Текст книги "Баг"
Автор книги: Александр Стеклянников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Стеклянников Александр
Баг
Александр Стеклянников
Б А Г
"Баг" – логическое продолжение повести "Предназначение"
В печальной синеве бездонности небесной он ловил взглядом следы невидимых другим явлений. Пребывая на острове бурь, вдалеке от цивилизованного мира, который уже, возможно, не существовал, кроме как в его воспоминаниях, воспоминаниях последнего на Земле человека и первого во вселенной... как назвать то нечто, послечеловеческое, для которого в языке Homo sapiens просто нет слова и определения, и что можно охарактеризовать лишь золотым молчанием в голубой музыке столь невыносимых просторов, по сравнению с которыми просторы космические – мрачная грязная клетка в инквизиторских подземельях, он ни разу не пожалел о своем нереальном одиночестве, столь реальном, что дыхание океана, рожденное в загадочных неизмеримых глубинах то ли океана, то ли его, глядящего в океан, одним легким касание разрывало его (одиночество) в невероятно осязаемые дымчатые лохмотья пульсирующих остатками жизни грустей и печалей, уносимых ветром в пространство между небом и землей в направлении полосы горизонта, из-за которой это самое одиночество (круговорот эмоциональных элементов: горизонт – индивид горизонт) приходило, рожденное осознанием Смотрящим отделенности одного предмета от другого, на чем зиждилась основа восприятия устаревших и готовых кануть в небытие представителей класса существ, призванных объединить в сквозном лучезарном тоннеле сознания всю бескрайнюю иерархию миров в самом грубом представителе сей иерархии – физическом творении, и (пока еще) не реализовавших своего призвания, неизвестно, по чьей вине. Вместить он мог все, даже ограниченность земных радостей и пустоту навеянных ложью ужасов, а не только свидетельства надвременного, надсобытийного, неописуемого счастья, кои сами являлись этим счастьем, объединенные могучей дланью плотного золотого сознания света, и не только раскаленную белую тишину, рождающую вселенные в непостижимо скором абсолютном движении своей неуловимо конкретной абсолютной неподвижности. А пребывая всюду, он был вечно юн в вечно новом мире одной бесконечной секунды (бесконечной, а не очень большой – здесь принципиальная разница. Бесконечной, значит, содержащей в каждой точке себя всю себя; голографическое время, не говоря уже о пространстве), в мире, представляющем из себя одну гигантскую точку, бесконечную, а не очень большую. Именно бесконечную, то есть точку, содержащую в себе ВСЕ точки, каждая из которых является ВСЕМ мирозданием. В сумерках растворен нефритом неба в протяженности базальтовой черноты южной ночи, как маленькая легкая пробка в густой беспросветности "Массандры", заточенной в бутылку темно-зеленого стекла, подобно ночи, заточенной в темно-зеленый воротник смешанного южного леса, он нырнул в неизведанность себя, Эда, не значащего для мира ничего, ибо он не служил этому миру, так как позволял себе быть только собою и служить лишь себе, из чего автоматически вытекало служение не только людям и миру, но и вседержащему создателю всего, о чем в дерзновении не только помыслить ум, но во что в состоянии проникнуть и то, что в глубинах его неисследованных магм и в сияющей вышине его блистающей сути связывает воедино представителей всех миров в мириадах частей его (Эда) существа, и что познает не путем рассуждений и анализа – фатальная склонность к разделению – а путем непосредственного проникновения в предмет наблюдения до состояния становления этим предметом, то есть до отождествления с этим предметом полного и светоносного, отождествления до такой степени давления, что возникающее в результате этого давления движение и напряжение выдавливают, как соковыжималка из плода, блистающие капли любви из него (Эда), из познаваемого предмета и из (парадокс) самого процесса познавания-отождествления. Захлебнувшись этими каплями в нырке длиною в ночь, он, барахтаясь, проник в утро, собрал разбегающиеся в экстазе тотализации части тела в человеческую форму, задыхаясь, открыл глаза, впивая солнечные лучи, как божественный напиток, глотая радость, разлитую в бесконечности от границ его тела до горизонта (дальше он не видел; возможно, она простиралась и за горизонт), почуял тепло жизни, оживотворяющее загадочную материю этого самого тела, почесался, сел на кровати, глянул в окно, потянулся, рывком сбросив одеяло, встал на холодный пол и, внезапно что-то почуяв, замер в созерцании, в попытках вспомнить происшедшее во снах сегодняшней ночью, вспомнить умом то, что надобно вспоминать телом, эти золотые капли, эту иерархию частей-миров, это голографичное время, этот остров бурь в океане; и, конечно, неудачно, ибо, используя ум – инструмент, по самой своей природе не приспособленный к пониманию, так как его задача, это анализ, разделение, – он не смог бы достигнуть большего, чем, скажем, простая транскрипция божественных симфоний на музыкальный язык стука молотка в дно жестяного ведра. Но что-то осталось в нем, это он ощущал ясно. Это что-то россыпью невидимых золотых запятых окружало внутренность плотной субстанцией того.., что можно было бы назвать его (Эда) сутью, моей сутью. Что горело во мне, в людях, в мире, единое и вездесущее, как некая посеянная в пространство пространств нежность; как утонченная сила, в мгновение ока рушащая и распыляющая миры, ею же в мгновение ока создаваемые; как внедренный в глубину глубочайшую невежественной усталости красно-желтый смеющийся зоркий глаз бога. И я не знал, как сознавать себя, поэтому просто оделся и вышел за дверь (о, символ!) своего дома, уверенный, что дверь эта обеспечит мне отделение моей комнаты от улицы (о, наивный), как кожа моя (чья, раз я уже не он, единый, а какой-то несущественный фрагмент киноленты?) обеспечивает мне отделение от называемого мною "внешним" мира. Но ведь дверь – иллюзия, пространство комнаты и пространство улицы одно... И, повинуясь иллюзии, я...
