355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шленский » Записки полуэмигранта. В ад по рабочей визе » Текст книги (страница 2)
Записки полуэмигранта. В ад по рабочей визе
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 11:02

Текст книги "Записки полуэмигранта. В ад по рабочей визе"


Автор книги: Александр Шленский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Ты, лживый сучонок, теперь такой же христианин, каким ты раньше был красным. Красным ты тоже был только сверху, как блядская редиска. А теперь, притворяясь христианином, ты стал еще в сто раз мерзее и гаже. Так не позорься, гнида, и сейчас же сними с себя крест, сучий выблядок! Сними его, уёбище! Ты не смеешь его носить. Я живу одной надеждой, что рано или поздно ты и тебе подобные – все вы, лживые и злобные сучьи выблядки, выпустите друг другу кишки, попередохнете нахуй и очистите место для нормальных русских людей и прочих сопутствующих национальностей…

Уж сделайте, голубчики, такую милость: подохните поскорей, так чтобы это случилось на моей памяти. Я очень этого хочу. Не мучайте себя и меня, родные мои. Поймите, душа ваша – проклята, и нет вам в жизни места. Я изведал ваше проклятье и поэтому знаю: Вас – не переделать. Вам – не жить. Так хоть умрите с честью.

3. Как я отношусь к своей бывшей родине (окончание)

Бывшая моя родина, как я к тебе отношусь?… Для этого надо еще понять, как мы пришли к нынешним временам. В бывшем Советском Союзе всегда существовала двойная мораль. Официальная мораль говорила о том, что все национальности равны, что формируется новая историческая общность людей под названием «советский народ», о том, что наша родная партия находится в авангарде мирового пролетариата, а наша родная страна – в авангарде мирового прогресса. Но была еще и вторая мораль, неофициальная, в которой фигурировали две разновидности блатного мира: блатные в смысле «по-блату», в смысле карьеры, номенклатуры, приближенности к власти, к обкому партии, к умению легко отвертеться от партийной разверстки типа посылки в колхоз, используя связи, и умения легко доставать любой дефицит – и блатные в смысле уголовном.

Блатное отрицалово формировалось в сознании детей уже в школе. «Блатные» ребята сдёргивали с себя и с других пионерские галстуки:

«Ёбаный стос, да снимайте вы хомуты, мудофели!».

 
«Вот висит советский герб,
Есть там молот, есть там серп.
Хочешь сей, а хочешь куй —
Всё равно получишь хуй.»
 
 
«Шумит-гудит родной завод.
А нам-то что – ебись он в рот!»
 
 
«Как в московском пищеторге
Обокрали пищетрест,
И на двери написали:
„Кто не пиздит, тот не ест!“
 
 
„Опять весна, опять грачи,
Опять тюрьма, опять дрочи!“.
 

Эти вдохновенные гимны пролетарской уголовной морали я выучил еще в школе, одновременно с „Песней о Соколе“. „Рождённый ползать летать не может“ – заученно декламировали дети советского пролетариата на уроках литературы. Зато их рождённые ползать родители умели стоять раком, похабно раскорячившись между казённой „коммунистической“ моралью и ещё более омерзительным эрзацем морали, сочившимся из бесчисленных „зон“ и лагерей. Государственная монополия на идеологию и на алкоголь определила одинаковый характер потребления обоих продуктов. И там, и там имелся продукт легальный и продукт нелегальный. Первый открыто и помпезно стоял на витрине и на прилавке, в то время как второй приходил к потребителю только из-под полы. Официальная идеология, как и официальная водка, подавалась в солидной бутылке и имела несомненные свойства фабричного продукта, но при одном беглом взгляде на казённую этикетку, и особенно на ценник, это сучье молочко застревало в горле. От самопального же продукта мне просто хотелось неукротимо блевать, от одного только запаха. Но для пролетариата именно он и был повседневным напитком, своего рода естественной смазкой для трудно вращавшейся жизни, потому что казённая смазка, хотя и наносилась обильно, никогда не проникала глубоко в интимные щели и отверстия действительной советской жизни.

