Текст книги "Тот самый ГИТИС"
Автор книги: Александр Смольяков
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Очень вскоре после окончания ГИТИСа Мария Осиповна Кнебель заговорила со мной о педагогике. Без ложной скромности скажу, что мой профессиональный путь в Москве по-своему уникален. Так случилось, что уже второй спектакль в Москве привлек к себе очень большое внимание, и я сразу же попал в зону интересов крупнейших критиков нашей страны. Не считая диплома, это был мой первый спектакль. И осмелился я ставить то, что ставил в то время Анатолий Васильевич Эфрос. Представьте себе 1965 год, легендарный уже Эфрос, Ленком, «Мой бедный Марат» Арбузова – и никому не ведомый паренек, только что закончивший ГИТИС, и тоже «Мой бедный Марат» Арбузова. А в Ленинграде в это время популярный и со многими званиями Игорь Владимиров – и тоже «Мой бедный Марат» Арбузова. Ольга Яковлева, Алиса Фрейндлих – и никому неизвестная Алина Покровская в Театре Армии. В огромной статье «Три Марата» моя фамилия, просто никому неведомая, была рядом с фамилиями известных театральных режиссеров.
А следующим спектаклем был спектакль, который вообще узнала вся страна. Ранний мой взлет, конечно, был моим счастьем, но он и предопределил определенный драматизм в судьбе. Потому что, когда очень быстро и рано что-то происходит, трудно потом в течение всей жизни этот уровень сохранять. Но именно это дало основание Марии Осиповне пригласить меня работать в ГИТИС, что я воспринял с огромным счастьем. И буквально в тот же момент узнал, что в ГИТИС меня никто брать не собирается. Таким образом, где-то с 1965 по 1980 год я периодически получал приглашения от своей учительницы Кнебель. И все заканчивалось одним и тем же...
– Вы понимали, с чем это связано? В чем там дело было?
– Ну конечно, как же я мог не понимать, если мои спектакли не выпускались по полгода!
Не хотели брать в ГИТИС на педагогическую работу человека, спектакли которого, с одной стороны, имели резонанс... Но, с другой стороны, в 1970 году меня из Театра Армии выдавили. Я был целый год без работы, пока Малый театр не преодолел все препоны цензуры и все-таки не втащил меня к себе. Кстати, там я начал преподавать в Щепкинском училище… Так же не пускали в ГИТИС Фоменко, Захарова. На протяжении десятков лет целый ряд режиссеров не имел возможности преподавать в институте. Должен был прийти 1980 год, должна была возникнуть критическая ситуация на кафедре режиссуры, которую возглавлял в то время Иосиф Михайлович Туманов. Он очень хорошо осознавал, что кафедра просто задыхается от отсутствия режиссеров определенного поколения. Режим контролировал все стороны нашей жизни. А режиссерский факультет воспринимался как место, где готовят работников идеологического фронта – не меньше!
Кнебель боролась, начиная с 60-х годов, но ей это не удавалось. Андрей Алексеевич Попов пришел в ГИТИС с условием, что на его курсе в качестве второго педагога буду работать я. Ему сказали: «Годик поработайте без Хейфеца, а на второй курс он придет». Когда наступил второй курс, ему сказали, что, к сожалению, нет. Он даже подал заявление об уходе из ГИТИСа в связи с этим. Вот такие перипетии. А осуществил эту программу только Андрей Александрович Гончаров.
– То есть, по сути, тот режиссерский факультет ГИТИСа, который мы имеем сейчас…
– Был сформирован Гончаровым. И вот я пришел в качестве педагога к Марии Осиповне Кнебель. Успел поработать с ней очень мало. Она умерла. И я возглавил ее курс. Такая вот преемственность. Я уже размышляю о той кандидатуре, которая могла бы быть во главе курса после меня. И это тоже ученик Кнебель. Попов, Кнебель – они учились у Станиславского, Немировича-Данченко и Михаила Чехова. Эти основы, мне кажется, вечны, независимо от того, как будет развиваться театр. Потому что речь идет о школе.
– Можно ли в связи с ГИТИСом говорить о таком понятии как лицейское братство?