...с ветерком слетел по лестнице и вынесся на улицу в солнечный день, в мир без войны, в радость бытия. Засунув руки в карманы, прогуливался по оживленным народом улицам, дыша блаженством свободы. У одного из перекрестков стоял паралитик, смешно и убого дергая руками. Загорелся зеленый, а он все никак не мог двинуться с места – боялся. Я приблизился к нему: – Вам помочь? Обопритесь на мое плечо, я возьму вас за талию, и никакой транспорт вам не страшен. Раскачиваясь в стороны и подшучивая друг над другом, мы перешли через проезжую часть. Его дом оказался напротив, и я великодушно предложил проводить его до квартиры. Какая-то бабка, голодно рыская взглядом вокруг, увидев нас, процедила: – Пьянь. Зенки нальют, а потом шастают, фулюганят. Житья от них нет. – Мать, кончай гнать. Не вишь, что ли, это инвалид, не пьяный. – Знаем этих инвалидов, – обрадованно заворчала она, говоря о себе почему-то во множественном числе, – умственного труда. А мы на них вкалывай. Раздражение во мне росло подобно масляному пятну. Бабка была премерзкая. – Слушай, мать, разуй глаза, хочешь, мы тебе дыхнем, увидишь, что трезвые. А ежели желаешь поворчать, то выматывай душу из своего дедки. А настроение окружающим портить не смей. А не то мы тебя в люк канализационный запихаем, а сверху пописаем. Уринотерапия, чуешь? Она как-то вся напряглась, всплеснула руками и затараторила: – Ирод. Ты поначалу проживи с мое, внуков вырасти. Сопляк. Да я... Эх, бельма твои поганые! Ну, чего вылупился! Знаем мы вас, подонков молодых... Дерьмо, не люди. Ничего в жизни не видали, ни войны, ни голода. Жрете за троих. Ты не пялься, не пялься. А то как тресну зонтиком, будешь знать... Управу на вас найдем, не беспокойся. Подлецы, как есть подлецы. И нахалы. Насильни-... Я осторожно отпустил паралитика, взял бабку за грудки, легонько потряс, приподнял за кофту и опустил снова. Кофта затрещала. Я не подозревал, что возможен визг такой силы и напряженности. Весь народ на улице обернулся в нашу сторону. – Милиция, милиция. – заорала бабуся, пытаясь ткнуть меня в лицо зонтиком. – Подлец, подонок, авантюрист. Милиция! Я в бешенстве вырвал у нее из рук зонтик, отшвырнул вдаль, схватил бабку за голову, открутил ее, отчего крик сразу прекратился, и запустил в ближайшую урну. Шучу, конечно. Это в мечтах. Я лишь зажал ей рот ладонью. Нежно, не сильно. Кто-то схватил меня сзади за талию и стал умело выкручивать руку. Бабка снова заверещала. Милиционер делал свое дело профессионально: – Вызови наряд. – это одному из прохожих, свидетелю. – Потерпевшая, попрошу вас остаться на месте. – бабке. – Сколько выпил? – мне. – Сбрендил, что ли! Хочешь, дыхну? Как стеклышко. Совсем все с ума посходили. – Чего-о-о?! – черты его ожесточились, и я понял, что подзалетел.
