Текст книги "Недомут"
Автор книги: Александр Силаев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Полчаса он быстрым шагом мерял гипотенузу своих стен, а затем лег на постель и заплакал. Без боли. Он чувствовал себя хорошо. Ему нравилась комната, нравиля клетчатый и до безумного восторга нравилось то, что когда-то он заявился на свет. Он любил весь мир и свое законное место в нем. Чудеса, думал Смурнов. И ронял на подушку соленые капельки.
13
С утра на улице шумел дождь, выстукивая о стекло мокрые июньские марши. Твердая четырехугольность обложки светила желтым. Все вместе они назывались детской энциклопедией, десять больших твердых книг.
В прошлом году под такой же ливень, только осенний, наступил первый юбилей, отбивший десять лет лешиной жизни. А сейчас он читал, точнее, смотрел – энциклопедия была заботлива пропитана иллюстрациями.
Тома о точных науках и медицине отливали для лешиного сознания откровенной скукой. Интерес провоцировали полтора тома, отданных под историю человечества, полтома перечня спортивных забав с аннотацией каждой, том мирового искусства и перелистываемое сейчас.
Перед Лешей возлежали два земных полушария, упрятанные в карту-раскладку. Картинка выглядела не столько географической, сколько зоологической: несколько десятков зверей и птиц удивительно компактно заполнили собой пространство Земли. Каждый зверек сидел на конкретном месте, воплощая собой ареал обитания. Допустим, на карте лежало целых три крокодила: животное обитало в Африке, Бразилии и на Ганге. Уссурийский тигр-полосач расхаживал в дальневосточном краю. Тигр размером помельче жил неподалеку от индийского крокодила, сразу выставляя свою бледность по сравнению с уссирийским братом: советский красавец явно превосходил его в цвете и габаритах. Медведь был не один, представленный в четырех подвидах, можно догадаться: грызли в Америке, бурый в России, гималайский и белый где полагается. У нас проживали женственная рысь и симпатичный лосяра, жили и другие звери, не могли не жить – Союз социалистических республик огромен, – но сейчас он бы не вспомнил их. Кажется, всю Францию занимал один-единственный заяц. Или Германию. Не исключено, что и Московскую область, спустя годы было трудно ручаться наверняка.
Слон, носорог и бегемот составляли для него неразрывную тройку. Слонов, конечно же, красовалось два: детям положено было знать, что индийский и африканский экземпляр не одно и то же. Леша очень сильно в свое время увлекался отличиями индийца и африканца. Негритянский слон был весомее, но из неизвестного чувства он предпочитал ему обитателя Индостана. Однако куда большей страсть были кошачьи: их семейство трудно не обожать, если подойти к ним однажды с открытым сердцем.
Дома лежала и другая книжка, сотни страницам посвятившая подвидам и видам. Семейство кошек занимало в ней широкое место, а цветная вкладка давала внешность десяти наиболее видных особей. Лев, львица, два тигра в этом было проявление обязательности. Но какой бархатистой прелестью обладал камышовый кот! Через год он разглядел кота в зоопарке, чуть разочаровался, но так и не бросил веру в заветную камышовость. Запомнились названия: сервал, пума, оцелот... Пума читалась нежно и походила звуком на теплую кофточку. Кажется, оцелот соседствовал с ней в географии. Все слова о сервале затерлись начисто. Осталось шесть букв: сервал. По неведомый причине он таил в себе пустыню с австралийской собакой динго.
