает их не спеша. В такие мгновения она задумчива, будто видит не себя, но чужую. Помада старая, полузасохшая, плохо размазывается по блестящей поверхности губ, налипает к ним темными крупинками. Надо не забыть купить ей в подарок новую – к Восьмому марта.
Запах коровника навсегда въелся в ее одежду. А вечерами, когда с работы возвращается отец, в доме начинает витать еще и запах мазута.
Мать одергивает дубленку, поворачивается перед зеркалом. От ее движений по комнате еще сильнее разносится запах телячьего навоза, молока, клеверного сена, которое дают только малышам. Когда-то была молодая знаменитая доярка, к ней приезжали фотографы, корреспонденты из газет и с телевидения. Выступала на съездах и совещаниях, читала, слегка запинаясь, умные слова по бумажке. Митя, совсем маленький, сидел рядом с отцом в кресле и смотрел выступление матери по телику. Подвыпивший отец в тот вечер был хоть и веселый, но с угрюминкой, тыкал усмешливо темным пальцем в экран: складно говорит, сволочь, выучилась! В люксе живет, гадина!..
Вскоре она приехала: веселая, раскрасневшаяся, с гостинцами, подарками, сувенирами, всяческими грамотами и медалями. Рассказывала о тогдашних знаменитых людях, с которыми встречалась делегация.
"Ты нас кормить думаешь или нет? – с шутливым упреком обратился к ней отец, неуклюже приобняв за плечи. – Щи вари или суп. Мы с Митькой вторую неделю без горячего сидим..."
Медали и грамоты до сих пор лежат в нижнем ящике комода, на самом дне, нахолодившиеся от пола. Здесь же связка газет и журналов с фотографиями юной чемпионки надоев. Один журнал, на обложке которого помещена цветная фотография матери, Митя потихоньку забрал и отнес себе в комнату. Она на этом фото здорово вышла – совсем артистка!
Как-то раз она зашла в комнату сына, чтобы подмести пол, и Митя не успел спрятать журнал. Ни слова не говоря, мать содрала обложку с собственным изображением, разорвала в клочки. И ушла, не стала даже подметать. На портрете она была задорная, круглолицая, с мягкой деревенской улыбкой. Застенчивая, но с достоинством.
Теперь ее давно никто не фотографирует. Позабыта и Тужиловская ферма, гремевшая когда-то высокими надоями. Скоро ее закроют, потому что от коров нет прибыли. Да и сами коровы старые, пора сдавать их на мясо. К весне, по слухам, уберут с должности старого одышливого председателя Тараса Перфилыча.
Мать иногда возьмет да и выпьет с устатку. Работа с четырех утра и до девяти вечера – не каждый выдержит. От отца она прячет "свою" бутылку самогона, подкрашенного вишневым вареньем. Скоро станет обыкновенной пожилой дояркой, из тех, кто вечно под хмельком – краснолицые, в грязных, засаленных халатах, в грубо повязанных платках. Все матюжинницы, бьют коров чем попадя.
Как анекдот вспоминают давние слова секретаря райкома, который собрал со всего района председателей и привез их учиться хозяйствовать на тогда еще передовую Тужиловскую ферму: "Взгляните на этих вычищенных и выскобленных коров! – воскликнул Первый, вскидывая величественным жестом пухлую ладонь. Готов побиться о заклад, что хвосты этих коров чище, чем ваши бритвенные помазки!"
УТРО ИДИОТА
Проснулся Джон от ощущения того, что со всех сторон будто кто-то иголочками покалывает. Открыл глаза, всхлипнул:
– Холядьня!
Свесил с печки босые ноги, чувствуя, как от земляного пола тянет морозной сухостью. Ладони оперлись о нахолодившиеся, засаленные от частых прикосновений кирпичи. Утренний свет пробивался сквозь маленькие заиндевелые окошки. Их всего два, смотрят, как большие мутные глаза.