* * *
Оставив красивую подпись в протоколе и извинившись перед скверной бабкой, я вышел на свободу. Окружающий мир выглядел враждебно и мрачно. Я был голоден. Я не чувствовал гармонии окружающего, и это вызывало беспокойство. "Знаем мы вас. Хиппи, панки. А по существу гопники. Маетесь беспардонно, с жиру беситесь..."– говорил мне в участке дежурный. Мне было начхать на его болтовню, ибо в тему не сказал он ни слова. Но, дабы обрести свободу, я должен был кивать головой и виновато смотреть в пол. И не объяснить было чудовищную абсурдность наклепа: не поняли бы. Вот так, уважайте старость! Тормознув у витрины универсама рядом со входом, я стал разглядывать выставленные на обозрение вкусности. Возле, в двух шагах, остановилась женщина с детской коляской, озабоченно посмотрела на часы, на дверь универсама: – Давно ждете? – произнесла деловито. Я не понял, о чем она, и на всякий случай не отреагировал. – Сколько осталось до открытия? – это было в мой адрес. – Не пройдет и полгода... и он сделает свое открытие; но безжалостная оппозиция разобьет в пух и прах его проект, а через две недели его найдут утопившимся в ванне, а на столе будет записка, адресованная обществу научных изысканий, в которой будет лишь одно слово, коим он заклеймит сие сборище кретинов: "СВИНЬИ". Женщина засмеялась, одарила меня теплым взглядом. Настроение улучшилось, мир засиял. Тут она увидела, как из магазина вышел посетитель, второй, третий, и лицо ее стало раздраженным: – Почему вы не сказали мне, что магазин открыт? – Вы не спрашивали. – Как так не спрашивала! Не придуривайтесь! – Мне это не идет. – Да уж, точно, идиот! – желчность быстро проявлялась в ней, выходя на передний план, вытесняя благоразумие. – Да пошла ты!!! – я демонстративно отвернулся, отметив про себя, что не следовало срываться. Ну да что уж там. – Молокосос... – прошипела она напоследок и скрылась в универсаме. Я усмехнулся, проговаривая про себя: "Да пошла ты! Иди ты! Иди ты! Иди ты! Пошла на..! Вонючка! Пошла ты!" Полегчало. Ребенок в коляске заворочался и заплакал. Я стал легонько покачивать коляску, тихо напевая. Он замолчал, открыл глаза; я повертел у него перед лицом клепаным браслетом с шипами, он улыбнулся. – А ну отойди! – услышал я грозный возглас разгневанной самки. Женщина подскочила к коляске, оттолкнула меня и стала суетливо поправлять и перекладывать одеяльце, приговаривая: – Ну что, что. Проснулись. У, ты мои манюсенькие. Ну что, что. У-тю– тю. Ребенок закричал в голос. Наверное, обделался. Движения ее стали суетливее и раздраженнее, при этом она не переставала сюсюкать. Отвратительное зрелище. – Вы бы успокоились, – сказал я ей твердо и с силой, – он у вас такой хоро... – Без сопливых разберемся. Отваливай. Сначала разбудил ребенка, а теперь строит из себя. Не зыркай; я видела через витрину, как ты его толкал. Совести ни на грош. Ну сейчас муж придет, он с тобой поговорит по-другому. Мерзавец. – Ох и стерва, – я не мог удержаться, – мигрень. Мегера натуральная, меня понесло, – ты хоть знаешь, что было! Уродина! Черт бы тебя побрал! Скотина!.. Кто-то схватил меня за шиворот. Это был средних лет мужчина. – Витя, вмажь ему как следует. – желчно процедила женщина. Мужик развернул меня и потряс за куртку. Клепки зазвенели: – Ну, член ходячий, чего расхорохорился! Этого я не мог вынести. Легко размахнулся и заехал ему в переносицу. Я был зол. И силен, хоть и мал ростом и щупл. Он отшатнулся и схватил меня за руки. Женщина закричала на весь квартал, зовя милицию, а меня пробило восхитительное дежавю.