Кроме того, имелись бессчисленные коробки с пластилином, в каждой десять цветов, а то и шестнадцать. Звери рождались под его пальцами в двойном масштабе: либо здоровых семи-восьми сантиметров от хвоста до кончика носа, либо их простенькие копии миниатюрных размеров в сантиметр-другой. Последние имели свой смысл. Маленький "детский" стол оборудовался Лешей под местность, с эверестами картоных коробок, зелеными деревьями и равнинной рекой (синий пластилин, легший тончайшим слоем – родители разрешали эту слегка вредительскую невинность). Звери нормальных размеров на могли составить целостный мир, поэтому приходилось истончаться в искустве. Например, туловище тигра делалось так: кружочки черного и рыжего цветов сплавлялись воедино, тыкалась зеленоглазая мордочка, тем же методом изготовлялся хвост, приклеивались лапы и герцог уссирийской тайги ставился в его мир. Плоскость стола вмещала все географические широты, но при желании условная граница разбивала материк на север и юг. Как водится, они воевали, причем ужасно организованно, избрав предводителя, разработав план и двинувшись пробойной колонной. Судьба четко ставила каждого зверя в южный или северный лагерь, сомнения вызывал только кит, от хорошего настроения заплывавший из моря в устье реки и принимавший посильное участие в битве, на решающий момент превращаясь в понтон для убегавших и атакующих.
Южанами по традиции верховодил слон, а таежное воинство северной территории возглавлял медведь за неимением лучшей кандидатуры. Игра в первую очередь была игрой мысли: бились не пластилиновые модельки, а две явно агрессивных стратегии. Был четкий юг, однозначный север и все отношения между ними исчерпывались войной. Каждый лагерь стремился к тотальному владычеству над столом, готовя чуждым зверям участь пленных или погибщих, павших в бою и поэтому изъятых с материка. Каждая сторона, разумеется, обладала планом. Можно было вторгнуться с гор, пойти цепью, подкупить кое-кого из продажных, договориться с китом, вызвать врага на равнинные поединки или избрать тактику партизанской грызни. Можно было отбить атаки волков непробиваемым каре из четырех носорогов. Остроумно спрятать рысей на ветвях и в главный миг обрушиться на марширующего врага. А перед тем изящно заманить его на маршрут, где сидели рыси... Засада крокодилов считалась непревзойденной, но как выманить северян к тропическому притоку?
Опыт вносил в игру забавные коэффициенты: тяжелый бегемот в реалиях стоил шустрого волка, две-три рыси жертвовались за льва, пять кабанов обычно справлялись с тигром, если имели рациональный план и наваливались свиной стаей. Леопард ценился за два лося. Филин и попугай шли в размен как равноценная шушера. Медведь и тигр держали паритет, в большой книге Леша вычитал, что они, как ни странно, равны по силам. А помнится, года три назад он занудливо приставал к отцу: ну кто там главнее, тигр или медведь? Кстати, набор из волка, рыси и посыльного зайца (нет у них на тотальной войне иной задачи!) по равноценности аккуратно мог заменить медведя. Волк или рысь? Лиса или олень? Теоретически эти фигуры имели значения равных, а их сегодняшняя цена на столе следовала из ситуации. Также определялось соотнношение между коброй и крокодилом. Те и другие славились неподвижностью и никогда не могли переломить ход войны, редко покидая свой ареал ради последнего броска на север.
Леша соблюдал честность бога, перед началом действий тщательно выверяя силы сторон. Подыгрывать кому-либо казалось неумным, поскольку это ломало смысл игры. Удовольствие таилось в абсолютном равенстве начального шанса и победе превосходящей из двух стратегий. Одним словом, шахматы, только по грязным и размытым правилам, недоросшим до оформления в некий кодекс. Леша справедливо думал как за тропики, так и за тайгу. За кого-то из них обычно думалось лучше.
Сегодня он уточнял животный мир Латинской Америки, пополняя и без того немалые знания, ведь не подозревает взрослый человек о сервалах и оцелотах. Через годы почему-то помнился муравьед. Еще не забылась цифирка, соседствующая с каждым зверем, и каталог в стороне от двух полушарий, на котором рядом с числами стояли слова. А то посмотришь на муравьеда – и не признаешь в нем муравьеда. Подумаешь, например, что это енот. Или ехидна. Ну мало ли?