– Никогоси... – хнычет дурак. Один то есть... Не понимает, но чувствует. Сейчас придут. Митя или дядя Игнат. По очереди ухаживают за Джоном. Пухлые губы сами собой произносят звуки, гундят и поют.
Ночью за стеной бушевала метель, и Джону было как-то особенно, по-дурацки страшно: огромный злой дядька склонился над хатой, крытой заснеженной соломой, дул ртом в печную трубу: ух-ха! Хлопал ладонью по заледенелым стеклам. Все вокруг трещало, а в животе у Джона гуркала перловая каша – дядя Игнат вчера варил, да, наверное, не доварил и жиру свиного, вонючего, в нее много добавил.
Дурак всхлипывает, подвывает по-собачьи. Не хочет быть один. Соскакивает с печки, шлепает босыми ногами по шишковатому земляному полу. Колодообразное тело устремляется к столу. Стеклянная банка пуста – пальцы нащупывают колючие крупинки сахара, отковыривают их. Джон чавкает, сосет: во рту сладко, но мало. Скулит, продолжая вылизывать стенки, клацает по стеклу зубами. Сахарные песчинки царапают разбрякшие со сна губы.
В сенях раздается топот валенок. Слышно, как Митя хлещет по калошам обшарпанным веником, отряхает снег. Трещит промерзлая дощатая дверь, не поддающаяся первым рывкам, и наконец широко распахивается. Весь в клубах белого, будто молочного пара, чуть наклонившись, чтобы не удариться головой о притолоку, входит среднего роста паренек в шапке-ушанке и теплой заграничной куртке с яркими буквами.
Джон так и разевает рот: сколько раз видел эту куртку, но всякий раз переливчатые разноцветные узоры букв приводят его в остолбенение.
– Извини, Джон, я проспал! Вчера вечером по телику классный боевичок показывали!..
Дурак радостно ощеривается: сейчас Митя расскажет кино! Он так здорово умеет рассказывать, машет бледными кулаками в стылом сумеречном воздухе хаты: тот, хороший, полицейский как треснет бандита в лоб!.. А красивая девушка в джинсах как прыгнет с верхнего этажа!.. А этот, плохой, которого все ловили, бабах из револьвера!..
При каждом Митином взмахе, сопровождающем пересказ фильма, идиот радостно гекает, переминается с ноги на ногу на холодном полу. Там, в кино, умный полицейский переколошматил всех плохих негодяев. И стало всем хорошо. Джон сияет блестящими бессмысленными глазами, раскрыл слюнявую пасть.
Митя вдруг замолкает, зябко передергивает плечами: холодно у тебя, балда! Ты бы хоть золу из печки вычистил...
Дурак виновато смотрит на своего единственного во всей Тужиловке друга. На лице идиота возникает жалкая сонная улыбка. Лень, спрятанная в тайники неуклюжего тела. Митя хороший! Митя счастливый! – он смотрел "тили-вили".
Джон кивает лохматой, как у пуделя, головой, радостно хихикает, передергивает плечами. Сквозь дыры засаленной рубахи просвечивает серая пупырчатая кожа. Идиот от восхищения и озноба принимается клацать зубами.
– Да ну тебя... – Митя тоже замерз. Пора растапливать печку.
– Зазыгай дедуську. Дзену холодно! – Дурак начинает приплясывать на заиндевелых шишках пола. Джоном его прозвали деревенские ребятишки. А на самом деле его Жорой, Георгием зовут.
Митя снимает свою хорошую куртку, вешает на гвоздь, вбитый в стену. Там еще много гвоздей набито – вешалка. Засучивает рукава свитера, вычищает из печки вчерашние головешки, серую древесную золу, облачками взметающуюся над тазом. На подовых кирпичах, под ворохом сизого пепла, малиновыми искорками сверкнули остатки вчерашних недогоревших дров. Вычистил печь, положил заранее заготовленных щепок, раздул пламя, кинул сверху тонких дров – они быстро разгорелись, дохнули жаром. Митя поднял с пола обеими руками пенек от вишневого дерева с отростками черных сухих корней, сунул в пышущий пламенем зев печки. Пень сразу охватился по краям розовыми огоньками. Жар проникает в закопченные кирпичи печного свода и расползается потоками теплого воздуха по всем углам хаты.
