Текст книги " Железный поток"
Автор книги: Александр Серафимович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Он опять замолчал, опустив глаза, потом сказал, протискивая:
– Выбирайте соби другого командующего, я слагаю командование.
Огарок догорел, и покрыла ровная темь. Осталась только неподвижная
тишина.
– Нету, что ли, больше свечки?
– Есть, – сказал адъютант, чиркая спички, которые то вспыхивали, и тогда выступала сотня глаз, так же неподвижно, не отрываясь, смотревших на Кожуха, то гасли – и все мгновенно тонуло. Наконец, тоненькая восковая свечка затеплилась, и это как будто развязало: заговорили, задвигались, опять стали откашливаться, сморкаться, харкать, растирать ногой, оглядываясь друг на друга.
– Товарищ Кожух, – заговорил бригадный голосом, которым как будто никогда не командовал, – мы все понимаем, какие трудности, огромные препятствия у нас на пути. Сзади – гибель, но и спереди гибель, если мы задержимся. Необходимо идти с наивозможной быстротой. И только вы вашей энергией и находчивостью сможете вывести армию. Это, надеюсь, и мнение всех моих товарищей.
– Верно!., правильно!., просим!..– поспешно откликнулись все командиры.
Сотня блестящих в полутьме солдатских глаз так же упорно смотрела на Кожуха.
– Як же ж вам отказуваться, – сказал командир конного отряда, убедительно сдвигая папаху на самый затылок, так что она почти сваливалась, – як вас выбрала громада.
Блестящими глазами, молча, смотрели солдаты.
Кожух глянул непримиримо из-под все так же насунутого черепа.
– Добре, товарищи. Ставлю одно непременное условие, подпишитесь: хочь трошки неисполнение приказания – расстрел. Подпишитесь.
– Так что ж, мы...
– Да зачем?..
– Да отчего не подписаться...
– Мы и так всегда... – на разные голоса замялись командиры.
– Хлопцы! – железно стискивая челюсти, сказал Кожух. – Хлопцы, як вы мозгуете?
– Смерть!– грянула сотня голосов и не поместилась в столовой, гаркнуло за распахнутыми черными окнами, только никто там не слыхал.
– К расстрелу!.. Мать его так... Хиба ж ему у зубы смотреть, як вин не сполняе приказания... Бей их!
Солдаты, точно обруч расскочился, опять зашевелились, поворачиваясь друг к другу, размахивая руками, сморкаясь, толкая один другого, торопливо докуривая и задавливая ногами цигарки.
Кожух, сжимая челюсти, сказал, втискивая в мозги:
– Кажный, хтось нарушит дисциплину, хочь командир, хочь рядовой, подлежит расстрелу.
– К расстрелу!., расстрелять сукиных сынов, хочь командир, хочь солдат, однаково!.. – опять с азартом гаркнула громадная столовая, и опять тесно, – не поместились голоса и вырвались в темноту.
– Добре. Товарищ Иванько, пишите бумажку, нехай подписуются командиры: за самое малое неисполнение приказа али за рассуждение – к расстрелу без суда.
Адъютант достал из кармана обрывок бумажки и, примостившись у самого огарка, стал писать.
– А вы, товарищи, по местам. Объявите в ротах о постановлении: дисциплина – железная, пощады никому...
Солдаты, толпясь, толкаясь и приканчивая цигарки, стали вываливаться на веранду, потом в сад, и голосами их все дальше и дальше оживала темнота.
Над морем стало белеть.
Командиры вдруг почувствовали – с них свалилась тяжесть, все определилось, стало простым, ясным и точным; перекидывались шутками, смеялись, по очереди подходили, подписывались под смертным приговором.
Кожух, с все так же ровно надвинутым на глаза черепом, коротко отдавал приказания, как будто то, что сейчас происходило, не имело никакого отношения к тому важному и большому, что он призван делать.
– Товарищ Востротин, возьмите роту и...
Послышался топот скачущей лошади и прервался у веранды. Слышно, как лошадь – должно быть, ее привязывали – фыркала и громко встряхивалась, звеня стременами.
В смутной мерцающей полумгле показался кубанец в папахе.
– Товарищ Кожух, – проговорил он, – вторая и третья колонны остановились на ночлег в десяти верстах сзади. Командующий приказывает, щоб вы дожидались, як их колонны пидтянутся до вас, щоб вмистях иттить...
Кожух глядел на него неподвижно-каменными чертами.
– Ще?