Выпустили меня, как ни странно, на следующий день. Менты всласть назабавлялись, примеряя ко мне всевозможные эпитеты. Я вымыл все коридоры, расписался в протоколе, извинился перед потерпевшим Витей (его жену я и видеть не мог, тут даже стражи порядка не в силах были заставить меня отступиться) и вышел на свободу. Мир виделся в коричневых тонах, это угнетало. Назревала буря... А может быть это просто погода испортилась. Я не знал, куда податься. "Пойду к Фреду". Его комната в коммуналке, странное дело, пустовала. На столе записка: "Эд; буду в понедельник. Фред." Я прошлепал на кухню, встал у газовой плиты и стал греть над огнем руки, бросая угрюмые взгляды на лысого соседа, похожего на крысу. Бесспорно, в другой раз он показался бы мне оленем или горностаем, но сейчас настроение у меня было хуже некуда. Ныли отбитые в ментовке ребра, хотелось есть. – Чего ты на меня уставился! – спросил вдруг сосед, истерично взвизгивая. "Начинается!" – подумал я и отвернулся. – "Нет уж, хватит с меня. И слова не скажу. Вот буду стоять, греть руки, кайфовать. Люблю огонь, не знаю, почему". – Что, презираешь меня, разговаривать не хочешь. А на себя посмотри. Обвешался кожей и железом и думаешь, что умнее стал. – он был явно ненормальный.., или я свихнулся. Одно из двух. Я задумался. Сосед своим прерывистым нервным бормотанием мешал моим мыслям спокойно течь в выбранном ими направлении, и я ушел в комнату Фреда. Там было тихо и спокойно. Минут через пять сосед заглянул ко мне. Лицо его было растерянным: – Там газом сильно пахнет. Ты, надо полагать, забыл горелку выключить? Я вскочил, прошел на кухню; так и есть. Давление газа в трубе упало, а потом снова поднялось, и горелка погасла, а газ продолжал идти. Я закрыл горелку, распахнул форточку и сел у окна. Запах газа быстро улетучивался. – Что, трудно было самому все это сделать? Легче задохнуться, дядя Коля? Ну почему вы такой? – меня угнетала его несокрушимая глупость. – А какой, какой я! Знаю, ненавидите меня, никто меня не любит, со свету сжить хотят! Да не удастся, я цепкий... – лицо его вдруг посерело. – Да это ж ты нарочно меня газом уморить хотел... А-а, вот оно-о что-о. протянул он ошарашено. Я фыркнул и снова ушел в комнату Фреда. Слышал, как дядя Коля быстро прошел к себе в комнату, что-то бормоча. Я задумался о природе человеческого ума. Не страшно, когда человек глуп, страшно, когда он изображает из себя умного. Это приводит к неискренности, а я вообще-то ценю в людях больше не ум, а искренность. Идеально же, когда она соседствует с умом. Интересно, гиганты мысли, такие, как Платон, Гераклит, Эйнштейн, тоже были психами? Хм, а если нет, то жилось им весьма трудно в этом мире комплексов, рефлексов и непроходимой тупости человеческого окружения. Минут десять прошло, не больше. Дверь распахнулась, и в комнату заглянул участковый; за ним маячил сосед: – Вот он, вот. Сидит и не думает удирать. У, прощелыга. – Помолчите, пожалуйста. – отмахнулся участковый. – Я не с вами разговариваю. – и мне. – Где Фродин? – А чем обязан сей индивидуум Фред визиту такого высокопоставленного лица, как участковый инспектор? – спросил я. – А нежеланием вовремя явиться для отметки в явочном листе и оставить свою роспись. Честное слово, он мне нравился. Я подал ему записку Фреда. – Ладно, зайду в понедельник, – и он собрался уйти. Сосед повис на нем, как клещ. – Как же так! – лепетал он. – Здесь же убийством попахивает. Нет, не уходите. Он меня прибьет. Участковый посерьезнел и озабоченно посмотрел в мою сторону. – Я зайду в понедельник. – повторил он в пространство. Дядя Коля вытянул руки, медленно направился в мою сторону, вдруг резко подскочил и попробовал схватить меня за горло. Мне окончательно надоело быть человеком спокойным, рассудительным, разумным. Я взял его за одежду, вытащил на кухню, запихал его голову под кран и открыл холодную воду. Сосед орал неожиданным мощным басом раненого бронтозавра, а затем стал царапаться. Я принялся бить его лицом о край раковины и почему-то считал удары: "Раз, два, три, четыре, пять..!" На 20-ом ударе сосед замолчал, поднял ко мне залитое кровью мокрое лицо и тихо сказал: – Я понял, отпустите меня. Пихнув его на середину кухни, я уставился в стену. Безграничная усталость овладела мной. Дядя Коля медленно побрел к окну, оставляя на полу красные пятна, и тут вдруг развернулся, собрался, и я почувствовал, что сейчас он бросится на меня. Я достал из-за раковины тяжелый обрезок трубы и выразительно помахал им в воздухе. Сосед все понял, забился в угол и замер, изредка подрагивая. Я вышел из кухни, ожидая увидеть как минимум направленное на меня дуло пистолета и строгий взгляд. Я был уверен, что тюрьма мне обеспечена на ближайшие 10 лет. Милиционер смеялся. Я не верил глазам. – Понимаете, – говорил я, – я не вино...-Знаю, знаю; этот мужик всегда всех подозревает, зовет милицию, а потом убегает из отделения. Идиот просто. – и опять засмеялся. – Круто ты его: об раковину. Я был поражен, потрясен: "Вы не считаете меня виновным!? – ком в горле мешал говорить, слезы брызнули из глаз ручьем, я схватил его за руку, стал ее неистово жать, а потом заключил его в объятия. Я рыдал как ребенок. Мне верили, меня не винили ни в чем. Он, посмеиваясь, успокаивал меня: – Ну-ну! Ты чего это! Да ну их всех, психов! Ладно, мне идти надо. Да ну же, успокойся! Мы вышли на улицу. Я, жмурясь, смотрел в небо, любуясь восхитительным видом облаков, похожих на сахарную вату. Я был счастлив наконец-то, объективно, безусловно, независимо от обстоятельств. Ментяра пожелал мне удачи и ушел по делам. Я скрылся в переулке. С тех пор я верю в чудеса.