– Среди тех, с кем общаюсь я, это проявляется в полной мере. Не знаю, как пойдет дело дальше, но мы стараемся максимально этот дух сохранять. Он предполагает и честность в оценках, но одновременно и корректность. Что очень трудно. Не могу не вспомнить Андрея Александровича Гончарова, человека яростного, по-своему совершенно нетерпимого, но на кафедрах ГИТИСа чаще всего удивлявшего нас своим глубоким пониманием того, что театр может быть разным, хотя не должна предаваться основа, которая лежит, конечно, в русле психологического театра. Притом, что сейчас мы живем во время, когда, как будто бы, полностью происходит смена вех. Понятие «психологический театр» уходит в глубокое подполье или выбрасывается на обочину театрального процесса. Триумф визуального театра, триумф бессодержательности. Более того, присутствие содержания карается, как признак старого театра. И это я говорю, опираясь на целый ряд высказываний тех критиков, которые во многом сегодня определяют, так сказать, общественное сознание. С моей точки зрения, совершается очередное преступление перед театром. Но, как известно, театр не вчера начался и не завтра закончится. Он прекрасно прожует и переварит все эти веяния. Он может и должен меняться, должен каждый год быть новым, таким, сяким, и третьим, и невообразимым вообще! Но не должен предаваться смысл!
Ведь когда я говорил о психологическом театре, я имел в виду основу поведения человека. Жизнь, любовь, смерть, дружба, предательство – все то, что есть сама человеческая жизнь.
– Как меняется ГИТИС за те годы, что вы его знаете?
– Я знаю ГИТИС полвека. С визуальной, внешней точки зрения даже трудно описать, до какой степени не похожи студенты ГИТИСа конца 50-х – начала 60-х годов на студентов, которые приходят сегодня. Это невообразимо! Я учился с людьми, которые были на фронте, которые приходили на занятия в шинелях, в кителях. Совместных актерско-режиссерских мастерских не было. Время было такое, что понятие авторитета как такового входило в нашу кровь. Мы жили в тоталитарном государстве, где была колоссальная пирамида. Мы с молоком матерей воспринимали иерархический способ мышления. В театре для нас тоже была абсолютно очевидна определенная иерархия – не власти, а художественных авторитетов. Мы учились у человека, который, в свою очередь, учился у Немировича и играл в одних спектаклях с Михаилом Чеховым. В его доме висели фотографии с надписью: «Алеша, целую тебя. Твой Мишка». А Мария Осиповна Кнебель девочкой сидела на коленях у Льва Толстого! Это было словно дыхание другого пласта культуры, наследниками которого мы себя ощущали. Не говоря о том, что конкурсы были совершенно фантастические. А что такое было поставить спектакль в Москве? Такой жребий выпадал одному на несколько курсов. Мы, например, знали, что свой дипломный спектакль в Москве будет ставить Миша Будкевич. Потом узнали, что спектакль в Москве будут ставить Фоменко и Феликс Берман – вдвоем один спектакль. Это были небожители. Потом я оказался в их числе. Театров было мало, постановке в Москве придавалось огромное не только художественное, но и, если можно так сказать, общественное значение. Допустим, спектакль не выходит по году. Значит, в этом спектакле концентрируются какие-то проблемы, которые становятся значимыми чуть ли не для всей страны. Судьбу спектаклей решали министры, члены Политбюро. Правительство принимало решение о судьбе кинофильма! Жизнь была совершенно другая. А сегодня приходят молодые люди, для которых Брежнев – далекая история. ГИТИС многие десятилетия был единственным местом в стране, где учили режиссуре. И еще ленинградский ЛГИТМиК. У нас были собраны легендарные имена, начиная от Сахновского, а дальше шли и Тарханов, и Попов, и Завадский, и многие другие. Это вызывало трепет. Сегодня у ребят тоже есть некое чувство трепета, но совершенно другая общественно-социальная обстановка в стране. Существуют десятки каких-то кафедр и институтов, где можно заплатить деньги и учиться. Существует возможность вообще не учиться режиссуре, а просто заплатить деньги и поставить спектакль. За деньги ты можешь собрать коллектив. Если есть кто-то, кто снимет тебе помещение, ставь спектакль. Более того, возникла полная инфляция профессионального образования, потому что при социализме все было очень строго. Государство следило за тем, чтобы не было дилетантов. Впрочем, государство тогда следило за всем. Но разве можно себе представить, чтобы в каком-то крупном областном – я уже не говорю, в московском – театре ставил спектакль человек без диплома. Об этом не могло быть и речи! И критика практически не в состоянии отличить дилетанта в режиссуре от режиссера-профессионала.