– Матросы ходють кучками по солдатам, по обозам, горлопанят, сбивають, щоб не слухали командиров, щоб сами солдаты командували; кажуть, треба убить Кожуха...
– Ще?
– Козаки выбиты из ущелья. Наши стрелки пиднялись по ущелью, погналы их на ту сторону, теперь тихо. Наших трое ранены, один убитый.
Кожух помолчал.
– Добре. Иды.
А уж в столовой стали яснее и лица и стены. В раме картины тронулось синевой чудесно сотворенное кистью море; в раме окна чуть тронулось чудесное засиневшее живое море.
– Товарищи командиры, через час выступить всем частям. Иттить найскорише. Останавливаться тильки щоб людям напиться и лошадей напоить. В кажном ущелье выставлять цепь стрелков с пулеметом. Не давать частям отрываться одна от другой. Наистрого следить, щоб жителей не обиждали. Доносить мне наичаще верховыми о состоянии частей!..
– Слушаем! – загудели командиры.
– Вы, товарищ Востротин, выведите вашу роту в тыл, отрежьте матросов и не допускайте иттить с нами, нехай с тими колоннами идуть.
– Слухаю.
– Захватите пулеметы, и колы що – строчите по них.
– Слухаю.
Командиры гурьбой пошли к выходу.
Кожух стал диктовать адъютанту, кого из них совсем отставить от командования, кого переместить, кому дать высшее назначение.
Потом адъютант сложил карту и вышел вместе с Кожухом.
В громадной опустелой комнате с заплеванным, в окурках, полом забыто мигал, краснея, огарок и стояла тишина и тяжелый после людей дух, и дерево под светильней начинало чернеть и коробиться и легонько дымиться. Ни винтовок, ни седел уже не было.
В громадно распахнутых дверях тонко курилось предутренним синеватым куревом море.
Вдоль берега, вдоль гор, далеко впереди и назади, как горох, сыпались барабаны, будя. Где-то заиграли трубы, точно странное гоготание стаи медных лебедей, и медь отозвалась под горами, и в ущельях, и у берега и умерла на море, потому что оно открылось безбрежно. Над только что брошенной чудесной виллой подымался громадный столб дыма, – забытый огарок не зевал.
18
Вторая и третья колонны, шедшие за колонной Кожуха, далеко отстали. Никто не хотел напрягаться – жара, усталость. Рано становились на ночлег, поздно выступали утром. Пусто белевший простор по шоссе между головной и задними колоннами становился все больше и больше.
Когда останавливались на ночлег, лагерь точно так же протягивался на много верст вдоль шоссе между горами и берегом. Точно так же запыленные, усталые, заморенные зноем люди, как только дорывались до отдыха, весело раскладывали костры; слышался смех, шутки, говор, гармоника; разливались милые украинские песни, то ласковые, задушевные, то грозные и гневные, как история этого народа.
Точно так же между кострами ходили увешанные бомбами, револьверами, прогнанные из первой колонны матросы, площадно ругаясь, говорили:
– Бараны вы, ай кто? За кем идете? За золотопогонщиком царской службы. Кто такой Кожух? Царю служил? Служил, а теперь в большевики переделался. А вы знаете, кто такие большевики? Из Германии в запломбированных их привезли на разведку, а в России дураков нашлось, лезут за ними, как из квашни опара. А вы знаете, у них тайное соглашение с Вильгельмом? A-а, то-то, бараны стоеросовые! Россию губите, народ губите. Нет, мы, социалисты-революционеры, ни на что не посмотрели: нам большевистское правительство из Москвы распоряжение – выдать немцам флот. А мы его потопили на-кось, выкуси! Ишь чего захотели... Вы вот, шпана, стадо, ничего не знаете, идете, нагнув голову. А у них тайное соглашение. Большевики продали Вильгельму Россию со всей требухой; цельный поезд золота из Германии получили. Сволочь вы шелудивая, так вас разэтак!
– Так вы чого лаетесь, як псы! Подите вы вон пид такую мать...
Солдаты ругались, но когда матросы уходили, начинали по их следам:
– Та що ж, що правда, то правда... Матросня хочь брехливый народ, а правду говорять. Чого ж балшевики нам не помогають? Козаки навалились, чого ж з Москвы подмоги не шлють – об себе тильки думають.
Из чернеющего даже среди темноты ущелья точно так же послышались выстрелы, и в разных местах на секунду вспыхивали и гасли огоньки, немножко потрещал пулемет, и лагерь медленно и громадно стал погружаться в тишину и покой.