Короткие статьи приходились на каждый особый климат. Шли в порядке: рассказ открывася арктикой, затем субарктика, тайга, смешанные леса, широколиственные. Сторонний человек, конечно же, не поймет всю прелесть, которую извлекал Леша из широколиственных. Перекличку зверей и деревьев сопровождали картинки ласкового абсурда: если надо было выразить дух тайги, вокруг одного поваленнго дерева умещались лось, рысь, заяц и еще кто-то характерный и живой. На широколиственной иллюстрации вспоминался только весомый кабан. Очевидно, что счастливец стоял под дубом. Вокруг хрюкана по-соседски резвилось пять-шесть иных поддубных животных, но память вращалась только вокруг свиньи, тяжелой, клыкастой, земляного окраса. В арктике помнился силуют медведя. Была саванна: но что было в саванне? По меньшей мере, саванна вошла в словарь родных понятий и фраз. Экваториальные леса прятали своих животных за зеленой завесой, почему-то казались скучными. Самым большим деревом на Земле вырастала секвойя. Еще на черно-белой фотографии красовалось нечто, выглядевшее как лес и удивлявшее пятью сотнями стволов, но в действительности жившее как одно растение. Название чуда ускользало, на фотография облака листвы чувствовалась рядом.
Не передать, конечно, ощущения, которое вызывали в нем кошачьи, широколиственность, тайга, цифирки, а также особый бассейн средиземнроморской растительности, мусонные леса и описание носорожьих повадок. Чтобы испытать подобные ощущения, надлежало просто родиться Лешей, других путей нет. А если вовремя родиться и прожить кусок жизни Лешей, то можно испытать и кабанов, и оцелотов, и синий цвет, выражавший на карте муссонность Дальневосточного края. Разумеется, мусонность и оцелоты были не просто мусонностью и оцелотами, а безумно значимым элементом жизни: он этим жил, как иные взрослые живут деньгами, верой и растлением малолетних, то есть чувствовал, что живет – а что еще надо, чтобы спустя время вспоминать естественные дни как минувшую подлинность себя самого и окружающего мира вокруг?
Потом, конечно, исчезает и единство мира, и первость чувств, а собственная подлиность ухает в некий провал, хотя бы из-за отсутствия единства и первости. Некоторые, впрочем, несут свою подлинность до конца, не растеряв ни первости, ни единства – ну так это другие, а у Леши впоследствии сложилось чуть по-своему. И осталась грустная радость: вспоминать, вспоминать, вспоминать, причем не вещи, что глупо, а чувства к этим вещам.
Удивительный парадокс, но через долгое время иногда приятно вспоминать боль. Как обидели, не дали, отняли – а вспоминать нравится, потому что за болью видится жизнь, обязательно подлинная, потому что боль, в отличие от всякой суетни, неподлинной не случается. Вспоминаешь, как страдал и улыбаешься своей тени, шлешь приветы себе, тогдашнему. Перемелется, мол, все, дурачишка мой дорогой – вот такие приветы отправляешь в даль. А вот если не перемелется, тогда как? Если нить скучной и постоянной боли растягивается на годы, что тогда? Тогда, увы, некому посылать приветы, потому что их можно передать только себе другому, а если ты по-прежнему нанизан на ту же нить, то ты не другой, – ты такой же, а самому себе открыточку не пошлешь. Не скажешь самому себе знающе, что когда-то наступит другая жизнь. А другое писать в открыточке глупо. Поэтому боль приятно вспоминать, лишь попав в иное пространство, в новых людях и делах, думая иные мысли и дыша иным воздухом, и шагая к другой точке по новой плоскости, сбросив старое сознание как ненужный хлам, отыскав себе другую душу и другую боль, без них, наверное, никак. Вот там боль иных измерений вспоминается весело. А на старой плоскости – никогда. Ведь вспоминается только прошлое, а жизнь все еще находится в настоящем, дурном старом настоящем, даже если прошел день, год, столетие – если ты не изменен, то не изменен и мир, а значит, нет прошлого, и нечего вспоминать.