„Кто, если не я!“

„За себя и за того парня!“

„Быстрее! Лучше! Дешевле!“

„Совесть пассажира – лучший контролёр!“

Нет – не катил этот казённый продукт в массы, потому что был он явно не того разлива. Им прикрывались, с его помощью расправлялись с неугодными, подсиживали, сживали со света, делали карьеру. Но для домашнего потребления шли совсем другие напитки:

„Дают – бери, бьют – беги.“

„Наглость – второе счастье.“

„Хочешь жить – умей вертеться“

„Работа – не хуй, она и год простоит.“

„Без пиздюлей как без пряничков.“

„На хитрую жопу есть хуй с резьбой“

„Не бери в голову, бери в карман и в плечи.“

„Бей своих, чтоб чужие боялись.“

Ну и разумеется, наидревнейший и наиглавнейший русский жизненный принцип:

„НЕ НАЕБЁШЬ – НЕ ПРОЖИВЁШЬ!“

Этот принцип язвительно дополнялся научно-практической рекомендацией:

„Обернись вокруг себя – не ебёт ли кто тебя.“

Вот по этим волчьим принципам, а не по советской сучьей морали, жил пролетариат в посёлке Приокский на рабочей окраине города Рязани, где я просуществовал большую часть своей жизни. По этим принципам жил народ во всей необъятной нашей стране. Я видел эту омерзительную скотскую жизнь, я ненавидел этот пролетариат всей душой, сколько себя помню, и никогда не мог понять, как этот сраный недопиздок Маркс мог додуматься до такого идиотизма: что эти вечно пьяные или похмельные, животно жестокие, примитивные и беспринципные люди могут стоять в авангарде человеческого прогресса. До такой дикой нелепицы мог дотумкать только фанатичный выродок еврейского народа. Удивительный всё же народ – мои соплеменники! И выродки у него тоже удивительные.

В школьные годы я был нежным еврейским ребёнком, ходил в музыкальную школу, играл на пианино Моцарта и Гайдна, и от всего грубого, вульгарного, пролетарского, меня тошнило и корёжило. Больше всего меня корёжило от матерщины. Может показаться странным, но в детстве я не выносил мата, и особенно ранило мои уши слово „пизда“. Пизду я в детстве очень не любил и всегда избегал о ней думать, даже когда одноклассники показывали мне фотографии и рисунки этой культовой части тела. На этих фотографиях почти всегда фигурировала лохматая косматая пиздища исполинских размеров, величественная и страшная как древний языческий бог. Я смутно и боязливо сглатывал слюну от неясных зловещих ассоциаций с чем-то хорошо известным, только не мог понять с чем. Но однажды пришло неожиданное прозрение. Во всех классных комнатах нашей школы висели портреты вождей, и в один прекрасный день до меня дошло, что мохнатая кучерявая борода Маркса на этих портретах напоминает огромную, лохматую, взмыленную пизду. С тех пор я избегал смотреть на портреты вождей. Если я всё же случайно натыкался взглядом на похабную марксову бородищу, я с отвращением отводил глаза прочь и думал горестно и злобно: „Пизда! Опять на стене висит ПИЗДА! Блядь, ёб твою мать! Пизда! Нигде от неё не скрыться! Всюду пизда… Ёбаный пупок, как же заебала меня эта пизда!“

Вот так борода основателя бессмертного, единственно верного учения о руководящей роли класса-гегемона приучила меня сперва думать матерные слова, а потом и ругаться ими же. Если бы Маркс пользовался услугами брадобрея, я бы никогда не начал ругаться матом, клянусь бородой пророка. Правда, с той далёкой поры прошла бездна времени, и я уже очень давно матом не ругаюсь, а просто на нём разговариваю.

И партийные „блатные“, и уголовные „блатные“ не любили евреев. Если официальная, „водочная“ мораль была мне просто неприятна своей навязчивостью, громогласностью в сорок убойных градусов и скудостью идей, то „самогонная“ уголовная мораль, дополнявшая её до логического целого, внушала мне непреодолимый ужас. Пытаясь заглушить страх перед вонючей „самогонной“ моралью, я долгое время переступал через себя и боролся с ней, используя также ненавистную мне мораль официальную. То есть, когда меня в очередной раз обзывали „жидом“ или „евреем“ в моей богатой антисемитскими традициями школе, я становился в позу и доказывал обозвавшему, что он не комсомолец, а дерьмо собачье, и что с такими неидейными, отсталыми комсомольцами мы коммунизма никогда не построим. Так же я поступал позже и в институте. Но когда ёбаная перестройка смела ко всем ебеням пролетарский интернационализм и прочую блядскую поебень, и в том числе такую пиздатую хохму как „новая историческая общность людей под названием "советский народ“, я потерял единственное оружие в борьбе с уголовно-патриотической "самогонной моралью“, которую узнаю ежечасно даже по Интернету, даже из Америки. Узнаю и ненавижу смертельно, по сей день.