И точно так же в пустой даче, выходившей верандой на невидимое море, собрался командный состав обеих колонн. Не открывали собрания, пока верховой во весь опор не прискакал и не подал стеариновых свечей, добытых на поселке. Так же на обеденном столе разостлана карта, паркетный пол в окурках, на стенах сиротливо и разорванно дорогие картины.
Смолокуров, громадный, чернобородый, добродушный, не знающий, куда девать физическую силу, сидит в белой матроске, расставив ноги, прихлебывает чай. Командиры частей кругом.
По тому, как курили, перебрасывались, давили ногой папиросы, чувствовалось – не знали, с чего начать.
И точно так же каждый из собравшихся считал себя призванным спасти эту громадную массу, вывести ее.
Куда?
Положение смутное, неопределенное. Что ждет впереди? Одно знали: сзади – гибель.
– Нам необходимо выбрать общего начальника над всеми тремя
колоннами, сказал один из командиров.
– Верно!., правильно! – загудели.
Каждый хотел сказать:
«Разумеется, меня выбрать», – и не мог сказать.
А так как все этого хотели, то молчали, не глядя друг на друга, и курили.
– Надо ж, в конце концов, что-нибудь делать, надо же кого-нибудь выбирать. Я – Смолокурова предлагаю.
– Смолокурова!.. Смолокурова!..
Вдруг из неопределенности был найден выход. Каждый думал: «Смолокуров отличный товарищ, рубаха-парень, беззаветно предан революции, голосище у него за версту, уж больно хорошо на митингах ревет, а на этом деле голову свернет, тогда... тогда, конечно, ко мне обратятся...»
И все опять дружно закричали:
– Смолокурова!.. Смолокурова!..
Смолокуров растерянно развел громадными руками.
– Да я, что ж... я... сами знаете, я по морской части, там хоть дредноут сверну, а тут сухопутье.
– Смолокурова!.. Смолокурова!..
– Ну да что, я... хорошо... возьмусь, только помогайте вы все, братцы, а то что ж это выходит, я – один... Ну, хорошо. Завтра выступать – пишите приказ.
Все отлично знали, пиши не пиши приказы, а больше делать нечего, как волочиться дальше, – не стоять же на месте и не идти назад к казакам, на гибель. И все понимали, что и им делать нечего, разве только дожидаться, когда Смолокуров запутается и своими распоряжениями свернет себе шею. Да и свернуть-то нечем – тащись и тащись за Кожуховой колонной.
И кто-то сказал:
– Кожуху надо приказ послать – выбран новый командующий.
– Да ему все одно, он свое будет, – загудели кругом.
Смолокуров треснул кулаком, и под картой застонали доски стола.
– Я заставлю подчиниться, я ззаставлю! Он и к городу ушел с своей колонной, позорно бежал. Он должен был остаться и биться, чтобы с честью лечь костьми.
Все на него смотрели. Он поднялся во весь свой громадный рост, и не столько слова, сколько могучая фигура с красиво протянутой рукой были убедительны. Вдруг почувствовали – выход найден: кругом виноват Кожух. Он бежит вперед, не дает никому проявить себя, использовать вложенные в нем силы, и все напряжение, все внимание нужно на борьбу с ним.
Закипела работа. К Кожуху поскакал, догоняя среди ночи, ординарец. Сорганизовали штаб. Извлекли машинки, составили канцелярию, заработала машина.
Стали выстукивать на машинках обращение к солдатам с целью их воспитания и организации:
«Мы, солдаты, не боимся врага...»
«Помните, товарищи, что нашей армии трудности нипочем...»
Эти приказы размножались, читались в ротах, эскадронах. Солдаты слушали неподвижно, не сводя глаз, потом с большими усилиями, всякими хитростями, иногда с дракой доставали приказ, расправляли на коленях, свертывали собачью ножку и закуривали.
Кожуху тоже посылали приказы, но он каждый день уходил все дальше и дальше, и все больше пустым пространством ложилось между ними безлюдное шоссе. И это раздражало.
– Товарищ Смолокуров, Кожух вас в грош не ставит, прет себе и прет, говорили командиры, – и в ус не дует на все ваши приказы.
– Да что вы с ним поделаете, – добродушно смеялся Смолокуров, – я что ж, я по сухопутному не могу, я по морской части...
– Да вы ж командующий всей армией, вас же ведь выбрали, а Кожух – ваш подчиненный.