Школа – это наша колоссальная гордость, колоссальное завоевание нашей страны. Не дай Бог, если кто-то на нее посягнет. Потому что сегодня мы, если и можем что-то противопоставить всему миру, то это нефть, газ, и я бы прибавил к этому нашу замечательную театральную школу, которая востребована во всем мире. Огромное количество стран в мире вообще лишено театрального образования, или оно находится на низком уровне. А еще есть масса цивилизованных стран, где просто отсутствует режиссерское образование.
Глава 2
Тайны театроведческого факультета. Аналитики или ваятели легенд?
Кто такие театроведы? Люди не театральные путают их с товароведами, а от некоторых редакторов можно услышать: «Вы знаете, я так боюсь театроведов!» Да чем же вас так театроведы напугали? Ведь театроведы работают и в газетах, и в журналах, на телевидении, не говоря уже о театрах, музеях, исследовательских институтах. Кроме того, они снимаются в кино, ставят спектакли, пишут пьесы. Именно благодаря театроведам мы знаем о театре минувших эпох. Правда, не всегда можно понять, что из написанного – реалии живого театра, а что – поэтические преувеличения увлекшегося критика.
Как бы то ни было, театроведческий факультет относится к той знаменитой четверке, которая составляла ГИТИС в 1931 году. Здесь преподавали и преподают мэтры отечественной науки о театре.
С Анной Георгиевной Образцовой я встретился в Доме творчества писателей, что в Переделкине. Стоял душный и жаркий июль 2002 года. В Москве плавился асфальт, и я с восторгом принял предложение провести целый день в Подмосковье. Здесь было не жарко, а просто тепло, листья бросали кружевные тени на посыпанные гравием дорожки, разговор шел неспешно… Сейчас, год спустя, когда я пишу эти строки, идет не по-июньски холодный дождь, и я с особенной теплотой вспоминаю ту встречу, которая оказалась последней. Анны Георгиевны не стало.
Анна Георгиевна Образцова,
профессор, доктор искусствоведения
Жизнь того времени была гораздо многограннее,
чем это представляется сейчас
– Анна Георгиевна, вы поступили в ГИТИС за год до начала войны. Как вы, совсем девочка, ощутили атмосферу ГИТИСа?
– Я абсолютно не представляла, куда иду. Совершенно не знала, что такое театроведческий факультет. Понимала, что это имеет отношение к театру, но что там делают, чему там учат… Я окончила школу, получила аттестат отличника, что давало право без экзаменов идти в высшее учебное заведение, и бегала с ним по Москве, думая, куда его положить. При МГУ был такой Институт философии и литературы (ИФЛИ). Он находился далеко, где-то в Сокольниках. Пошла туда. Положила. Потом врде забрала. Какой-то педагог меня проводил до трамвая и сказал: «Да идите к нам!.. Идите! Не бойтесь!» Но потом я услышала, что есть театроведческий факультет. Театроведы тогда были на отшибе, у нас не было своего помещения в основных зданиях, а была какая-то школа около Пушкинской площади, где на каких-то этажах было выделено помещение ГИТИСу… Значит, вот я с этим аттестатом по Москве бродила, бродила, бродила и в конце концов чисто случайно, наобум все-таки положила его на театроведческий факультет. Почему – не знаю. Не советуясь с родителями, они совершенно не вмешивались в это дело: куда хочешь, туда и иди, что хочешь, то и делай.
– Как тогда выглядело основное здание ГИТИСа, наш знаменитый особняк?