...Июньский дождь колошматил все привлекательнее, за окном серела утренняя погода. Леша встал, щелкнул, электричество дало свет. Мальчик вернулся к громоздкой и желтой книге. В двадцать пятый раз он перелистывал про смену растительных поясов. Даже не читал, просто водил взглядом, выхватывая известные слова про бук, карликовую березу и типичных представителей сибирской тайги. А каково рыси под дождем в сибирской тайге?
Глазами он грыз страницы с завтрака до обеда. А потом заоконноя серость отступила, солнце сверкнуло румяным боком, сырость осталось в лужах и покинула воздух. Земля торопливо подсыхала, грязь спекалась и когда-то превращалась в пыль. Уже завтра усилием солнечного тепла "коробка" становилось годной для катания сухого футбольного мячика.
Леша Смурнов прожил детство без обладания настоящим тугим мячом, но у всех окрестных он валялся в прихожей. Однако чем больше пацанов, тем правильнее игра, поэтому его брали. Леша пинал мячик не сильно резко, мешало то, что взрослые называли вегето-сосудистой дистонией. Болезнь не мешала лупить в сетку ворот или пасовать, но замедляла скорость. Пять минут бега отдавались одышкой и сердцебиением, а час ретивой игры неизменно закруглялся головной болью. Она могла не наступить сразу, а подождать до вечера или вместе со рвотой нагрянуть ночью. Поэтому Леша не усердствовал: бегал медленнее, чем позволяли ноги, за что не имел репутации нормального игрока.
Команда обычно рождалась по правилу. Два лучших игрока отходили от толпы и поочередно разбирали ребят, сначала украшая команду сильнейшими, а затем тыкая пальцем на остальных. Лешу выбирали предпоследним или последним. Точнее говоря, последнего даже не выбирали, он сам плелся в сторону своих, худший из худших.
Из-за отсутствия резвости ему выпадало караулить ворота, взяв на себя ответственность и наименьшую славу, а также скуку откровенной никчемности, когда пацанва крутилась у чужой сетки. Нельзя сказать, что Леша сторожил гол лучше или хуже других, он ловил мяч нормально и пропускал его допустимо, но виноват, разумеется, был всегда.
Ближе к вечеру за десятилетним Смурновым забежали Коля с Михачом, на то лето единственые друзья. Звали пересечь пару кварталов и спуститься к большой реке. Смущенный Леша крутил головой и говорил, что ему совершенно не хочется бежать к какой-то реке, он лучше посидит, потыркивает телевизор, займется книжкой... на самом деле он не мог признаться, что родители запрещают любые прогулки, выходящие за радиус видимости из окон. Тем более вечером, вслед за которым по традиции наступает ночь.
Ну ты сыч, ерепенился преданный восьмилетний Коля, а Михач был конкретен, соблазняя перспективой потеряться в прибрежных зарослях. Ну такие заросли, блин, ну такие, офигеть, Леха! А в бандитов? А рогатку выстругать? А взять игрушечный автомат и до отвалу наиграться в речных кустах, во всю прыть имитирую немецко-фашистких гадов?
Нет, наверное, отбрыкивался Леша, из последних сил удерживая внутри поток искренних слез. Нет, наверное, в другой раз, завтра, потом, в очередной жизни.
14
– Нормально, – похвалил клетчатый инквизитор. – Это нормально, Леша, потому что указывает на ненормальность, я имею ввиду извращения с пластилиновыми поделками. В этом есть самосознание и внутренние процессы. Если это развить в мире, можно стать философом, аналитиком, управленцем. Но у тебя не развито, понимаешь? Если процессы шли – они все равно на этапе уперлись в стену. Я не знаю, как... Может, книг правильных не хватило? Причем не понятно, где именно что уперлось, посколько процесс шел нормально и в десять лет ты стоял где нужно. Что там дальше, а? Ну расскажи мне про шестнадцать лет, что ли. Чем ты жил в это необычайно интересное и важное время?
Смурнов поежился под ласковыми глазами следователя.
– Несчастная любовь, – извинительно-негромко высказал он. – Вы же об этом знаете.