Смолокуров с минуту молчит, потом вся его громадная фигура наливается гневом:
– Хорошо, я его сокращу!.. Я ссокращу!..
– Что же мы плетемся у него в хвосте! Нам необходимо самим выработать план, наш собственный план. Он хочет берегом дойти до перевальной шоссейной дороги, которая от моря через горы в кубанские степи идет, а мы двинемся сейчас вот отсюда, через хребет, через Дофиновку, – тут старая дорога через горы, и будет короче.
– Послать немедленно приказ Кожуху, – загремел Смолокуров, – чтобы ни с места с своей колонной, а самому немедленно явиться сюда на совещание! Движение армии пойдет отсюда через горы. Если не остановится, прикажу артиллерией разгромить его колонну.
Кожух не явился и уходил все дальше и дальше и был недосягаем.
Смолокуров приказал сворачивать армии в горы. Тогда его начальник штаба, бывший в академии и учитывавший положение, когда не было командиров, при которых Смолокуров становился на дыбы, осторожно Смолокуров был невероятно упрям – сказал:
– Если мы пойдем тут через хребет, потеряем в невылазных горах все обозы, беженцев и, главное, всю артиллерию, – ведь тут тропа, а не дорога, а Кожух правильно поступает: идет до того места, где через хребет шоссе. Без артиллерии казаки нас голыми руками заберут, да к тому же разобьют по частям – отдельно Кожуха, отдельно нас.
Хоть это было ясно, но не это было убедительно. Было убедительно то, что начальник штаба говорил очень осторожно и предупредительно по отношению к Смолокурову, что за начальником – военная академия и что он этим не кичится.
– Отдать распоряжение двигаться дальше по шоссе, – нахмурился Смолокуров.
И опять шумными беспорядочными толпами потекли солдаты, беженцы,
обозы.
Как всегда, в Кожуховой колонне, остановившейся на ночлег среди темноты, вместо сна и отдыха – говор, балалайки, гармоники, девичий смех. Или, заполняя ночь и делая ее живой, разольются стройные, налаженные голоса, полные молодой упругости, тайного смысла, расширяющей силы.
Ре-вуть, сто-гнуть го-оры хви-и-ли В си-не-сень-ким мо-о-ри...
Пла-чуть, ту-жать ко-за-чень-ки В ту-рец-кий не-во-о-ли...
То вздымаясь, то опускаясь. И не море ли мерно подымается и опускается волнами молодых голосов? И не в темноте ли ночи разлилась нудьга, – тужать козаченьки, тужать молодые. И не про них ли, не они ли вырвались из неволи офицерья, генералов, буржуев, и не они ли идут биться за волю? И не печаль ли разлилась, печаль-радость в живой, переполненной напряжением темноте?
В си-не-сень-ким мо-о-ри...
А море тут же, внизу, под ногами, но молчит и невидимо.
И, сливаясь с этой радостью-печалью, тонко зазолотились края гор. От этого еще чернее, еще траурнее стоят их громады, – тонко зазолотились зубчатые изломы гор.
Потом через седловины, через расщелины, через ущелья длинно задымился лунный свет, и еще чернее, еще гуще потянулись рядом с ним черные тени от деревьев, от скал, от вершин, – еще траурнее, непрогляднее.
Тогда из-за гор вышла луна, щедро глянула, и мир стал иной, а хлопцы перестали петь. И стало видно – на камнях, на сваленных деревьях, на скалах сидят хлопцы и дивчата, а под скалами море, и на него не можно смотреть – до самого до края бесконечно струится, переливается холодное расплавленное золото. Нестерпимо смотреть.
– Хтось дыше, – сказал кто-то.
– А вот кажуть, все это бог сделал.
– А почему такое – поедешь прямо, в Румынию приедешь, а то в Одест, а то в город Севастополь, – куда конпас повернул, туда и приедешь?
– А у нас, братцы, на турецком, бывалыча, как бой, так поп молебны зараз качает. А сколько ни служил, нашего брата горы клали.
Прорываются все новые дымчато-синеватые полосы, ложатся по крутизне, ломаются по уступам, то выхватят угол белой скалы, то протянутые руки деревьев или обрыв, изъеденный расщелинами, и все резко, отчетливо, живое.
По шоссе шум, говор, гул шагов, и, как проклятие, брань, густая матерная брань.
Все подняли головы, повернули...
– Хтось такие? Какая там сволочь матюкается, матть их так!
– Та матросня неположенного ищет.