– Он выглядел так же. И, между прочим, коллоквиум для всех, и отличников, и не отличников, проходил все-таки в основном здании. Очевидно, профессура ГИТИСа считала зазорным бегать по каким-то школам. Поэтому экзамен у нас проходил на третьем этаже, и в нем принимали участие все имевшиеся к этому времени замечательные педагоги: и Дживелегов, и Асеев… Словом, все. Со мною поступала Аллочка Михоэлс, провалившаяся на коллоквиуме и не принятая в ГИТИС несмотря на своего выдающегося папу. Меня приняли без всяких происшествий, причем родители, я уже говорила, никакого отношения к этому не имели. Как только я узнала, что принята, позвонила домой и сказала: «Папа, знаешь, я возила-возила этот самый свой аттестат, и я даже не помню точно, где он. Его надо найти и забрать. Помоги мне, пожалуйста». – «Ну, ладно. Давай попробуем».
И вот появился мой очень мудрый, спокойный и умный папа… Вообще отец у меня был замечательным человеком. Он преподавал французский язык в авиационном институте.
Мы встретились в метро «Кировская» (теперь это «Чистые пруды»). Он подарил мне маленькую плиточку шоколада и сказал: «Пойдем искать твой похищенный аттестат!» Он завалялся где-то в ИФЛИ. Забрала я его оттуда, отдала в ГИТИС. И снова усомнилась: а то ли я сделала? А надо ли это было? А что это такое – театроведение? И, между прочим, первое время во мне жило глубокое сомнение, правильно ли я поступила и надо ли было идти на театроведческий факультет. К театроведам тогда относились даже лучше, чем теперь. Например, режиссуру у нас вел Горчаков Николай Михайлович…
– Потрясающе! А сейчас ничего подобного нет. Никто из мэтров не приходит на театроведческий преподавать режиссуру.
– Нет-нет. Причем он с нами занимался и этюдами, и отрывками. Он работал с нами так, как работал на режиссерском факультете.
– Это ведь очень важно для формирования театроведа.
– Конечно. Первый курс мне запомнился именно Горчаковым, который произвел на меня сильное впечатление. И еще запомнился экзамен по истории СССР. Фамилия преподавателя была Шипок или что-то в этом роде. Я заявила ему: «Вы извините, но я буду ходить во время ответа. Вы не возражаете?» – «Нет. Ха-ха! Ходи!»
И я ходила. А после первого курса началась война.
– Вы говорите, что первое время сомневались в правильности своего выбора. Когда произошел перелом и все сомнения отпали?
– Это произошло уже не в Москве, а Алма-Ате.
– В эвакуации?
– Да. Это было тогда, когда я пришла на репетицию к Юрию Александровичу Завадскому, когда я увидела, как репетируют и играют Мордвинов, Марецкая, Оленин. Именно на репетициях Завадского ко мне пришла и любовь к театру, и понимание того, что такое театр. В Алма-Ате тогда оказались Театр Моссовета, студия «Мосфильм» и Московский авиационный институт. Мы с отцом эвакуировались с Московским авиационным институтом. Там я познакомилась со студенткой режиссерского факультета Ривой Ливитэ. Она потом стала женой Дворжецкого. Мы с ней были единственные из ГИТИСа, который эвакуировался в Саратов.
– А почему вы поехали вместе с папой, а не институтом? Это было его желание или?..
– Была страшная суматоха. Октябрь 1941 года. Немцы возле Москвы. Папа никуда не хотел выезжать. Вообще мы с семьей не хотели никуда эвакуироваться, но когда немцы подошли вплотную к Москве, когда из соседнего подъезда приводили мою подружку Раю Райкину, и нас прятали в подвале нашей квартиры первого этажа, папа пошел в свой авиационный институт и принес билеты на поезд. Мы уехали стремглав, не думая.
– Как вы узнали о начале войны?
– Шла сессия, мы готовились к экзамену по изобразительному искусству и сидели в Музее Изобразительных Искусств, в читальном зале, просматривали какие-то книги. Это было воскресенье. И вдруг неожиданно – сообщение о войне.
– Первого сентября начался учебный год?