* * *
Голова моя покатилась с плеч долой, свет померк, звезды сделали последнее па и унеслись хороводом куда-то в бескрайнюю перспективу сходящихся линий естества, а я остался. Вернее, на месте меня осталась в мире дыра, пустота, незаполнимая брешь, в кою медленно засасывалось сущее, будучи не в состоянии зарастить сие свидетельство неутоленной жажды жестокости. Чей-то голос в пустоте рассказывал бесвкусную историю о добром милиционере и дебиле-соседе. Глупостью было верить в то, что жизнь вечна, или хотя бы в то, что она существует. Мир несло к чертям собачьим, и танец на гробах был единственным стоящим поступком – прощальным широким жестом ментального целомудрия. Вспыхивали точки в пространстве... Ах, как жаль, что меня нет и некому описать восхитительную красоту точечной симфонии, грациозность единственных в этот момент маленьких искристых свидетелей равнодушного протяжения пространства, символизирующего обобщения, рождающего выводы. Безмятежность – крайняя степень отчаяния, не так ли... Если вы не согласны, прополощите свои убогие мозги в унитазе и вывесите их сушиться у окна с видом на вонючий двор с песочницей и помойкой. Ах, вам 45 лет? Простите. Не откажете ли тогда в удовольствии дать вам пинка; не будете ли вы так любезны освободить меня от созерцания вашей неудобоваримой морды, ибо у меня не вызывают приятных ощущений позывы рвоты, возникающие от лицезрения вашего напряженного фасада, покрытого не очень толстым, но очень заметным слоем крем-пудры. А слышали ли вы когда-нибудь о точках в пространстве? А откуда вы вообще взялись в этом мире, который, неизвестно, существует ли где-либо, кроме ваших снов? А ведь мы несемся в некой враждебной черноте со скоростью три тысячи км/сек. Боже, кто это выдумал!!! Я люблю тебя, я один, не покидай меня. О, как мы бескрайни; о как мы несущественно мизерны..; как мы... своеобразны! Кто мы??? А-а-а!!! Кто мы??? А-а-а!!! КТО МЫ??? А-а-а-а-а!!! К-Т-О М-Ы??? – Прекратить истерику! Это все просто избыток отрицательной энергии. Это оригинальничанье, бумагомарательство, это, в-общем, бесталан-... " Получай, падла! Ты тут еще мне!" И голос заглох, захлебнулся, умолк, когда в глотку, рождающую его, был загнан обломок кирпича. Что он знал (голос) о том, кто он, и что правильно, а что нет, ибо не существует этих птиц в РЕАЛЬНОМ мире, там все здесь, там всегда все правильно. Там ветер не бывает встречным, а тьма враждебной. Там есть даже свой Чикатилло. Единственное, чего там нет, это морали, и поэтому нет низости. О, кто выдумал такой черный космос?!? Будь ты проклят, человек, со всеми своими машинами и интеллектами; старая злобная заводная игрушка! О, моя голова, как мне теперь встретиться с тобой; мы за миллионы миль друг от друга, и каждую секунду расстояние между нами увеличивается на порядок... Я разбазарил свой мир этим поступком. Уйдя в монахи не по зову сердца, не по вышнему велению, но лишь для того, чтобы иметь возможность взобраться на Гору, я аннулировал все пути к отступлению, оголил тылы. Это было необратимым. Стремление взобраться на Гору и узнать в конце концов, что же скрывает вечная шапка облаков на вершине, какой секрет, какие возможности, властвовало над жителями не только нашей округи. Многие прихожие люди, прознавшие про Гору и распаленные слухами о, якобы, скрывающейся на вершине тайне вечного счастья, надевали ритуальные красные тоги, покупали специальные кеды и уходили на Гору. Конечно же, каждый из них надеялся оказаться удачливее других и вернуться, а мы, местные, конечно же знали, что обратного пути с Горы нет, ибо, раз ступив на склон, человек неуклонно двигался только в одном направлении – вверх. Такова была таинственная особенность нашей Горы. И только монахи могли возвратиться; правда, сделал это лишь один из них, в незапамятные времена. Вернувшись, он первым делом снял и сжег свою красную тогу, неделю отъедался, затем занял у каждого из жителей по небольшой сумме денег и уехал в город учиться. Из его скупых рассказов явствовало, что видел он там многих ушедших ранее. На вопрос же, почему другие монахи не возвращаются, подобно ему, пасмурнел и ворчливо отвечал: " Не