Текст книги "Анданте кантабиле"
Автор книги: Александр Шленский
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– А Светку ты свою разве не любишь? – спросил я.
– Ну ты сравнил! Со Светкой у меня все было раньше, как положено от природы. Я ее просто так любил по-нашему, по-русски, безо всякой музыки, без всяких нот. Жениться на ней хотел. Только что-то со мной стало – теперь у меня все чувства другие чем прежде, и мне поэтому теперь со Светкой все труднее, а с Беатрис все легче. Только легче мне от этой легкости не становится, а наоборот, с каждым разом все тяжелее. Ты понимаешь, Толян, я о чем?
Я молча кивнул.
– Проиграли мы тогда с ней до полуночи. Ну, пили, конечно, французкое вино, закусывали – крабами, разной там икрой, жульенами, салаты там, фрукты, пирожные всякие... А потом она и говорит: давай мы теперь сыграем напоследок Анданте кантабиле, и вы, Дима, поедете домой. Вообще, вещь эта, конечно, струнная, и сделать переложение под фортепиано и одну скрипку, чтобы нормально звучало – это не влегкую. Но у Беатрис такие ручищи...
– Что, такие большие? – я машинально посмотрел на аккуратные, изящные ладони моего собеседника.
– Большие – это не то слово, Толик. Ты Юза-то читал? Так вот, ебаться надо Рихтеру – у Беатрис руки больше. Просто огромные, она ими что хочешь сыграет. У нее проблем с аппликатурой вообще нет. Ну и партитуру она пишет тоже капитально. Короче – отыграли мы как в сказке, на одном дыхании. Никогда в жизни, Толик, я с таким кайфом не играл. Подхожу я к ней, поблагодарить, а она мне вдруг раз! – положила на плечи обе ручищи и смотрит прямо в глаза так, как будто душу мою вынуть хочет. А руки горячие после игры, жгут меня насквозь, от плеч через все тело и до самых пяток. У меня от этого хуй просто на дыбы встал и чуть не лопается. Ну и сам я тоже – вот веришь или нет – обхватил ее со всей силы и давай ее целовать, блин, тискать – ну еще немного, и вообще бы начал ее грызть как зверь. А она, конечно, только рада. Не успел я опомниться, как она меня сграбастала на руки, как мамка в детстве, когда из ванны вытаскивала, и поволокла. Куда? Ну ясен пень – в койку. Тащит меня как перышко, а я ногами в воздухе болтаю. Проходит она со мной на руках за какую-то портьеру, а там стоит огроменная кровать под балдахином. Как для Наполеона. Положила она меня на эту кровать и говорит: сегодня – говорит – у нас с тобой любовь тоже будет ад либитум. Короче, разделась она за полтакта, а еще за четверть такта сама стащила с меня и фрак, и исподнее. А с последней четверти такта, с затакта в одну четверть я ей как вдул, а она как басом вскрикнула – у нас полковник перед строем так громко не орал – и рванулась вся на меня с такой силищей неимоверной – чуть койку пополам не сломала. Вот такое у нас было вступление. А еще через такта полтора она вздохнула – громко так, как бельгийская лошадь, ноги еще пошире раздвинула, и мой хуй ушел в нее под самый корешок, вместе с яйцами. Вот так. Лежу я на ней, Толян, ебу – как насосом качаю! И по сравнению со Светкой, чувствую себя как водитель, который пересел с Запора на самосвал. Пятьдесят три года ей, Толян, а трахается она без устали, как бельгийская лошадь. К утру я уже только и думал, как бы перекурить. Сам обкончался, а Беатрис вообще кончала без счета. Да что там я – ее целым симфоническим оркестром не проебешь!
– Может ей к доктору надо? – высказал я мысль вслух. – Говорят, есть такое заболевание, называется "бешенство матки", когда бабе все время хочется, и она никогда досыта не наебывается. Типа, нимфомания.
– Нет, Толик! Если бы так просто все было, мне бы ее ебать по нотам не пришлось. Ты слушай, я ж тебе самого главного еще не рассказал.