– Ух! – Митя разгибает спину, озирается. В комнате плавает синий дым, но уже поуютнело. Глаза у Мити слезятся, он различает силуэт Джона, снова забравшегося на печку.
На полу лежит другой пенек – сливовый. Скоро придет и его очередь. Джон боится этого пня, показывает на него дрожащим пальцем и называет "дедуськой". Захныкал, закрыл лицо ладонями, боится, что "дедуська" его укусит.
Митя успокаивает: этот "дедушка" хороший, он будет нас греть. Вот мы его сейчас положим в печку. Смотри... Пух-пых! Теперь уже два пня лежат в обнимку, словно старые друзья, в широкой горловине русской печи. Один, полусгоревший, малиновый от жара, сыплет-трещит искрами, второй, темный, с белизной распила, медленно разгорается. Митя еще с осени дров заготовил – в старом заброшенном саду полно засохших деревьев, ножовкой можно напилить хоть вагон.
"Газом пышут!" – похвалил дрова тракторист Профессор, помогавший выкорчевывать старые сливы и яблони. И отметил забавный факт: вишневые дрова горят розовым пламенем, сливовые – синим.
ДЯДЯ ИГНАТ
Слышно, как кто-то снова дергает дверь. Рывки хрусткие, скрипучие. Дверь опять примерзла, не поддается.
Митя спешит на помощь, давит изнутри. По всему периметру двери раздается поканье, дзенькает какая-то льдинка – дверь стремительно распахивается на всю ширину. На пороге, в завитках пара, различается постепенно приземистая старческая фигура в драной овчинной шубе и облезлой кроличьей шапке. Слышится недовольное пыхтенье, и вот уже старик переваливается через обледенелый порог – дядя Игнат пришел, сосед. Он торопливо прикрывает дверь, чтобы не упустить тепло, притопывает носастыми валенками, озирается красными, набрякшими влагой глазами. А всего-то прошел двадцать метров от своего дома. Маленькое бурое лицо сплошь в отвислых болезненных морщинах, в зрачках хитрый блеск клюкнутый дед!
– Ты здеся, Митрей?
– Здесь, здесь... – Митя подбрасывает в печь новую порцию чурбачков.
– А я думал, опять проспишь, как в прошлую воскресенью.
Митя виновато кивает головой: да, в прошлый выходной он спал до десяти. Как на грех, и у дяди Игната в тот день поясница разболелась. И трактористы по домам сидели, чай пили. А бедняга Джон замерзал, скулил, завернувшись в ворох тряпья, набросанного в углу печки.
– Блинцов к обеду замешаю! – с ходу обещает дядя Игнат. Но, судя по его походке, обещание невыполнимое. В чулане действительно припасен мешок хорошей белой муки – Профессор где-то раздобыл еще по осени, привез сюда, чтобы подкормить несчастного подростка. Дядя Игнат иногда печет блины – толстые, размером и формой с подметку, малость подгоревшие, зато на свежем масле объеденье! Джон готов хоть сотню таких слопать. Он их обожает, эти "бисики"!
В погребе запас картошки – осенью накопали, кое-как всковыряв грядки, Джона не очень-то заставишь работать. Митя сам засолил бочку огурцов – дядя Игнат подсказывал, как надо мыть и банить кадку, как готовить раствор соли, сколько добавлять в него хрену и смородиновых листьев. А уж дикого укропа на огороде полно – пихай в кадушку до отказа! И все содержимое кадки сверху надо придавливать гнетом. Гнет – это не царизм, не фашизм с диктатурою, а обыкновенный камень-голыш, который кладут поверх деревянного диска. И капусты квашеной хватает. Да еще один тракторист подарил Джону большой шмат прошлогоднего сала – живи, деревня!