хотят, Гора за сердце держит, не отпускает..." Итак, мне предстояло пройти обделку, тренировки, репетицию, монаший гон и посвящение. То есть, через три месяца я мог идти. Всякий когда-либо ждущий поймет мое нетерпение. Не три месяца, казалось, прошло, но три жизни до того дня, когда мне вручили, наконец, кеды, настоящие, "господни". Склон туманно маячил в дрожащих струях нагретого воздуха. Но я-то знал, что именно там проходит граница. Что не просто расстояние в 200 метров отделяет меня от первых валунов среди песочных насыпей и чахлых кустиков чертополоха, а соприкосновение с однонаправленным пространством другого мира.., хотя тот вернувшийся монах говорил, что даже мира, как такового, там нет, в есть, якобы... тут он обычно замолкал и тупо мигал глазами, не в силах выразить то, что видел "там". Но я-то убежден, что всяк видит по-своему. Ибо, если нет там мира, то где же он пробыл почти год? Как ходил, как и на что смотрел? Другое дело, что тот мир был не для его восприятия. Занятый своими мыслями, увязая в песке почти по щиколотку, я не заметил, когда миновал границу, а оглянувшись, узрел перед собой склон горы, идущий наклонно вверх. Бросив взгляды влево, вправо, я увидел ту же картину и, повинуясь внезапной слабости в ногах, присел на минуту прямо в песок. Вот оно, наконец-то! Теперь лишь жажда и стремление будут вести меня по пути жизненному, на коем, в бреду да жару, найду свое счастье, али нет, бог ведает. А сам путь обещал быть интересным, ибо теперь уже разглядел я невдалеке от себя останки человеческого скелета, кости и череп. Вытряхнув из него песок, я долго смотрел в пустые, темные глазницы... ...он вошел в избу нагло, по-хозяйски. Уселся на хрястнувший стул и, тряхнув головой, принялся крепко, с растяжкой пудрить мне мозги своим куцым мировоззрением. Закончил он тем, с чего следовало бы начать: – Ты того бы, не брал с собой девку; это ведь я пока прошу. А не то и пощекотать могу легонько – мало не покажется. Как ему объяснить то, что для меня было элементарным. Во-первых, не нужен он ей; как навозник соколу; во-вторых, что своими глупыми требованиями он срывает возможность совершения величайшего эксперимента по отгадке тайны Горы; ведь для сего требуется пара: он и она, а других добровольцов среди девушек округи я так и не нашел; ну и в-третьих, разве для нее скучная жизнь замужней бабы за этаким колуном. Сразу видно, что она особенная, стремление в ней так и рвется наружу, требуя воплощения. Да и мы с ней обо всем договорились уже... Я с отвращением разглядывал его рубленое лицо, бугристое тело, крепкие руки землепашца, и вдруг понял, что другого выхода нет: я должен его убрать. Быстро встав, я деловито вытащил кинжал и, обратившись лицом на юг, резанул его по шее. Кровь... ...я вздрогнул и выронил череп, больно стукнувший меня по костяшке плюсны. Горячий песок обжигал ноги даже сквозь кеды. Передо мной расстилалась равнина, уходящая за горизонт, покрытая лесами, полями, перелесками, деревнями. Облака мирно плыли сахарной чередой в небесной купели; мировая люлька тихо, безмятежно покачивалась на подвесках бытия. Я был высоко на горе, почти посередине склона, и почему-то не удивлялся сему. Чуть ниже меня на уступе из камня стоял молодой монах в красной тоге, подпоясанной золотым шнуром. Сложив руки на груди, он спокойно глядел вдаль, а я созерцал его худые лопатки, каштановые волосы, гривой разбросанные по плечам, всю его гармоничную фигуру. Прошло минут двадцать. Внезапно он вышел из своего оцепенения, повернулся ко мне и молвил: "Здравствуй, Эд!" Его глухой, с хрипотцой, голос, показался мне знакомым. – О, нет, нет, – сказал он, – до нашей встречи еще 10 минут, – и указал мне на что-то за моей спиной. Обернувшись, я увидел избу, где раньше, лет двадцать назад, жила Пелагея, а теперь останавливались прохожие люди. Мне пора было войти в избу, но я все как-то не решался. Нехорошее предчувствие овладело мной, тоскливое и непонятное. Ну, да что я, черт возьми! Возьму и войду, чего бояться! Прямо так и скажу! Я уверенно прошел через прихожую в горницу, увидел его, кивнул, может быть слишком по-хозяйски уселся на хлипкий стульчик