Я почувствовал зуд в спине и взглянул на часы. Вторая половины дня. А, черт, была-не была! Не каждый же день бывают такие повороты. Я подозвал официанта и немного с ним пошептался. Через минуту он появился с подносом, на котором стоял потный графинчик с длинным узким горлом в окружении нескольких тарелок со снедью, и два стопарика. Я налил по полной себе и Дмитрию. Мы выпили залпом, не чокаясь. Дима захрустел огурцом, а я отправил в рот несколько ложек оливье. Наконец лицо Димы расслабилось, немного просветлело, и он продолжил рассказ.
– Пришел я на следующее утро к Флердоранжу. Он на меня смотрит в упор и говорит: Дмитрий, Вы очень понравились госпоже Брабансон. Она чрезвычайно довольна вами как музыкантом, и физически как мужчина вы тоже ей необыкновенно по вкусу пришлись. Я вас поздравляю, вы на полпути к успеху. Теперь вам предстоит соединить две эти квалификации воедино. Я спрашиваю, какие две квалификации? И тут он мне начинает объяснять, а я начинаю понимать во что я влип. Короче, начал он издалека, аж с Римского-Корсакова. Стал мне рассказывать про "Прометей", как на сцене с факелами извращались. Ну знаю я про это, ну и что! Так вот, говорит мне Флердоранж, у Римского-Корсакова был синестетический слух, и он видел свет одновременно со звуком. А у мадам Брабансон тоже синестетический слух, только она чувствует во время прослушивания музыки галантные ощущения в своем теле, словно бы она пребывает в этот момент с кавалером в постели, и кавалер этот как бы ублажает ее в такт звучащей музыке. И вот, мадам Брабансон решила нанять музыканта, который бы сыграл то, что она чувствует, по тем нотам, которые она напишет. Музыкант этот должен быть молод, силен, красив, чистоплотен, галантен и необыкновенно виртуозен, потому что инструмент, на котором ему предстоит играть, это есть тело и душа самой мадам Брабансон. Если вы, Дмитрий, справитесь с этой работой и будете делать все, как от вас хотят, мадам Брабансон сделает вам блестящую карьеру. Вы будете первой скрипкой в ее симфоническом оркестре, будете ездить по Европе, Америке, увидите весь свет. Вам будут рукоплескать, вам будут завидовать. Ну и наконец, вы станете довольно богатым человеком, месье Дмитрий. Вот какая сука бельгийская! То называл на ты и в грош не ставил, а то сразу залебезил.
– Ну ты, конечно, Дим, справился, раз до сих пор работаешь. -уверенно сказал я. Чтобы русский человек, да оплошал, тем более в таком деле! Тем более за такие бабки. Я вон когда Леопольдика трахнул – паскудно себя чувствовал. А твоя Беатрис – какая-никакая, а все-таки баба. Не все равно, как ее ебать – по нотам или просто так.
Дмитрий обидчиво скривился и покачал головой:
– Толян, ты не сравнивай жопу с пальцем! Ты один раз над собой надругался для дела – и забыл. А мне три года подряд приходится трижды в неделю коноебиться. И разница – очень большая! Я помню, лет пять назад иду через вокзал, и подходит ко мне цыганка, погадать мне просится. Ну рассказывает она мне то да се, а сама потихоньку мне руку в карман – шасть! И вытаскивает оттуда пять рублей. Подари, говорит – и я тебе старинное гадание скажу, самое правдивое, самое верное – от лиха спасешься и душу свою сбережешь. А у меня у самого денег ни шиша, я поэтому у нее свою пятеру отобрал, а она злая, ругается: зачем деньги отобрал? Смотри, плохо тебе будет! Хуй свистеть будет, ебаться будешь при народе! Вот только не сказала она мне, сука, что ебаться мне придется не при двух-трех человеках, а при целом симфоническом оркестре.
– Это как? – удивился я.