Вспомнив об огурцах, Митя берет большую миску и лезет в погреб. Сейчас, наверное, трактористы придут, им всегда закуска нужна. Отец, обычно безразличный к еде, и тот как-то похвалил: у тебя огурцы лучше, чем у матери, получились!
"ЦАМАГОНЯ"
– Дядя Гать! – Грязный палец высовывается из сизого дымного вала, как из тучи. Старик кашляет, весело машет руками. Джон нетерпеливо по-обезьяньи подпрыгивает на прогревающихся кирпичах, уверенный в том, что старик принес с собой "цамагоню". Авось нальет дурню стопочку для "проветривания мозгов".
– Дзон хоцет цтяканьцик! – Буква "и" выговаривается дураком тонко, с комариным писком.
– Я вот тебе сейчас дам "стаканчик"! – Дядя Игнат грозит дурню коротким подрагивающим пальцем. Затем вздыхает и достает из-за пазухи бутылку с бумажной затычкой, наливает немного жидкости в пластмассовую небьющуюся чашку. – Нба тебе, чтоб не скулил.
Дурак от радости едва не падает с печки, ковыляет, словно медведь, к столу, хватает чашечку, с хлюпом ее опорожняет. А тут и Митя с миской огурцов подоспел. Все огурчики как на подбор – пузатенькие, желто-зеленые, полупрозрачные от рассола, оплетенные нитями укропа, облепленные пахучими листьями смородины.
– Огульсики! – Идиот хватает самый большой огурец, с хрустом и чавканьем пожирает его.
Дядя Игнат смотрит на дурачка, смеется тонким старческим смехом, затем выпивает порцию самогонки, морщится, перетерпливает, прикрыв пухлые морщинистые ресницы. Не спеша выбирает огурец, разрезает его тупым ножом, не переставая морщиться. Все движения старика замедленные и неловкие. Вот берет огуречный ломтик, подносит его, сильно зажмурившись, ко рту, откусывает вприсос из мягкой семечковой сердцевины. И только потом уже облегченно крякает.
– Я тебе апосля ишшо налью. – Он строго и в то же время добродушно смотрит на Джона. – Только ты, братец, от нее, уж постарайся, не бясися! А то мужики деревенские давно грозятся тебя поколотить. Ты иной раз, когда выпивши, к хверме крадешьси, доярок ушшупать норовишь, когда они за соломой или комбикормом из ворот выходят... Мужики-то зараз по мордасам по круглым твоим начвакают!
Джон, которого часто колотят и мальчишки, и взрослые, при упоминании о тумаках начинает всхлипывать. Вот-вот в голос разревется. Икнул, прохрупал остатком огурца, притих, спрятался на печке среди тряпья. Видны лишь глаза, поблескивающие от "цамагони".
ТРАКТОРИСТЫ
Вот тебе и новые гости входят: Митин отец в засаленной телогрейке и рыжей своей незаменимой шапке, а следом молодой длинный мужик по прозвищу Профессор, из кармана которого торчит бутылка с бумажной затычкой.
– Оп-па! – Профессор с довольным и торжественным видом выставляет свое приобретение на стол. Бутылка точно такая же, как и у дяди Игната, только более мутная – Фекла гнала.
Джон, завидев посудину, радостно гыгыкает: "бутылиська"! Воскресный день начинается так, как он и должен начинаться. Палец дурака указывает на вошедших. "Тлях-та-лись-ти!" – весело произносит он по складам. Каждый слог зависает в наполняющейся жаром комнате словно бы сам по себе.
От первого тепла иголки инея на окнах слегка обтаяли, скруглились.
– Хорошо тебе, Джон, на печке сидеть! – потирает Профессор озябшие ладони. – А у нас в мастерской не топят, запчастей нету, трактора нечем ремонтировать... Сегодня надо было ехать за жомом на спиртзавод, а техника опять подвела...