– Да. Более того, нас даже успели послать на сельхозработы. Под Москвой в районе Раменского был совхоз, куда послали театроведов помогать сельскому хозяйству. Конечно же, я училась на курсах медсестер, по окончании которых получила военный билет. Но к тому моменту таких, как я, перестали посылать на фронт. Когда я со своим военным билетом явилась на призывной пункт, мне сказали: «Нет, нам уже не нужны такие медсестры, нам нужны настоящие». А потом была эвакуация. И два года репетиций Юрия Александровича Завадского. И учеба на факультете журналистики Казахского университета. Иногда я даже посещала занятия. Но в основном сидела на репетициях. Я видела репетиции «Отелло», «Нашествия», «Фронта», «Олеко Дундича», «Забавного случая». Вспоминая Алма-Ату, вижу как в белой панамке идет Юрий Александрович и рядом с ним в такой же белой панамке идет Галина Сергеевна Уланова. На репетиции она приносила ему завтрак или обед. И он говорил актрисе, репетирующей Дездемону: «Вы делайте так, как в „Жизели“ делает Галина Сергеевна, и тогда это будет то, что нужно». В сорок третьем я вернулась в Москву с дипломом журналиста, пошла работать в «Комсомольскую правду» и восстановилась в ГИТИСе на третьем курсе театроведческого факультета. Здесь оказалось замечательным то, что руководителем курса был Григорий Нерсесович Бояджиев, который тоже прошел школу Юрия Александровича Завадского. Он родился в Ростове-на-Дону, там окончил университет и работал в литературной части театра Завадского, который был выслан из Москвы со своей студией. Таким образом я из рук Завадского перешла в руки Бояджиева. И это нас сроднило.
Я помню, как по возвращении писала свою первую курсовую работу в ГИТИСе на серой оберточной бумаге – другой не было. Писала я об «Отелло», о репетициях и о рождении спектакля. И Григорий Нерсесович заявил, что мне надо дать Сталинскую стипендию. «Отелло» Завадского был близок Бояджиеву. Вообще он прекрасно вел семинар по критике. Полгода я пыталась совмещать работу в «Комсомольской Правде» с ГИТИСом, но поняла, что сессия приближается и вряд ли это получится. И ушла из газеты.
– Кто вместе с вами учился на курсе?
– На первом курсе со мной учились очень симпатичные ребята, но вы их не знаете и никогда не узнаете, потому что почти все они погибли. Когда же я вернулась на третий курс, то попала в замечательную компанию. Это Бачелис Татьяна Израилевна, жена Рудницкого. Это Марианна Николаевна Строева. Курс был женский. Когда мы кончили пятый курс, то Дживелегов, Бояджиев, Асеев, собравшись, заявили: «Итак, значит, Таня и Ара (Ара – это я, так меня называли в студенческие времена)! Вы идете в аспирантуру Института искусствознания! Марьяна и Гуля (она сейчас не работает в театре), идете в аспирантуру ГИТИСа! Так что вопрос с аспирантурой решался ими. Бояджиев был великолепным руководителем, очень хорошо это делал и, конечно, больше всего помнится он, но не только он. Недаром свою книжку об Уайльде я начинаю воспоминаниями об Абраме Марковиче Эфросе, потому что тему Уайльда мне дал он. С ним было тоже очень интересно работать. Человек большой культуры. Помню, как мы дежурили в ГИТИСе до конца войны. Сижу я перед дверями ГИТИСа на стуле. И вдруг идет какой-то удивительно красивый, но прихрамывающий молодой человек. Это вернулся с фронта, из госпиталя Андрей Гончаров. Мы и раньше были знакомы, но я запомнила именно эту встречу. Так хорошо было, что он вернулся! Он сказал: „А кто тут еще есть?“ „Никого, я дежурю“ А чего было дежурить, не совсем понятно. Ну, поговорили, посидели, и он ушел. Но эта встреча показалась мне предвестницей мира. Мальчики возвращаются!
– Когда вы пришли в ГИТИС уже в качестве преподавателя?
– Сначала в 1959 году я пришла на заочное отделение и вела семинар по критике. А после смерти Бояджиева я стала заведующей кафедрой. Это 1974 год.
– Как отразилась эта утрата на жизни театроведческого факультета?