– Да ни ничего мы не знаем, – махнул рукой цепкий. – Знаем, что девчонку звали Леной и вы даже не целовались. Все. Анализом мы видим, что все чувства в последующем у тебя протекали по той же схеме. Но это ведь поверхность, это то, что видит любой. Картина все равно недостроена, поскольку твои чувства и мысли закрыты. Можешь описать?
– Да, – неуверенно подтвердил Смурнов, чувствуя отсутствие вариантов.
– Давай, – жестко сказал правдивец, вдавливая кнопку миниатюрного диктофона.
– Можно в письменном виде? – попросил он. – Вам все равно, а мне так удобнее.
Секунды две пиджачный поколебался.
– Хорошо, – сказал он, останавливая движение ленты. – Так даже лучше, у тебя получается.
Он усмехнулся.
– А что мешало сказать: такие, мол, дела, люблю тебя, Леночка? Я люблю – тебя. Кто мешал-то? Бабай? Комитет государственной безопасности?
– Я не знаю, – ответил Смурнов.
– Ладно, я знаю, – вздохнул противоположный. – Но ты все равно опиши подробно. Фактов не было, поэтому катай про мысли и чувства. Ты хоть понял, что не надо меня стесняться? Ты понял, что в некотором смысле я тебе ближе, чем родная мать?
– Вот именно, что в некотором, – осторожно съязвил Смурнов.
– Кончай ты, – наморщился злой, разыгрывая на лице обиду. – Я ведь искренне начал желать тебе добра в последнее время. Более того, я верю, что у тебя все наладится. Понимаешь? Ты ни разу в жизни не поверил в себя, а я через неделю дурацких бесед уверовал. А раз я верю в тебя и хочу добра, я тебя вытащу. Понял? Как бы ты не сопротивлялся, я вытащу тебя из дерьма, даже если ты мечтаешь в нем оставаться, а так оно, похоже, и есть.
– Спасибо, – вежливо сказал подопечный.
– Рано еще, – хмыкнул милостивый, – ничего пока нет. Кстати, когда мы отработаем по программе – а я верю, что отработаем – и ты выйдешь раздирать в куски этот мир... не спорь, не бойся и не спрашивай, ты выйдешь и порвешь мир... так вот, я, наверное, буду ходатайствовать перед Советом: тебе нужна женщина, пусть они устроят.
– Здесь? – волнительно спросил Смурнов.
– С ума сошел, какое здесь? – рассмеялся благостный. – Тебе нужна женщина в мире, и в мире ты ее получишь. Только не такая, как Катя, поскольку, во-первых, она тебя не любила, а во-вторых – и это, наверное, главное, – она сама вряд ли заслуживала любви, эта Катя, она жила не на уровне, чтоб чего-то всерьез заслуживать: от тебя, от людей, от Бога. Она, говоря всерьез, была мелочной и глупой, вульгарной и не знающей, чего сама хочет. Ты, правда, был еще хуже, твой уровень стоял ниже ее... отсюда, кстати, все беды: твой уровень энергетически ниже ее, а мужчина не может уступать в этом женщине. Ты никогда не мог психологически справиться с ней по жизни, и поэтому, конечно, не мог справться с ней у себя внутри. Но Совет, наверное, устроит тебе личную жизнь и любовное приключение, чтоб ты не тратился на разную ерунду...
– Ерунду? – переспросил Смурнов.
– Да, – подтвердил удивительный.
На полминуты зависла невнятная тишина. Посидели, помолчали, посмотрели по сторонам, на коврик, белую дверь, в потолок и на заоконье. Там виднелись леса и горы, а за ними, наверное, клубилась жизнь. Господи, какое дикое место, мелькнуло в сознании у Смурнова.