и принялся обстоятельно разъяснять причины, по которым, ну никак не могло быть по его желанию. Говорил о том, как тяжко приходится нам, когда плохие урожаи, и солнце палит месяц, и нет ни капли дождя. Как приходят чужие и уводят наших девок. А напоследок слегка припугнул, мол, не оставишь ее волей, так неволей заставим, найдем управу. И незаметно пощупал свой топор именной под рубахой за поясом. Он не изменился в лице никоим образом, его ясные глаза смотрели прямо и решительно. Подумав и, видимо, приняв какое-то решение, он встал, вдруг выхватил кинжал, и я почувствовал в ту же секунду острую боль в шее, а затем онемение, растекающееся от горла по груди и спине вниз, к ногам. Завертелось окружение: пол, потолок, стены; звезды брызнули во все стороны из центральной точки – символа безграничной боли – в густом дегте мировой черноты. С усилием закрыв пустые глазницы, я услышал свой голос:
* * *
"Крутоярь кабы не светит, эк тебя размежевало, пояливай..." "Эд, соберись, Эд. Не пропадай! Ты нужен себе, Эд!!! Проснись!!!" Когда я открыл глаза, то узрел где-то очень высоко над собой странную вещь: о, ч-черт!, это был потолок моей комнаты. Я знал о нем ровно столько, сколько следует знать о потолке. Но моя точка зрения на этот предмет зыбко качалась в рамках восприятия, вызывая непередаваемые ощущения новизны любого предмета, на который я направлял взгляд, как лазерный луч, поворачивая его со скрипом, шаря им по потолку, стенам, пространству комнаты, следя за плавающими в восхитительной тишине глыбами пылинок, пронизанных солнечным светом. Потолок привычно приблизился из невообразимой дали разделяющего нас с ним расстояния, оформился, и вот я окончательно проснулся, ощутил тело, вздохнул и рывком сел, отбросив одеяло. Болела шея. О, Боже!.. Я вспомнил все, схватился за виски. Значит голову мне все-таки не отрезали? Да вот она, родимая, не волнуйся. Я вперил взгляд в зеркало, созерцая испуганное измученное существо, сидящее на раскладушке. Такое жалкое, голодное, ожидающее в любой момент худшего, что можно было бы вообразить. Но, несмотря ни на что, непобедимо живое. И еще,.. еще жаждущее. Когда я впервые почувствовал жажду? Я задумался, и рука с бритвенным станком замерла в воздухе на полпути к щеке. Всегда так: если уж ударялся в воспоминания, то забывал обо всем на свете. А вспомнить было что... Хотя бы вот этот могильный пряник, с жженого распад, где вывел смерть на середину, в небо... О, ч-ч-черт! Что за бред! Я шарахнулся в сторону, отбросив к стене незнакомый враждебный предмет, звонко звякнувший о кафельный пол, подпрыгнул и... узнал свой станок, которым я брился миллиард лет назад в одном из миров распада. Тихо сполз по стене, обессиленный страхом. Дремучий лес ассоциаций. Цветок, манок, станок. Отвратительный вид его никелированной ручки и хищно выглядывающих из пазов лезвий приводил в содрогание. Спокойно, солдат! Возьми себя в руки! Встать! Утри сопли! Ну же, Эд! Встряхнись! Эх, если бы знать, "куда" и в "когда" возвращаться. А, впрочем, нужно ли? Какое мне дело до того, что я уже пережил. Главная проблема – избежать рассеяния. Там, на Земле, было легче. Там лишь одна бесконечность – космоса. И некоторых она даже влекла; наивные... Я отдал себя воспоминаниям, приятно расслабился на полу ванной комнаты. Вспомнил ее... -Как, ты не любишь смотреть на звезды? Но глянь, Эд, ведь там бескрайность. Это так... так захватывающе! – говорила она полушепотом, прижимаясь ко мне теплыми бедрами, щекоча мне лоб травинкой (июльские ночи в лугах были удивительны своей щемящей неповторимостью), глядела изумленно в мои бесцветные зрачки и снова переводила взгляд в пучину неба. – Ты не хочешь туда? – Нет, видишь ли, я совсем не горю желанием совершать бесцельные поступки, влекущие за собой... ой, перестань! – и я смеялся, шутливо отбиваясь от ее воинственных ласк и предпринимая более-менее удачные контратаки. Потом она, устав от возни и смеха, садилась в высокой, по колено, траве, задумчиво глядя на меня склонив голову и подперев кулаком щеку, и счастье тревожно пульсировало в ней розовыми прожилками, и было это ненадолго, как и все, что они делали на своем участке звездных просторов. А мне оставалось томительное ожидание конца... лишь одного из путешествий... маленького муравья на берегу ручья. – Сэм говорит, что ты скучный и ограниченный, слабый и т.