– Мне кажется, что его довольно легко забыли. И его книга «От Софокла до Брехта» и другие сейчас не очень охотно и увлеченно читаются.
– Постановление о борьбе с космополитизмом вас коснулось?
– Дело в том, что меня в ГИТИСе тогда не было. Но, конечно же, я обо всем знала. Бояджиев очень дружил со своими учениками. А курс был женский, ученицы сплошные. И его уволили из ГИТИСа, из Института искусствознания – отовсюду; мы, его ученицы, решили, что главное – чтобы он не голодал, что его надо кормить. Кто был ближе всего к Григорию Нерсесовичу: Таня Бачелис, Нея Зоркая, Инна Вишневская, я и, может, еще один-два человека. Мы установили дежурство: у кого он обедает, у кого он ужинает, кто к нему приходит сегодня, чтобы он не был один, кто приходит завтра, чтобы он не скучал. А потом поехали все вместе в Коктебель, чтобы он отдохнул после этих мучений. Причем сначала я заехала в Ростов-на-Дону, где жила мать Григория Нерсесовича. В Коктебеле нас уже ждали Бачелис с Рудницким, сняв комнаты всем… Странные это были годы. Помощь сводилась к вот такой человеческой заботе. А что мы могли еще сделать? Ничего.
– Но это уже, мне кажется, было очень много.
– Я не знаю, было ли это много, но это было то, что диктовало сердце и природа. Никто же не заставлял. Бояджиев продолжал писать. В этот период, когда он нигде не работал, была написана книга о Марецкой. Как-то он сказал: «Я хочу вам с Неей прочитать. Как вы отнесетесь к ней». Мы, как струночки вытянувшись, сели на диванчик рядышком, он сел на диванчик напротив и прочел нам всю рукопись. Мы сделали какие-то маленькие замечания, но в целом это была хорошая книжка. И вот тогда помог человек, которого часто упрекают в том, что он в космополитические эти годы никому не помогал. Заместителем директора ВНИИ искусствознания был Пименов Владимир Федорович. Мы дружили с ним и с его женой. Я знаю, что он ходил в ЦК, по разным инстанциям. Он просил всюду, чтобы Бояджиева оставили на работе. Сначала не получалось. А потом получилось. Григорий Нерсесович вернулся сначала в Институт искусствознания, а потом и в ГИТИС. Вышла книга о Марецкой. Вроде бы все вернулось, кроме… здоровья сердца.
– Но курс ему не дали… Он же до этого вел курс, мастерскую…
– Да, он выпустил только два курса: тот, где учились мы с Бачелис, и тот, где учились Зоркая, Вишневская, Богуславская. Вообще, Бояджиев – это легенда. Легенда! Он слишком много дал людям, получил много горького и умер раньше, чем должен был умереть.
Мы делаем перерыв в разговоре. Идем обедать. В столовой Дома творчества Анна Георгиевна всем знакомым представляет меня как молодого преподавателя ГИТИСа. Ей нравится, что люди удивляются: «А мы думали, это ваш студент или аспирант…» Продолжаем разговор на аллее, и пробегающие мимо белки отвлекают меня.
– У вас, наверное, нет представления о том, что такое комсомольская работа?
– Ну… смутно. Комсомольцем я был года два.
– Я вернулась в ГИТИС, и как раз прошли перевыборы комитета комсомола. Подобрался удивительный комитет комсомола. Туда входила Зоркая, я, такой Владимир Бортко, который стал кинорежиссером, хотя окончил наш режиссерский факультет. Ничего похожего на представления вашего поколения о комсомольской жизни не было! Девочки ходили в платьях из подкладок маминых шуб, черных, шелковых. Но при этом студентки имели романы с лекторами непосредственно. Вы вот как себе представляете комитет комсомола? Сидят-заседают, да? Ну, заседают действительно, а потом все идут к Нэе Зоркой, которая жила на Гоголевском бульваре. С водкой. С директором. И там на кухне до утра происходит увлекательная дискуссия о чем угодно: о театре, об искусстве… То есть, понимаете, жизнь того времени была гораздо многограннее, чем это представляется сейчас. Эту традицию комитета комсомола мы с Зоркой перенесли в Институт искусствознания, где нас выбрали в партбюро… Ведь мы обе были членами партии.