– А так. Вот представь себе: прихожу я на репетицию. Оркестранты настраиваются, и я тоже настраиваюсь. Хуй свой настраиваю, чтобы стоял. Беатрис голая ложится на свою кровать с дирижерской палочкой, раздвигает ноги, разворачивается пиздой к оркестру и начинает дирижировать. Ну, оркестр играет, вступает флейта-пикколо, и тут я должен голый с торчащим хуем медленно идти к ее койке и при этом вилять хуем в такт теме, чтобы Беатрис казалось, что это никакая не не флейта, а хуй сам по себе свистит.
Я представил себе на сцене огромную бабу, на которой из одежды нет ничего кроме дирижерской палочки, потом Димкин хуй, свистящий на весь зал как флейта пикколо, и подавился от смеха салатом оливье. Дима терпеливо ждал, пока я прокашляюсь, а когда я пришел в себя, придвинул мне наполненный до краев стопарик:
– Запей.
Я опрокинул стопарь в рот и зажевал веточкой укропа. Дима опорожнил свою стопку синхронно с мной, закусывать не стал.
– А знаешь как трудно было учить это все? Звукоизвлечение, аппликатура. На одном клиторе десять нот разной высоты, по-разному извлекаются. Я их не слышу, а она-то внутри себя слышит! И когда я лажаюсь сердится. Ты когда-нибудь пробовал делать бабе тремоло на клиторе? А вибрато хуем изображать? Толик, у меня же хуй, а не вибратор! Так вот, когда ей надо вибрато, мне приходится хуй вынимать, а вибратор вставлять. И так по тридцать раз через каждые три-четыре такта. Ты когда-нибудь пробовал ебаться легато и стаккато? Смотришь в ноты – если легато, значит ебешь плавно, если стаккато – значит работаешь резкими толчками. А Беатрис еще требует, чтобы я освоил пиццикато. Это значит – самым кончиком хуя надо уметь поддергивать, словно бы как пощипывать.
Дима помотал головой и тяжело вздохнул.
– А партии знаешь какие сложные! Я сперва даже скандалить пытался, что нельзя такое выиграть. Смотри – говорю – вот тут у тебя в педали идет поцелуй на семнадцать с половиной тактов. Значит, я губ оторвать от твоего рта не могу, и развернуться не могу из-за этого, как мне удобно. Левая рука играет арпеджио на правом соске все семнадцать тактов, а дальше идут отдельные аккорды уже на обоих сосках. Теперь вот, смотри – вот здесь, на двенадцатом такте вступает хуй, а на четырнадцатом такте указательный палец правой руки все еще на клиторе. Ну не могу я такое сыграть! А Беатрис улыбается и говорит: Димочка, мальчик мой, не надо волноваться! Мы будем репетировать и репетировать, до тех пор, пока вы не сыграете все без ошибки.
– Да, тяжело, конечно... – вздохнул я. Но три раза в неделю, наверное, можно как-то вытерпеть?