– Я могу и ошибаться, – вкрадчиво сказал клетчатый, – но, по-моему, в жизни имеет место онтологический парадокс. До безумия забавный, но многим неутешительный. Женщина любит мужчину, если тот обладает каким-то смыслом. Причем таким смыслом, который не уходит корнями в других людей и не проецирован этим на случайность. Например, настоящая мужская работа суть носитель такого смысла: ну как не любить крутого и знающего? Действительно, сложно не любить, а его онтологический статус отличен тем, что он всегда пребывает в смысле. Которые всегда идет с ним как ореол, и который ранее был извлечен из мира сильной работой. Например, смысл материализовался в миллион долларов. В миллиард. Во власть, знание, опыт, мастерство. Как бы то ни было, это осязаемые вещи, которые можно предъявить и потрогать. Они дают ореол. Глупо считать, что женщины любят богатых, потому что сами продажные. Ну не продажные они, просто существует пошлый закон природы, по которым им положено любить настоящих мужчин, а настоящее подтверждается в ореоле, а один из путей к нему – те же баксы. Цивилизация такая, что ум и сила сразу пересчитываются в деньги. Хотя можно и небогатого полюбить, если он Мастер, Супермен или кто-то подобный – ореол другой, но он есть. Ореол то же самое, что смысл, стержень, суть, не знаю, как еще обозвать. Одним словом то, что дает уверенность. Теперь парадокс. Любовь не дешевле денег и мастерства, но не смысл в нашем значении – потому что не принадлежит обладателю. Смысл любви проецирован на объект и висит на чувствах другого человека в любви можно жить, но ее нельзя считать достижением... Достижение то, что принадлежит и уходит корнями только в тебя: деньги, слава, уверенность, даже обыкновенный профессионализм. Это выросло в тебе и стало неотъемлимым атрибутом. А с любовью надо быть готовым всегда расстаться. Ее нельзя выставить и сказать: смотрите, люди добрые, чего достиг, какая у меня прорва смысла! Парадокс в том, что ее нельзя выставить и перед женщиной. Нельзя стоять перед ней и держаться тем, что ты ее любишь. Пусть для тебя это важнее денег, работы, призвания... ей то что с хитросплетений твоей души? Ей, как известно, нужен посторонний смысл, а никакого смысла нет, если он подвешен на ее чувствах. Любит – значит, есть смысл жизни. А не любит, так, наверное, хана. Так вот, такие-то смыслы к оценке не принимаютя. Не принимаются в первую очередь самой женщиной, которая все это не проговаривает, но знает интуитивно. Дальнейшая развертка парадокса в том, что чем больший смысл мы вкладываем в любовь, тем меньше шансов остаться с этой любовью. Это безумие и первая заповедь несчастно влюбленных: забивать все смыслы в любовь. Вот для кого любовь важнее всего на свете, тот хрен-та с два нормально реализуется. И разумеется, у нормальной, сексуальной и умной женщины не будет особых причин такого любить, хотеть его, спать с таким и выходить впоследствии замуж. Женщина ведь всегда отдается за ореол, особенно красивая и осознающая свою цену. И пока несчастно влюбленный не переключается однаджы на остальные смыслы, у него судьба всю жизнь проходить в несчастно влюбленных.
– Я знаю, что вы очень умны, – вежливо признался Смурнов.
Собеседник расхохотался:
– Я рассказал тебе банальную хрень, Леша. Это только в наших книгах не пишется, не знаю уж почему – в большинстве книг о любви только лабуда, наверное, традиция такая, побольше врать о моральном и сексуальном. Но у Пушкина, например, то же самое сказано одной фразой. Я про онтологию загибал, да? А у Пушкина одно предложение, ты его наверняка знаешь. Только оно кажется странным, абсурдным, не анализируется, потому что слова поэтов не так часто проверяют на философский смысл. А если его раскрыть – получится моя речь, очень банальная, кстати, ибо не я поставил этот закон и не первым его заметил...
– Мне обычно говорили другое, – сдержанно ответил Алексей Михайлович.