– То есть вы это и на парторганизацию распространили…
– Великолепно распространили! Мы сидели на кухне, во главе стола – Мокульский. Он говорил: «Нет! Эклектики я не люблю! Либо пьем водку, либо вино!» В Институте искусствознания членами партбюро были Рудницкий, Анастасьев, киновед Фрейлих, специалист по архитектуре Швыдковский, мы с Нейкой. Саша, вам не дадут это напечатать в книге… И после партбюро мы шли в ресторан. Или в «Берлин», который близко от Кузнецкого моста, или в какой-то еще, причем у Анастасьева были крепкие связи с вахтерами этих самых ресторанов. Он подходил и говорил: «Здравствуйте!» «Здравствуйте, Аркадий Николаевич!» – говорил ему вахтер. Нас пускали, и дальше мы ели какой-то бульон из бычьих хвостов, и опять-таки разговор шел об искусстве, о театре. Такова была так называемая комсомольская, партийная жизнь… Жизнь была увлекательнейшей, Саша, поверьте! И совершенно не такой, как описана во многих книгах. Могу привести другой пример. Действительно, Борю Кагарлицкого исключили из института и из партии. Отовсюду. И встал вопрос: как быть с папой? Вот истина, клянусь вам жизнью и смертью своего отца, что я вам говорю истинную правду. Меня вызвал ректор – тогда был такой Рапохин – и сказал: «Вы должны уволить Кагарлицкого». Я говорю: «Если вы считаете, что его надо уволить, делайте это сами. Я этого делать не буду». И ушла. Позвонила Юлию Иосифовичу и говорю: «Юлий Иосифович, существует закон, что если объявлен конкурс и человек не является, то выборы не могут состояться. Пусть они объявляют конкурс на любое число, но накануне берите бюллетень, пожалуйста, я вас прошу». Так и сделали. Один раз. Второй раз. Третий раз. Уже полтора года проходит, а он работает. Правда, не читает лекции, но редактирует и пишет учебники. А выборы переносятся, потому что у него бюллетень. Но… тут-то я еду в командировку в Англию, и без меня снова объявляется конкурс. Я не знаю, кто и как, но решают, что авось пройдет дело. Авось перевыберут. А дело не проходит. И не перевыбирают. Потому что единственный ход, продиктованный той идиотской ситуацией, был: откладывать, откладывать, откладывать до бесконечности. Это был очень сложный момент, ибо жизнь ГИТИСа, как жизнь любого организма, как жизнь любого человека, полна противоречий.
В 1959 году я пришла уже в другой ГИТИС. Я его не знала совершенно. И никогда до этого не читала ни одной лекции у заочников. Мне сказали: «Ведите семинар по критике у заочников». – «Да? А кто это?» – «Ну, увидите, познакомитесь…» Оказалось, что это немолодые, как правило, люди, работающие, о жизни знающие, может, даже и побольше, чем студенты-очники. Вот передо мной сидела публика, которая засыпала на занятиях, потому что занятия были в восемь-девять вечера, а они работали с утра. Им хотелось спать. Но они приходили. Они занимались. Они писали. Некоторые, как Лена Любимова, защитили диссертацию. Теперь иногда происходят комические ситуации. Прихожу в прошлом году в Большой театр на «Кольцо Нибелунга». Прихожу и жду Гительмана, который член жюри «Золотой маски», и обещал достать билет, поэтому подхожу со служебного входа. Гительмана нет. Билета нет. Стою. Жду. И вдруг по лестнице бежит седовласый абсолютно мне незнакомый человек, который говорит: «Здравствуйте! Как же мы давно не виделись! Как вы живете? Расскажите!» Я говорю: «Да вы расскажите тоже!» Я понимаю, что это кто-то из той вот группы студентов, которые в 59-м году пришли, так сказать, со служебных мест. Кто он в Большом театре, не знаю. «Вам надо одно место или два?» Я говорю: «Одно!» – «Ну, идемте!» Он раздел меня в служебной раздевалке, провел в первый ряд партера. Я первый раз в жизни сидела в первом ряду партера в Большом театре... Не знаю, осталась ли бы я на заочном отделении. Но произошло несчастье. Умер Бояджиев. И когда меня вызвал Рапохин и предложил кафедру, я, памятуя о нем, решила не отказываться и 17 лет заведовала кафедрой истории зарубежного театра. Саша, вы подумайте, если какие-нибудь еще моменты вас заинтересуют…
Конечно, заинтересуют. Но, увы, показать расшифровку этого разговора некому. Мы вас помним, Анна Георгиевна…
Следующий курс Григория Нерсесовича Бояджиева. Здесь училась Инна Люциановна Вишневская.