– Это еще не все. – мрачно продолжил Дмитрий. – Ближе к коде музыканты тоже начинают раздеваться и подходить к нашей койке. Под самый конец играют только контрабас и две скрипки, а весь остальной оркестр стоит голый прямо перед кроватью, где я ебу Беатрис, плечом к плечу, и дрочит в такт. Я ее ебу, она дирижирует, а они дрочат. А потом – самое главное финальный аккорд. Это значит, я должен точно по взмаху дирижерской палочки кончить Беатрис или в рот, или во влагалище, или между грудей, или просто брызнуть на лицо и размазать рукой – в разных произведениях по-разному, и все в нотах расписано. А остальные музыканты тоже должны кончить одновременно со мной прямо на нее, и куда-нибудь ей попасть. Они, падлы, все время на меня попадают, я уже заебался со сцены весь обспусканный уходить. Первый раз, когда меня вот так всего обспускали, со мной вообще истерика случилась. А Беатрис, эта сучья бельгийская лошадь, только ржет. Я ору, по полу катаюсь от злости, а она меня схватила на руки и тащит в ванную. Успокойся, Димочка, успокойся! В ванной Беатрис облизала меня всего как сука, всю спущенку с меня слизала, потом сунула меня под душ, мочалкой вымыла и полотенцем мохнатым обтерла. Я смотрю – вроде и вправду успокоился. Потом привык. А вообще, еще многое от темпа произведения зависит. Когда играешь престо ажитато, так приходится в таком темпе хуем работать, что оттуда начинает паленой резиной вонять. И устаешь до полусмерти. Но самое страшное – это все-таки ларго. Ебешь ее медленном темпе... до-о-о-лго... кажется, что так и будешь ебать до скончания века. Хуй весь вздувается от напряжения, опухает, потом голова начинает кружиться, и такое впечатление, будто с каждым разом, когда хуй засовываешь в пизду, то пизда тебя засасывает. Ребята из оркестра говорят, что Олега Семеркина четыре года назад так и засосало. За одиннадцать тактов до финального аккорда парень пропал – всосало его в пизду целиком, и так его с тех пор больше не видели. Беатрис после этого два раза ездила в Австрию – вроде официально с концертами, а на самом деле – договаривалась со спелеологами. Две партии спелеологов спускались туда, искали Олега, но не нашли. Третья партия спелеологов под руководством Франца Майера и сама не вернулась. В Австрии тогда траур был трехдневный, если помнишь. Франца все знали в стране, личность известная, это тебе не Олег, о котором кроме родителей и всплакнуть некому. Но Беатрис уехала из Австрии, и никто не знал, где искать Франца и его людей. Официально сказали, что они где-то в пещере пропали. Видал я, Толик, ту пещеру...
Мы, не сговариваясь, налили по полной стопке и выпили.
– Сколько раз, Толик, хотел я бросить это дело. Ведь уже и матери получше, на заграничных лекарствах. Каждые полгода отправляю ее в лучший санаторий. Квартиру купил хорошую, денег отложил порядком. Да только понимаешь – не могу уже бросить! Привык. Во-первых, заграница. Помню, как мы первый раз полетели в Париж, через Амстердам. Я ведь до этого никогда не был за границей. А тут летим, естественно, в первом классе, кресла под нами огромные. Да Беатрис на обычном и не уместится. И вот, подают нам легкий завтрак – ну там ветчинка, морковочка на пару вареная. И вот – другая она, эта морковка заграничная, не такой у нее вкус как у нашей. Ем я ее, и кажется мне, как будто я от гриппа выздоравливаю, и от этого у меня вкус подмененный. Да и вообще – все там другое. Подлетаем мы, помню, к Амстердаму, в иллюминаторе внизу берег моря видать, а на берегу, сколько глазу видно, стоят мельницы малюсенькие и крылышками машут. Потом мне мне только сказали, что мельницы те огромные и электричество вырабатывают. А Париж, Толик, Париж! Вот у нас в любом городе пройди – везде либо говном воняет, либо помойкой, либо еще какой-нибудь козлятиной. А в Париже... Толик, я любил вставать в пол-шестого утра и просто гулять по Парижу. Какая чистота! Запахи какие! Из булочной пахнет бубликами сдобными, корицей. Из цветочного магазина цветами пахнет – их ранним утром завозят. Всюду ароматы! Кофе, какао... Главное только на собачье говно не наступить – вот его почему-то в Париже полным-полно. Но запахи все равно хорошие, не как у нас. А какое там небо! Чистое, синее, как шампунем промытое. Зайдешь в бистро. Ну там, круассан, омлетик какой-нибудь, помидорчик порежут. А помидор красный, спелый, мякоть сочная, ароматная. Ешь его – и от удовольствия почти словно кончаешь. Я ведь теперь когда с Беатрис кончаю, уже почти ничего не чувствую. Так, механически, чисто профессионально брызгаю, а удовольствия никакого. А вот от еды я еще не разучился удовольствие получать, и даже наоборот – сильнее стало оно намного, острее. Наверное, организм как-то компенсирует потерю в одном месте за счет другого. Вот и я теперь уже без Парижа не могу. Влюбился в этот город. Как раньше Светку любил, так теперь Париж.