Джон попрыгивает на печке, даже кирпичи гудят. Дядя Игнат хвалит свою продукцию, в войну движки ею заправляли, от одного взгляда вспыхивает, а Феклина и от спички не загорается...
От телогреек механизаторов пахнет соляркой, пыльным зерном и еще какими-то амбарными запахами. По очереди наливают каждый сам себе в пластмассовую кружечку, выпивают. Кружечка была когда-то белая, а теперь давно уже замызганная, серая, с многочисленными царапинами.
Митин отец снял шапку – волосы местами седые, а всего-то сорок лет. Профессор расстегнул пуговицы телогрейки.
Тем временем Митя помыл картошку, поставил ее в чугуне на раскаленные угли.
– Митек, грамульку не тяпнешь? – Профессор поворачивается к подростку своим удлиненным, словно кабачок, лицом. Вытянутый "буратинчатый" нос его покраснел еще больше. Не дождавшись ответа, перевел взгляд на отца, спросил кивком: можно ему?
Отец отложил недоеденный огурец, вздохнул: он уже большой, я в его возрасте разрешения не спрашивал...
– Нет, я пить не буду! – решительно отказался Митя. Он за всю свою жизнь глотка спиртного в рот не брал. Приподнял с чугуна крышку, потыкал вилкой картошку в булькающей воде: еще твердая...
Отец смотрел на сына, хлопочущего возле печки, и в серых глазах его мелькали добрые огоньки. Сам выпить может много, но всегда на ногах. Профессор с дядей Игнатом по десятку историй уже рассказали, а отец все молчит, курит одну за другой сигареты "Прима".
– Пап, ты бы не курил здесь!.. – делает ему замечание Митя. – И без того комната маленькая...
Отец пригашивает сигарету о дощечку, приспособленную вместо пепельницы. Затем с удивлением оглядывает комнату, словно впервые ее видит. Взгляд его останавливается на облезлой этажерке, на растрепанных книжках русских волшебных сказок, на поржавевшем, без стекла, будильнике, в который Джон иногда играет, забавляясь треньканьем звонка.
МАТЬ
К Джону Митин отец относится вполне снисходительно. Ругнет матом, кулак покажет, но и водочки тоже поднесет, бутерброд механизаторский, лаптеобразный, всегда готов пополам разломить.
Зато у матери к этим воскресным посиделкам совсем другое отношение: "Чтоб вы провалились со своим идиотом! Он скоро всю Тужиловку сожрет своим поганым ртом. И зачем эта гадина существует на свете? Почему его никто никуда не забирает?!"
Так она обычно ругается по утрам, подавая отцу завтрак. Митя в это время собирается в школу, намазывает маслом два бутерброда – один себе, второй Джону, заносит ему по пути.
Поругавшись, мать подходит к старинному зеркалу в резной деревянной раме, поправляет волосы. Она похожа на артистку Сильвию Кристель. И еще немножко на молодую Софи Лорен. Только у Софи Лорен лицо смуглое, а у матери белое, кбипенное. В парикмахерскую не ходит, сама ровняет стрижку ножницами.
"Яркая баба!" – говорят о ней редкие тужиловские мужики. Но, зная ее характер, отцу не очень-то завидуют. Взгляд у нее острый, отбривающий. И высокая, сильная. Но с отцом никогда не дралась, за исключением редких шутливых потасовок.
БЫК
У отца, сидящего за столом, покраснели глаза – то ли от сигаретного дыма, то ли от выпивки. Такие же багровые, какие были совсем недавно у быка по кличке Андрюша. В тот день Митя решил зайти на ферму к матери – похвалиться пятеркой по химии.