д., и Камю подтверждает, что ни разу не встречал настолько полно воплотившего в себе столько недостатков человека... А я им не верю. Хотя сама порой удивляюсь пустоте твоего взгляда и безликости твоих действий. О, ты знаешь, я постоянно в разладе с собой. Иногда просто мысль: Лада, что ты с ним нянчишься!.. А все-таки ты загадочный... Мне кажется, что такими были североморские бродяги... Или... – и она надолго замолкала. Она не могла вместить того, что была уже умершей. Долговременное лакомство смерти. Я же, словно грибник, видящий, но не обладающий властью действия, мог лишь созерцать этот образчик распада, такой совершенный и такой ненужный. Я, в избытке имеющий то, что было верхом ее мечтаний, тяготящийся тем и боящийся того, за обладание чем она не задумываясь отдала бы жизнь. За секунду созерцания чего она расплачивалась бы годами беспробудной тоски, неизбывной печали – верного стража памяти... Что вело нас сквозь победы пылкие и убогие, на совершение подвигов куцых и бесчестных, в тесное колесо оркестровых буден дневного освещения? И властвующие над вечностью перерывы на обед. Уж лучше играть свою роль. И я ничего не говорил ей о ней, и она знала лишь то, что надлежало знать развитой девятнадцатилетней девушке. Да и что я мог сказать. Я слишком хорошо играл свою роль, настолько хорошо, что стал тем, кого играл. И вдруг она произнесла ключевые слова.., я не знаю, возможно обстоятельства сложились не так, что-то передернулось. Но она не должна была этого говорить. Это было верхом несообразности, это ни с чем не входило во взаимодействие, но это прозвучало. – Возьми меня с собой. – произнесла она тихо. И все бы было хорошо, опусти она глаза, либо отвернись. Но какая муха ее укусила: она глядела на меня в упор, не мигая, уж и не знаю чего ожидая от своих слов. Не было никакой возможности нейтрализовать действие ее судьбы, и, посмеиваясь над своими будущими воспоминаниями героики происходящего, плохо представляя себе последствия своей беспечности, я безрассудно и безмятежно вошел в поток событий незапланированных, горячих, режущих действительность на радужные ломтики искрящихся жизнью поступков, играющих в рабов рутины. Я сказал: – Подними станок с кафельного пола и добрей мою правую щеку, и ты войдешь в то, ключи от чего теряются в веках и сказания о чем Медичи хранила в своем ларце до прихода Александра. Она резко отшатнулась, всколыхнув луговые травы, вскочила, попятилась назад и уперлась спиной, затылком и ладонями в стену ванной, еще не веря пальцам, явственно ощущающим холодный кафель стен, и глазам, взгляд которых блуждал по тесному незнакомому помещению, пока, наконец, под тяжестью ответственности не опустился к полу и не оказался вдруг прикован к маленькому чуду, предвестнику катаклизмов, Его Хромированному Величеству – бритвенному станку. Я еще успел почуять несоответствие наших представлений относительно происходящего, но на выбор действительности у меня уже времени не было. Я бросился к ней, рискуя получить ногой в живот либо кулаком в глаз, крепко обхватил за талию и прижал к себе как можно крепче, игнорируя ее отчаянные попытки освободиться, крики о помощи, угрозы и мольбы. Мощнейший порыв ветра швырнул мне в лицо ее роскошные волосы, которые забились мне в рот, в нос, в глаза, и несколько секунд я ничего не ощущал, кроме ее напряженного дыхания, ее гибкого тела, с которым я должен был во что бы то ни стало совладать, иначе... "Иначе" не было. Здесь не случалось альтернатив. Когда же ветер утих, и мне удалось отдышаться и, наконец, прозреть, первым, что я увидел, были ее глаза, полные... можно ли выразить словами взгляд, в котором одновременно присутствуют в сильнейшей концентрации ужас, восторг, недоумение и равнодушие. Ужас ситуации, восторг вырвавшегося из принципов восприятия, недоумение начинающего жить и равнодушие потерявшего надежду на возвращение. И тут в озарении я понял: теперь в бескрайности я не один.