Я согласно кивнул.
– Однажды я совсем было разругался с Беатрис, не получалась у меня новая партия, ничего не выигрывалось. Все – говорю – нет больше моих сил, хочу уволиться, и черт с ним со всем. Но Беатрис, она сука, такая хитрая! Говорит мне: Димочка, солнышко, тебе просто надо отдохнуть. Тебе надо поразвлекаться шоппингом. Вот тебе пять тысяч франков, сейчас шофер отвезет тебя в торговый центр. Походи там, купи себе что-нибудь, чего тебе хочется, отдохни, развейся.
Ну, делать нечего, я поехал. И вот, хожу я по этому центру. Огромное здание, и магазинов в нем разных внутри – видимо-невидимо! Там и одежда, и обувь, и постельные принадлежности, и посуда, и инструменты, спортинвентарь, мебель шикарная, продукты, какие только на свете бывают. Да вообще все на свете там есть. А как все оформлено, Толик! Вот идешь, и видишь – детская спаленка, а там кроватка стоит, игрушки набросаны мягкие, шкафчик, полочки, лампа горит с полосатым матерчатым абажуром, а постель так взбита, и свет от лампы такой теплый, что кажется, что ты сам маленький, лежишь в этой постели, весь такой мягкий, расслабленный, еще ничего в жизни не знающий... Ничего в эту спальню не проберется, никакие взрослые заботы и тревоги, никакая печаль... Я, Толик, час целый стоял рядом с этой спаленкой, мысленно лежал в этой кроватке и плакал детскими слезами. И от этих слез у меня что-то внутри отмякло, и я вдруг начал вещи замечать. Я вдруг увидел, что у каждой вещи, кроме того что она из чего-то сделана и имеет форму, ну там, вес – у нее еще есть сияние. Аура. И это сияние вокруг вещи говорит про тот комфорт, который эта вещь создает. Вещь вроде сама, без слов, рассказывает о себе, показывает, что она может.
– И что она может, Дим?
– Комфорт, Толик! Все вещи дают комфорт. Вот проходишь ты мимо кресла, и оно тебе рассказывает, как хорошо в нем сидеть, вытянув ноги и покачиваясь. Словно чувствуешь эту негу, расслабленность, хотя никогда в него и не садился. Халаты и рубашки заставляют почувствовать кожей шелковистость и мягкость ткани. Обеденный стол приглашает тебя поесть. Пляжный шезлонг напоминает о том, как хорошо загорать под солнцем, у воды. А сколько еще всего – всякие тарелочки, чашечки, кастрюлечки разные, термосочки для кофе... Пройдешь еще куда-то, а там подушечки, коврики пушистенькие, гобелены, покрывала, мягкие тапочки... Каждая вещь, Толик, рассказывает о комфорте, поет о комфорте, кричит о комфорте. И я без этого комфорта уже не могу жить. Поймала меня Беатрис, поймала крепко -накрепко.
Дима помолчал, тяжело оперев голову на руки.
– Так вот – что-то со мной произошло с тех пор. Чувства мои, Толик, поменялись. Раньше чувства у меня были наши, простые, русские. Я простую жизнь любил, Светку свою любил, мамку любил. Никакого говна вокруг себя не замечал, ни про какой Париж не думал. О карьере музыкальной мечтал. А теперь все поменялось. Ведь Беатрис действительно сделала из меня звезду. Я ведь не только на пизде у Беатрис играю – мы еще и с нормальными концертами всюду выступаем. Мне бы радоваться – а я не могу. Онемела душа, и нет в ней тех чувств, что раньше были. Я теперь только от буржуйского комфорта радость чувствую – да нет, даже не радость, а сам не знаю что. Нет, это не радость. Радость была ярко-красного цвета. А это чувство не красное, а скорее коричневое, как шоколад. Вот только этот комфорт шоколадного цвета я теперь и чувствую. А все остальное, все что яркое, красное – я теперь чувствовать разучился. Светка плачет: Димчик, почему ты стал такой неласковый? Почему тебе не нравится, каким мылом я помылась, зачем ты ко мне придираешься? А я не могу, Толик. Пахнет от Светки дешевым мылом, которым она умывалась, а я теперь сильно разборчивый стал, и запах дешевизны меня раздражает. Жалко мне Светку, а сделать ничего не возможно, все рушится. Засосала меня Беатрис, засосала буржуйская жизнь неестественная, и скоро наверное совсем засосет, как Олега Семеркина. Да ну и хуй с ним, все равно уже менять что-либо поздно.