Отец был, как всегда, выпивши, а всем известно, что быки не переносят запаха спиртного. От Андрюши по этой самой причине пострадали несколько скотников. Двух мужиков чуть не до смерти закатал. Элита! Такой не пошутит... За большие деньги в племсовхозе куплен. Лауреат областных и региональных выставок, а в Москве серебряную медаль вручили! Поэтому зоотехник Михал Федотыч и не торопился сдавать Андрюшу на мясокомбинат, стремясь максимально использовать все генетические ресурсы "производителя". А скотников пожилой специалист ругал постоянно, примерно в таких вот выражениях: "Дикари! Пьяницы проклятые! Весь комбикорм поворовали, сено пропили – быку нечего дать, не говоря уже про коров... И не смейте Андрюшу даже пальцем тронуть. Этот бык в сто, в тысячу, в миллион раз дороже и ценнее всех вас, вместе собравшихся. С вами, с вредителями, невозможно заниматься племенным животноводством".
Когда Андрюша болел, Михал Федотыч даже ночевал целую неделю в красном уголке, вызывал из области спецбригаду ветеринаров – колхоз с трудом наскреб денег на лечение племенного бугая. В колхозной конторе, на стенде под стеклом, висят Андрюшины дипломы и медали на пыльных ленточках. Мать его – знаменитая на весь бывший Союз Ласточка, отец – бык Алмаз чистейшей симментальской породы, дед – Рубин, прадед – Яхонт, прапрадед – Янтарь, и так далее. Тужиловские люди редко помнят имена своих прадедов, зато у племенных животных специальные паспорта, в которых вся их родословная прописана по ступенькам вплоть до какого-то там колена.
Андрюшей быка назвал сам Михал Федотыч, в честь своего товарища по сельхозакадемии, погибшего в Великую Отечественную войну. А по документам бык проходил под своей официальной кличкой – то ли Агат, то ли Сапфир. Скотники не любили Михал Федотыча за его требовательность и, чтобы досадить ему, норовили побольнее стукнуть привязанного бугая. К весне и старого зоотехника отправят на пенсию, как только найдут ему замену.
...В тот хмурый декабрьский день отец привез на ферму полную тележку свекольного жома – теплого и парящего, прямо со спиртзавода. Животные, бродившие в загоне, тянули морды на этот запах. Андрюша вместе со стадом прогуливался во дворе, дышал свежим воздухом в соответствии с распорядком дня.
Отец постучал в ворота, велел скотникам забирать корм.
Тут Андрюша почувствовал ненавистный ему запах винного перегара, помчался, ударив грудью в толстые жерди падворка, сбил их, поддал отца спиленным рогом в бок. Отец отлетел на несколько шагов, ойкнул, упав на присыпанную снегом землю.
Митя так и застыл на пороге: он уже собрался домой, а мать провожала его. "Помогите! – крикнула она, обернувшись в навозную духоту помещения. – Бык сорвался..."
Из подсобки выскочили скотники и доярки, вооруженные вилами и тяпками.
Отец успел вскочить на ноги, и это спасло его. День был серый, температура нулевая, все вокруг отсырело и осклизло. Но земля на падворке была плотная, потому что еще загодя успела схватиться льдистой корочкой, хрустевшей под желтыми копытами Андрюши. При каждом шаге племенной бугай проваливался в грязь, окрашивая лодыжки черной, маслянисто сверкающей грязью. Наклонив голову, притиснул отца к дощатому забору, и тому не оставалось ничего другого, как ухватиться за железное кольцо, продетое меж ноздрей животного. Кольцо, стертое до блеска, сверкало в свете пасмурного дня страшными вспышками. Отец мотался на этом кольце, стараясь пригнуть морду быка к земле. Из пасти животного пахло кислым, недавно съеденным силосом. Бык хрипел, фыркал, крутил мощной головой. Отец волочился по земле, словно большая тряпка.
"Папа!" Крик замер в горле Мити. Еще ни разу в жизни ему не было так страшно. Глухо шлепнула на мокрый подтаявший порог сумка с учебниками.
Скотники, многоэтажно ругаясь, побежали к месту сражения, принялись пырять животное вилами, пытаясь отбить его от отца. Острые, стертые до блеска зубья вырывали из дергающейся бычьей туши клочья шерсти, кровяня бока алыми полосками. Прокатилась по ледяной корке отцовская сверкнувшая мазутом ватная шапка, прошелестела по замерзшим крупинкам инея, словно металлическая.