Инна Люциановна Вишневская
профессор, доктор искусствоведения
Почему все началось именно
с театральной критики?
— Я была обычная филологическая девочка. Было совершенно понятно, что ни о какой науке, математике, черчении, геометрии, физике, о чем-то, что нужно понимать всерьез, аналитически мыслить или делать руками,— не может быть и речи. Жила я в коммунальной квартире. Одна из «роскошных» московских коммуналок. Историческая. Типическая. В прекрасном месте на шумной Петровке, которая оглушала витринами. Какие-то булочки, какая-то парикмахерская с золотыми блестками. Все это в детстве пронеслось у меня как сон. Рядом каток Динамо, где катаются богатые люди и крупные чиновники. Я все время слышала: «Акулов, Акулов». Был такой прокурор Акулов. Музыка, танго. Одиннадцать семей в этой коммунальной квартире. И одна другой колоритнее: Елизавета Пакрасс, которая, ссорившись с соседями, каждому персонально играла похоронный марш. Обычно она с утра играла этот марш, чтобы человек чувствовал, чем кончится. Рабочий Гительман, что само по себе несказанно. Рабочий с такой фамилией, наверное, один на всю страну. Он с утра всех бил лыжей по голове. Просто так, для развлечения. Какая-то страшная алкоголическая семья. Дворник Абдурахман, который целый день сидел на кухне, смотрел под свой стол, и однажды выяснил, что там лежали бриллианты. Некто Терентий Филиппович Перепади – учитель русского языка в школе. Я приходила к нему в маленький закуток коммунальной квартиры, обвешенный простынями. Он мне рассказывал, кто такой Гоголь и читал вслух «Страшную месть». Ночью я кричала от страха. Он мне рассказывал, кто такой Пушкин и заставлял читать «Пиковую даму». Эти посещения были моим счастьем. А в соседней комнате, в жуткой коммуналке с собаками, крысами, кошками жил гример Большого театра Шишманов. Владимир Яковлевич Шишманов отсидел в свое время за так сказать неправильную ориентацию. Тогда это было подсудно. Сидел много лет в тюрьме и вышел разбитым стариком, но все еще влюбленным в свой театр. Он меня водил на все спектакли Большого театра. Мне удалось увидеть балет «Три толстяка» и остальные балеты. В другой комнате жил актер Вахтанговского театра Виктор Григорьевич Кольцов. Замечательный актер, который играл еще стражника в спектакле «Много шума из ничего». Он меня водил в Вахтанговский театр. Вместе с ним я в первый раз увидела «Принцессу Турандот». Я впервые шла по Арбату, держа его за руку. Меня потряс сам Арбат. Переплеты, линии, блеск фонарей, плывущие троллейбусы. Тут был свет, и мне казалось, да, именно здесь должен быть театр. Потом, когда я прочла «Мастера и Маргариту», я не удивилась, что Маргарита летит по Арбату мимо Вахтанговского театра. И Булгаков описывает этот угол с неоновыми буквами. А иначе не могло быть. Это была жизнь-фантастика, перелет в другой мир, в какую-то виртуальную жизнь. Я вошла с Кольцовым на спектакль «Принцесса Турандот». Мне было лет 8-9, я видела всех первых исполнителей. Ярко освещенный зал и пряный сладкий запах духов. И я спросила: «А что такое, все надушены одними духами?» — «Это духи, которыми душится вся труппа. Их специально откуда-то привозят, чтобы было ощущение Востока».