Дмитрий налил себе полную стопку и размашисто выпил.
– Да купи ты Светке нормального мыла, тряпок накупи, всего, что надо! Всего делов то!– возмутился я.
– Не в мыле дело, Толик! – грустно улыбнулся Дмитрий – Мозги я новые Светке не куплю. У нее все потребности, все чувства старые остались. Ну не может она и не знает, не умеет жить дорогой жизнью, и не надо ей это, как и мне раньше было не надо. Не в вещах это, а в голове. Ведь Светка даже теми вещами какие есть, пользуется как сирота, не видит она в вещах сияния, не расслабляется, комфорта не чувствует. Я тоже раньше так вокруг вещей ходил, а отмякнуть телом, расслабиться и попасть в саму вещь, как буржуи умеют, так я не умел. А теперь научился, и не могу со Светкой рядом. У ней дома мебель дешевая, простенькая, но я все равно – сяду на диванчик, ноги вытяну, размякну, хорошо мне так, уже и про Светку забываю. Если бы она тоже могла рядом со мной так! Но она не может. Вроде, сидит рядом, но такая вся по-нашему, по-старому напряженная, такая далекая от меня! Потому что напряженная она от бедной жизни, и не может войти в сияние вещи. Чтобы войти в вещь, надо или сразу богатым родиться, или надо чтобы жизнь тебя долго ебала по нотам, как я Беатрис. Тогда расслабление приходит, рано или поздно. А Светка чувствует, что уплыл я от нее на белой лодочке, сижу рядом, а меня вроде и нет. Берет она меня за руки, по лицу гладит, плачет: Димчик, ты меня любишь? Люблю, отвечаю, Светуля, очень люблю! А сам в это время вспоминаю, как кончаю Беатрис на морду и ладонью размазываю целых полтакта. Слушай, Толик! Не могу я больше терпеть такую пытку! Ты нормальный мужик, я смотрю, работой замордованный, нихуя не испорченный. Забери у меня Светку, она замечательная девчонка, красивая, ласковая, верная. Забери! Если не хочешь не женись. Просто повстречайся с ней, чтобы только она скорее меня забыла. Не хочу я портить ей жизнь, а жить я с ней нормально уже не смогу. Ты ведь меня случайно в троллейбусе увидел. Так-то обычно я в троллейбусе уже и не езжу. Это я как раз от Светки возвращаюсь, я к ней на лимузине Беатрис ездить не могу. Вроде, пока в троллейбусе до нее доедешь – уже как-то и дома у Светки кажется более нормально. И то – как зайду, сразу первая мысль: дешевый дом, дешевая квартира, запахи дешевые, и сама Светка... Господи, я себя сколько раз по щекам за такие мысли хлестал, но ведь мыслям не прикажешь, они сами по себе! А Светка – она замечательная, смотри какая!
Дмитрий вынул и показал мне фотографию. Со снимка на меня глянула красивая светловолосая девушка с тонкими, нежными чертами лица и грустными голубыми глазами.
– Я тебе ее телефон напишу с другой стороны. – Дмитрий вынул дорогую иностранную авторучку, написал рядок цифр и передал фото мне. – Ну что, позвонишь?
– Дим, я подумаю. Я со своей подругой рассорился три месяца назад, она вроде теперь встречается Костей Панкратовым. Есть у нас в районе такой джазмен, соло-гитарист. Но я еще не знаю, как у нас выйдет.