Матросы шли огромной беспорядочной гурьбой, то заливаемые лунным светом, то невидимые в черной тени, и, как смрадное облако, шла над ними, не продыхнешь, подлая ругань. Стало скучно. Хлопцы, дивчата почувствовали усталость, потягиваясь и зевая, стали расходиться.
– Треба спаты.
С гамом, с шумом, с ругней пришли матросы к скалистому уступу. В мрачной лунной тени стояла повозка, а на ней спал Кожух.
– Куды вам?! – загородили дорогу винтовками два часовых.
– Где командующий?
А Кожух уже вскочил, и над повозкой в черноте загорелись два волчьих огонька. Часовые взяли на изготовку:
– Стрелять будем!
– Што вам надо? – голос Кожуха.
– А вот мы пришли до вас, командующий. У нас вышел весь провиянт. Что же нам – с голоду издыхать?! Нас пять тысяч человек. Всю жизнь на революцию положили, а теперь с голоду издыхать!
Не видно было лица Кожуха, в такой черной тени стоял, но все видят: горят два волчьих огонька.
– Становитесь в ряды армии, выдадим винтовки, зачислим на довольствие. Продовольствие у нас на исходе. Мы не можем никого кормить, кроме бойцов под ружьем, иначе не пробьемся. Бойцам – и тем всем порции уменьшены.
– А мы не бойцы? Что вы нас силком загоняете? Мы сами знаем, как поступать. Когда надо будет драться, не хуже, а лучше вас будем биться. Не вам учить нас, старых революционеров. Где вы были, когда мы царский трон раскачивали? В царских войсках вы офицерами служили. А теперь нам издыхать, как отдали все революции, – кто палку взял, тот у вас и капрал! Вон в городе наших полторы тысячи легло, офицерье живыми в землю закопали, а...
– Ну, да ведь энти легли, а вы тут с бабами...
Заревели матросы, как стадо диких быков:
– Нам, борцам, глаза колоть!..
Ревут, машут перед часовыми руками, да волчьи огоньки не обманешь, видят, все видят они: тут ревут и машут руками, а по сторонам, с боков, сзади пробираются отдельные фигуры, согнувшись перебегая мутно-голубые лунные полосы, и на бегу отстегивают бомбы. И вдруг ринулись со всех сторон на окруженную повозку.
В ту же секунду: та-та-та-та...
Пулемет в повозке засверкал. И как он послушен этому звериному глазу в этих перепутавшихся полосах черноты и дымно-лунных пятен, – ни одна пуля не задела, а только страшно зашевелил ветер смерти матросские фуражки. Все кинулись врассыпную.
– Вот дьявол!.. Ну, и ловок!.. Таких бы пулеметчиков...
На громадном пространстве спит лунно-задымленный лагерь. Спят
задымленные горы. И через все море судорожно переливается дорога.
20
Не успело посветлеть небо, а уже голова колонны далеко вытянулась, поползла по шоссе.
Направо все тот же голубой простор, налево густо громоздятся лесистые горы, а над ними пустынные скалы.
Из-за скалистых хребтов выплывает разгорающийся зной. По шоссе те же облака пыли. Тысячные полчища мух неотступно липнут к людям, к животным, свои, кубанские степные мухи преданно сопровождают отступающих от самого дома, ночуют вместе и, чуть зорька, подымаются вместе.
Извиваясь белой змеей, вползает клубящееся шоссе в гущу лесов. Тишина. Прохладные тени. Сквозь деревья – скалы. Несколько шагов от шоссе, и не продерешься – непролазные дебри; все опутано хмелем, лианами. Торчат огромные иглы держидерева, хватают крючковатые шипы невиданных кустарников. Жилье медведей, диких кошек, коз, оленей, да рысь по ночам отвратительно кричит по-кошачьи. На сотни верст ни следа человеческого. О казаках и помину нет.
Когда-то разбросанно по горам жили тут черкесы. Вились по ущельям и в лесах тропки. Изредка, как зернышки, серели под скалами сакли. Среди девственных лесов попадались маленькие площадки кукурузы, либо в ущельях у воды небольшие, хорошо возделанные сады.
Лет семьдесят назад царское правительство выгнало черкесов в Турцию. С тех пор дремуче заросли тропинки, одичали черкесские сады, на сотни верст распростерлась голодная горная пустыня, жилье зверя.
Хлопцы подтягивают все туже веревочки на штанах, – все больше съеживаются выдаваемые на привалах порции.