Подоспел на своем тракторе Профессор, сельский философ-самоучка. Он хотел въехать на падворок и оттеснить быка к забору, но мотор неожиданно заглох.
"Твою диалектику мать!.." – выругался Профессор, пытаясь завести дизель. Увы, техника часто становится бессильной против беснующейся живой природы.
Митя обежал вокруг ограды, остановился напротив быка.
"Андрюша!" – крикнул Митя что было мочи. Бык вздрогнул, уставился на мальчика мутными глазами, признавая его голос.
Отец, воспользовавшись секундной передышкой, отпустил кольцо и отлетел спиной к щелястым доскам ворот, с грохотом ударившись о них.
Скотники, хоть и все выпивши были, не растерялись, подхватили отца под мышки, поволокли в подсобку.
"Убегай, Маруся!" – крикнули они матери, которая все еще держала на изготовку вилы с ало сверкающими зубьями.
Вдруг отец, вырвавшись из рук скотников, совершенно обезумевший от гнева, подбежал к матери, выхватил у нее из рук вилы, кинулся к Андрюше, медленно разворачивающемуся всем корпусом навстречу людям, и со всей силы вонзил ему в морду все четыре ярких стальных зубца: вот тебе, гадина! И надавил на рукоятку обеими руками, навалился на нее всем телом, пытаясь прижать голову быка к земле. Андрюша взревел, рывком поднял морду, вновь отбрасывая человека к изгороди – словно камешком стрельнули из рогатки. Спина отцовская так и бахнула о выбеленные известью доски. Сжав кулаки и закрыв глаза, он медленно оседал, лицо его исказилось дикой улыбкой. В ту минуту Митя не мог понять, кто из них страшнее: бык или отец? Отец открыл выпученные побелевшие глаза, смотревшие как-то вбок. Пальцы царапали смерзшиеся комки земли.
Андрюша поднял правое переднее копыто, и тут бы конец батяне, но спасение пришло с неожиданной стороны: быка сдвинула в сторону лошадь-тяжеловоз по кличке Сестра, которая быков терпеть не могла. Косматая, как пьяная баба, вся в инее, покрывшем белизной висюльки мерзлой грязи на шерсти, она встала на дыбы, обрушиваясь широкими копытами на спину Андрюши, на его крупные гулкие позвонки. А когда она принялась кусать его в загривок своей "каркадильской", по выражению скотников, пастью, Андрюша обиженно взмыкнул и начал отступать. Грязные, в навозе, вилы, воткнутые в морду быка, покачивались, словно маятник. Лошадь продолжала грызть врага, рычала, словно огромная собака. Если бы не вонь, не яркий свежий снег, припорошивший двор, запятнанный бурыми навозными лужицами, можно было бы подумать, что здесь развернулась самодеятельная коррида. Но истошно матерящийся отец в разодранной телогрейке с торчащими клочьями ваты мало походил на тореадора, а грузный чумазый Андрюша и вовсе не был похож на холеного испанского быка.
Рассвирепевшая Сестра, вновь почуявшая бычью ненавистную кровь, рвала коричневыми зубами вражий загривок. В трубном реве быка пробивалось что-то умоляющее. Он задом пятился к воротам, а лошадь, то и дело становясь на дыбы, теснила его своими копытами, каждое из которых размером со сковородку.
Створка ворот приоткрылась, один из скотников исхитрился зайти сбоку и продеть в кольцо веревку. За веревку быка сообща затащили в стойло. Бугай долго не мог отдышаться, нервно долбил копытами бетонные плиты.
Зоотехник Михал Федотыч тотчас примчался на ферму. Семенил трусцой по проходу, даже в кормушки по привычке не заглянул.