Дима посмотрел на счет, невесть когда принесенный официантом, порылся в карманах, достал кучу бумажек, среди которых были бельгийские и французские франки, доллары, немецкие марки и еще какие-то цвета. Дмитрий отобрал рубли, смял иностранные бумажки и небрежно сунул обратно в карман. Я достал кошелек, отсчитал свою долю и протянул Дмитрию. Он запротестовал, что для него это вообще не сумма, и что он денег не возьмет. В ответ на это я аккуратно провел твердыми костяшками пальцев по Диминым ребрам и угрюмо осведомился:
– Это что значит – "не возьму"? Ты Дим, что, в ебальничек давно не получал?
Дмитрий вздохнул, улыбнулся, взял деньги и спрятал в карман, после чего протянул мне не одну, а сразу обе руки. Я взял Димку за руки и сжал со всей силы, на которую был способен. Да, этот парень действительно уже был не здешний. Он стоял рядом со мной, мы сжимали друг другу руки, но нас разделяла незримая граница света и тени, невидимый барьер, переступая который, отдаешь свою душу вещам, и начинаешь слушать их песнь комфорта, гимн изобилия, кантату пресыщения, душа твоя отдаляется от живых людей, и нет – нет уже возврата назад. Никогда, никогда!
Мы разняли руки, вышли из кафе и потеряли друг друга из виду. "Мы странно встретились и странно разойдемся"... Эх жизнь, ебать ее по нотам!
Я шел домой пешком по вечереющему городу, не замечая машин и прохожих, и думал, мучительно думал о том, какая же на самом деле жизнь является правильной, и по каким нотам ее ебать, чтобы не засосало еще до финального аккорда, и чтобы во время финального аккорда не оказаться обспусканным с головы до ног. Но я так ни до чего и не додумался. Чем больше я размышлял, тем мрачнее становилось на душе.
Мне становилось все яснее, что самом деле все обстоит как раз наоборот: не мы жизнь, а она нас ебет по нотам, и ноты эти расписаны в безначальной Сансаре на веки вечные. Пока вращается колесо Сансары, жизнь только и делает, что ебет нас всех по этим нотам. А мы либо пытаемся увернуться, либо наоборот, старательно подставляем жопу, совсем как кларнетист Леопольдик – и верим, что это может улучшить нашу карму и перенести нас в Нирвану, о которой тоже толком ничего не известно. Хотя – почему же неизвестно? Известно! Нирвана – это такое состояние души, когда тебя ничего не ебет. Горе не ебет и радость не ебет, жизнь не ебет и смерть не ебет – вообще ничего не ебет, и ебать не смеет. Вот это и есть настоящая Нирвана, как ее понимают знающие люди. А все остальное – это хуйня, ради которой и жить не стоит, только мы все равно почему-то живем и ноты свои перелистываем, и всегда боимся долистать до последней страницы, где наши ноты кончаются. Ведь хрен его знает – а вдруг вовсе и нет никакой Нирваны? и Сансары тоже нет? А что тогда есть? А ничего и нет, кроме нот, по которым жизнь ебет нас как хочет! Вот поэтому мы и держимся за свою сраную партитуру, как старая тоскливая блядь за последний хуй в своей жизни.
Жизнь – это всегда насилие над личностью живущего, и изменить этот закон природы нельзя. Когда это насилие совершается в темпе ларго неотвратимая медленность событий сводит с ума. Если же жизнь взвинчивает свой темп до престо ажитато, то от мелькания лиц и событий рябит в глазах, а из насилуемых мест начинает пахнуть жженой резиной. Поэтому наилучшим темпом течения жизни следует считать анданте кантабиле. Неторопливое и напевное, оно сообщает грубому насилию нечто такое, что отдельными местами его можно принять за проявления любви. Наверное, этот оптический обман и лежит в основе веры в Сансару и в Нирвану. Ну и слава Богу – слава Богу, черт нас всех возьми!
Gainesville, FL
August, 2002