Ползут обозы, тащатся, держась за повозки, раненые, качаются ребячьи головенки, натягивают постромки единственного орудия тощие артиллерийские кони.
А шоссе, шаловливо свернувшись петлей, извилисто спускается к самому морю. По голубой беспредельности легла – смотреть больно – ослепительно переливающаяся солнечная дорога.
Прозрачные, стекловидные, еле приметные морщины неуловимо приходят откуда-то издалека и влажно моют густо усыпанную по берегу гальку.
Громада ползет по шоссе, не останавливаясь ни на минуту, а хлопцы, дивчата, ребятишки, раненые, кто может, сбегают под откос, сдергивая на берегу тряпье штанов, рубашонки, юбки, торопливо составляют козлы винтовки, с разбега кидаются в голубоватую воду. Тучи искр, сверкание, вспыхивающая радуга. И взрывы такого же солнечно-искрящегося смеха, визг, крики, восклицания, живой человеческий гомон, – берег осмыслился.
Море – нечеловечески-огромный зверь с ласково-мудрыми морщинами притихло и ласково лижет живой берег, живые желтеющие тела в ярком движении сквозь взрывы брызг, крика, гоготанья.
Колонна ползет и ползет.
Одни выскакивают, хватают штаны, рубахи, юбки, винтовки и бегут, зажав под мышкой провонялую одежу, и капли жемчужно дрожат на загорелом теле, и, догнав своих, под веселое улюлюканье, гоготанье, скоромные шутки, торопливо вздевают, на шоссе, пропотелое тряпье.
Другие жадно сбегают вниз, на ходу раздеваются, кидаются в гомон, брызги, сверканье, и притихший зверь теми же набегающими старыми прозрачными морщинами ласково лижет их тела.
А колонна ползет и ползет.
Забелели дачи, забелели домики местечка, редко разбросанные по пустынному берегу. Сиротливо растянулись вдоль шоссе. Все жмется к узкому белому полотну – единственная возможность передвижения среди лесов, скал, ущелий, морских обрывов.
Хлопцы торопливо забегают на дачи, все обшарят, – пусто, безлюдно, заброшено.
В местечке коричневые греки с большими носами, черносливовыми глазами, замкнуты, молчат с затаенной враждебностью.
– Нету хлеба... Нету... сами сидим голодные...
Они не знают, кто эти солдаты, откуда, куда и зачем идут, не расспрашивают и замкнуто враждебны.
Сделали обыск – действительно, нет. А по роже видно, что спрятали. За то, что это не свои, а грекосы, позабрали всех коз, как ни кричали черноглазые гречанки.
В широком, отодвинувшем горы ущелье русская деревня, неведомо как сюда занесенная. По дну извилисто поблескивает речонка. Хаты. Скот. По одному склону желтеет жнивье, пшеницу сеют. Свои, полтавцы, балакают по-нашему.
Поделились, сколько могли, и хлебом и пшеном. Расспрашивают, куда и зачем. Слыхали, что спихнули царя и пришли большевики, а як воно, що – не знают. Рассказали им все хлопцы, и хоть и жалко было, ну, да ведь свои – и позабрали всех кур, гусей, уток под вой и причитанье баб.
Колонна тянется мимо, не останавливаясь.
– Жрать охота, – говорят хлопцы и еще туже затягивают веревочки на штанах.
Шныряют эскадронцы по дачам, шарят и на последней даче нашарили граммофон и целую кучу пластинок. Приторочили к пустому седлу, и среди скал, среди лесной тишины, в облаках белой пыли понеслось:
– ...бло-ха... ха-ха!.. бло-ха... – чей-то шершавый голос, будто и человеческий и нечеловеческий.
Ребята шагали и хохотали, как резаные.
– А ну, ну, ще! Закруты ще блоху!
Потом ставили по порядку: «Выйду ль я на реченьку...», «Не искушай...», «На земле весь род людской...».
А одна пластинка запела: «Бо-оже, ца-ря храни...»
Кругом загалдели...
– Мать его в куру совсем и с богом!..
– Надень его себе на...!
Пластинку выдрали и кинули на шоссе под бесчисленные шаги идущих.
С этих пор граммофон не знал ни минуты покоя и, хрипя и надрываясь, с ранней зари и до глубокой ночи верещал романсы, песни, оперы. Переходил он по очереди от эскадрона к эскадрону, от роты к роте, и, когда задерживали, дело доходило до драки.
Общим любимцем стал граммофон, и к нему относились, как к живому.