"Добились своего, негодяи! Погубили ценнейший экземпляр! Вы его морили голодом, мордовали и в конце концов убили, убили... – Пожилой специалист трясся и всхлипывал, как ребенок. Повернулся к отцу: – Ты, подлец, мразь, погубил лучшего в Черноземье быка, ты и повезешь его сдавать на бойню... Твоя взяла. Но знай: Бог все видит. Он спросит с тебя за невинное животное!"
Утром следующего дня быка загоняли по наклонным сходням в кузов автомобиля. Отец лупцевал Андрюшу палкой, которая глухо щелкала по пятнистым от засохшей крови бокам и спине.
"Шевелись, падла выставочная!.." В голосе отца звучало откровенное злорадство.
Бык, оступаясь, медленно брел вверх по сходням. Остановился на мгновенье, и отец с такой силой принялся дубасить Андрюшу, что от палки даже ошметья полетели. Митя на первый урок опоздал, наблюдая за погрузкой.
Андрюша зашел в кузов. Он как-то по-умному ссутулился, словно бы уменьшился в размерах, хотя настил кузова машины трещал и прогибался под весом животного. Напоследок бык оглянулся на своего обидчика. Правый глаз у Андрюши был заплывший и красный, горел, словно огонек светофора.
"Я тебя еще достану..." – словно бы хотел он сказать этим своим взглядом.
"Да закрывайте же борт, мать вашу!.. – вскипел Михал Федотыч, решивший попрощаться со своим любимцем. – Что вы копаетесь, вредители чертовы? Радуйтесь – ваша взяла!.."
Шофер был опытный, много раз возил скот на бойню. И на крутом спуске умело и плавно притормозил. Но Андрюша, расскользившись на досках кузова, по инерции проехал вперед. После отец рассказывал, что бык проклятый нарочно все подстроил. Массивная нога, пропырнув жесть кабины, уперлась копытом в приборный щиток, выдавливая круглые стеклышки. Отца отбросило к дверце кабины – он едва не вывалился на дорогу. Спасло его то, что он в этот момент нагнулся, чтобы заправить в сапог торчащую портянку, иначе бы ему хана!..
Шофер остановил машину. Вдвоем пробовали вытащить бычью ногу из отверстия. Андрюша ревел, мотал огромной, словно тумба, головой, норовя задеть людей спиленными рогами. Так и ехали до города. На грохочущих улицах никто не обратил внимания на угасающие басовитые стоны. А в кабине воняло навозом, парным бычьим мясом, торчащим из-под содранной чулком шкуры. Копытная грязь размазалась по приборному щитку. Шофер и отец курили, пытаясь отбить запах терпкой бычьей крови.
...И вот сейчас, в избушке, отец неожиданно поднялся с табурета, сжал кулаки, которые затряслись, как перед дракой.
– Я – человек! И не надо мне напоминать, что я хуже животного... – Глаза его налились багровой окончательной ясностью и еще чем-то давнишним, затаенным. – И я никогда не буду почитать никакого навязанного мне зверя или идола. Я сказал, что задавлю гада, и задавил...
Он шмыгнул носом, достал из пачки "Примы" сигарету, нервно смял ее зубами – затрещали крупинки табака. В алых зрачках отца проблеснули зеленые огоньки умиротворения.
ТОСКА
– Длюся! – выговаривает Джон кличку быка, которого он тоже помнит и до сих пор боится – бык и его однажды чуть не закатал рогами на пастбище, когда Джон подменял пастуха. Дурак испуганно круглит глаза, втягивает воздух широкими обезьяньими ноздрями. Лоб у него черный от сажи – успел когда-то заглянуть в печку.
Три слова самопроизвольно выскакивают из большого, лягушачьего рта: "Митя", "ам-ам", "баба".
Над красным углом, где сидят трактористы, остались потемневшие, висящие в несколько рядов иконы разных размеров, украшенные поблекшей фольгой и бумажными цветками. Лики святых почти неразличимы. Теперь некому на них креститься. В потоках горячего воздуха, идущего от печки, покачивается лампадка на закопченной цепочке, состоящей из канцелярских скрепок.