– Понятно, что другое, – сказал речистый. – Что еще придурки могли тебе рассказать? Наши психоаналитики заметили, что у тебя на этом много завязано. Секс вообще играет большую роль, а у тех, кто его лишен, приобретает значение в десять раз большее. Кажется, снова парадокс, да? Ну пойми правильно, это по жизни так, а парадоксальность только видится. Допустим, надо описать мужчину или женщину, включить все тонкости, факторы, внутренние механизмы – описать как личность. Область любви займет в описании свое место. А теперь факторный анализ: какие жизненные сферы в каких пропорциях формируют итог, то, что называется словом личность? У счастливого в любви ее факторное значение будет меньше, чем у другого его неудовлетворенность. Несчастная любовь и сексуальные нелады сильнее как фактор, чем гармония в той же сфере просто потому, что наличие партнера естественно, а его отсутствие ведет к загибонам. Обязательно ведет, потому что является ненормальным на фоне нормы: вопрос лишь, куда упирается загибон? Я думаю, Леша, что на нем можно дойти до неба, а можно и умереть. Внутренне умереть, распасться как личность, социальная и психологическая единица. От неудачной любви любой распадется, только один соберется сразу, а другой полезет в петлю и продолжит распадание на том свете. А можно, как я сказал, дойти до неба ногами. Просто фактор сильнейший – а направление, вектор получившегося загибона зависит не от самого фактора. Не от самого фактора, понял? Это очень важно, что конечное направление в позитив или негатив зависит от чего-то другого, но не определяется самим фактом неудовлетворения, самим фактом несчастной любви... Есть другой механизм, который дает направление колоссальной энергии, поскольку любой фактор душевного конструирования для нас прежде всего выглядит как источник энергии. Так вот, куда – в разнос или на вершину? Реальны оба пути, но оба определяются какой-то другой конструкцией, не имеющей отношения к любви, сексу и чувственным переживанием. Вообще никакого отношения, поскольку эта иная сфера. Это вопрос наличия некоего стержня, который берет на себя роль определяющей конструкции сознания. Понятно, Леш?
– Не совсем, – признался Смурнов.
– Я банальщину несу, – простонал поучитель. – Чего не понимать? Ну все это знают, а если не знают, то все равно существуют по этим правилам. Тебе объяснить, что такое стержень, конструкция? Или тебе объяснить, что такое сознание? Представь некую силу, массу, энергию. Она есть, но пока не обладает направленностью. Упадет на личность – раздавит, обратит в ничто. Пойдет правильно, вознесет на какую-то вершину, неважно, на какую, но вознесет. И есть регулятор, который направляет движение. Как ты понимаешь, самое интересное заключается в нем. Сублимация происходит или не происходит, а если не происходит, тогда хана. Несчастные влюбленные тогда обречены на вечные муки. Сознание не перещелкивает, и они остаются в старом режиме, а в старом режиме только боль и полнейшая невозможность работать, что самое плохое, с болью-то хрен – но работать нельзя, потому что больно, а что-то изменить в себе и в мире можно только работой, а не изменишь, проиграешь свою жизнь, ясно? Так вот, наши ребята уверены, что в тебе регулятор не перещелкнул, и гиблая сексуальность расплющила Алексея Смурнова в блин. А других то же самое возносило на пиковую точку, максимальный напряг и подлинную работу. А тебя не вознесло. О чем ты думал, когда засыпал? О нежности, ласке? Со временем тебе нашлась бы любовь – если бы ты смог подумать о чем-то другом.
– О чем? – спросил Смурнов.
– Ну не знаю, – рассмеялся затейливый. – Мог бы о мировом господстве. Неужли не мечталось людишек выстроить? Нет? А зря, Леш. Кстати, ты мог подумать и о том регуляторе. Стержневая конструкция, не забыл? Я не знаю, как тебе описать: такое просто улавливается или пропускается мимо. А если описывается, то очень сложно. Могу, например, сказать, что это внешняя фигура, обладающая свойством перестраивать механизмы сознания без усилия. Могу заметить, что это по типу императив и при желании он локализуется в некоторую фразу. И этот императив входит в страдающее сознание без усилия, потому что усилие сопряжено с работой, а страдающее сознание работать не может. И именно он отодвигает страдание, переключая сознание на другой режим, в котором можно работать: но работа не поддерживает сама себя, она черпает свои основания во введенной нами внешней конструкции, внешней по отношению к устоявшемуся сознанию, в котором доминирует механизм возобновления апатии, усталости, боли... Я говорю понятно, Леш?
– Вроде да, – без зазрения совести соврал Смурнов.
– И то ладно, – улыбнулся болтливый. – Кофе вызвать?
– Вызовите, – согласился он.
Добромут вынул из кармана телефон, кинул в него два слова и упрятал во внутренний карман пиджака.
Через минуту появилась бесшумная.
– Здравствуйте, – неожиданно сказала она, хотя вряд ли обращалась к Смурнову.
Он посмотрел на нее, отмечая уже знакомое: немалые глаза, длинные притягивающие ноги, суженное лицо, ироничный и одновременно ласковый взгляд... Улыбка, столь же добрая, но одновременно и чуть насмешливая. Легкие тапочки, обтягивающий свитер. Это – видел он. Разумеется, он мог и придумать, мало ли как люди сочиняют других людей? Впрочем, глаза, ноги и лицо были фактом, а вот насчет взгляда можно и пофантазировать. Девушка исчезла, поставив две чашки на стол рядом с разговорчивыми мужчинами.
Клетчатый строил косые рожицы. Молчал выжидательно. Наконец уморительно закатил глаза и спросил Смурнова заурядно-человеческим голосом:
– Она тебе нравится, Леша?
– Ну, допустим, – осторожно ответил тот.
– Ох, батенька, не о том думаете, – подытожил банальный. – Я ведь сказал уже, о чем думать надобно. Крути мир на кончике мысли, пока не выпустим. Мы ведь тебя так просто не выгоним, так что время есть. Или не крутится у тебя вселенная?
– Когда вы прекратите издеваться? – спросил он.
Ответа не услышал.
15
Однако первенство держал другой том, льющий рассказы об истории человечества, закономерно оборванной на 1914-1918 годах: Великий Октябрь и вторая мировая были вынесены за желтые корочки в куда менее интересную книгу.
Феодализм быстро превратился в любимое слово. Самыми обожаемыми отрезками тысячелетней нити казались пунические конфликты, история Жанны д'Арк, карта походов Бонапарта, запечатленная на бумагу колониальность, сведения об абсолютизме и среневековые описания, вроде того, сколько стоило снаряжение рыцаря-феодала. Правда приводилась по десятому веку, а единицей измерения служила корова, что таило в себе кристально чистое удовольствие. Самые нужные вещи вроде меча, щита, копья и доспехов стоили недешево. Каждому атрибуту рыцаря соответствовали то две, то семь, а то и десять коров, одним словом, на обмундирование уходило целое стадо, было написано: стадо коров за полное снаряжение, поэтому синьоры сильно угнетали крестьян. Картинки подавали синьоров во всей красе.
Кроме того, рассказывали, как устроен правильный рыцарский замок. Кажется, он строился только на холмах, имел ров, две крепостных стены и башню донжон: неизвестно, как в настоящей жизни, но в теории полагалось именно так. Памятными местами тома было упоминание о том, что легион это пять тысяч человек, иллюстрация поджигаемой Жанны, цифра три-пять тысяч как население средневекового города, стрелочки движений Наполеона, подробный рассказ о колониальном начале англичан, излишне внимательное повествование о битве при Косово, долговязый Петр Первый, 473 год, воплотивший для него последний вздох разрушаемого Рима: провал Древнего мира казался Леше ярко-цветным в своей бетонной законченности.
Скучно было описание "никогда не существовавшего" Иисуса. По неведомой причине история России также будила меньше эмоций, чем события в других уголках, не любых, впрочем: Китай совершенно не удостаивался внимания, а "культура африканских народов" настолько несла ненужностью, что с презрением не перечитывалась и даже не переглядывалась, а возможно, не прочитывалось и в первый раз – что поделаешь, если скучно? Впрочем, сотни страниц и без того были выдержаны в добротном духе европоцентризма.