Отмена сразу двух важнейших монополий в зоне экономического и нравственного неблагополучия привела к тому, что "самогонная мораль" вылезла из-под полы и превратилась в почти официальный продукт – в палёную водку "правильных понятий" бандитского капитализма. Эта "палёная мораль" пробралась на витрину общественной жизни и начала в гордом одиночестве править бывшими советскими людьми, и до сих пор единолично царствует в стране с непонятным мне названием "Российская Федерация".

Теперь-то я хорошо понимаю, что никакая это не Россия и никакая не педерация, а натуральная зона, победившая в одной отдельно взятой стране. А тогда я этого еще не понимал, потому что ни дня не жил за границей и не знал, что такое нормальная страна. Но я чувствовал эту зону кожей, и мне стало чрезвычайно неуютно в этой зоне, с победившей уголовной моралью, на фоне резко усилившегося антисемитизма, который всегда был неотъемлемой частью пролетарского уголовного сознания. Если в советские времена я еще как-то находил силы убеждать себя и других, что все мы советские люди, строящие коммунизм в едином порыве, и что про пятую графу паспорта надо скорее забыть, то в послеперестроечные времена стало ясно, что я теперь и не советский, и не русский, и вообще никакой. Евреем я себя не чувствовал – мне всю жизнь не давали им себя почувствовать – поэтому я почувствовал себя в этой стране чем-то типа таракана в чужой квартире. Таракан ни капли не виноват, что родился тараканом, а не сверчком, не соловьём, или хотя бы носорогом. Но никого это не волнует. Тараканов принято травить – и всё тут. Антисемитизм и травля тараканов – это глубокие и древние традиции, не имеющие никакого рационального объяснения. В Канаде такой традиции нет. Там никогда не травят тараканов. Канадцы их почитают за домашних животных и никогда не обижают. В Советском Союзе обижали и тараканов, и евреев, и много кого еще – всех не перечислить. Единственный способ для таракана уцелеть и избежать травли – это вовремя удрать из вражеской квартиры. В Израиль я удирать не хотел. Израиль – это тот же Брайтон, только с арабами вместо негров. Израиль – это такое же гетто для евреев, маленький еврейский тараканник, расположенный на крохотном клочке пустыни, притиснутой к солёному морю, да и тот яростно оспаривают у него злоебучие арабы. В этом своём сионистском гетто евреи разговаривают на лабораторно-искусственном языке, который сварганил полоумный Бен Иегуда – на языке, который больше никто в мире не понимает, – и тем самым напрочь отделяют себя от мировой культуры. В гетто я не живу принципиально, не важно как оно называется, Брайтон или Израиль. Лабораторных экспериментов над людьми мне по уши хватило в ёбаном совке. Достаточно сказать, что мне по сию пору приходится писать по-русски не для нормальных людей, а для таких вот как ты уродов. Для отдалённого, никем не предусмотренного продукта жутких экспериментов над людьми. Для обитателя огромного постсоветского гетто, для тебя, мой читатель. Разумеется, с такими настроениями кроме США мне податься было некуда, и то что я оказался именно в США, вполне логично.

Ты спросишь теперь, читатель, а испытываю ли я ну хоть какие-то тёплые чувства к покинутой стране, в столице которой я некогда родился? Как-никак, скажешь ты, а всё же эта страна дала тебе бесплатное среднее и высшее образование, духовный багаж, широту мировоззрения, умение понимать книги и людей, глубоко вникать в жизнь, и много чего еще. Ага, щаззз… испытываю… – вот хуй тебе огромный! Бесплатным моё образование было только потому, что деньги на моё обучение были украдены ёбаным советским государством из бюджета моей семьи. Мои родители получали ёбаную советскую зарплату и за всю жизнь не смогли купить себе даже старенький автомобиль и по-человечески отдохнуть в отпуск, не ужимаясь в каждой ёбаной, политой слезами копейке. Деньги, которые недополучили мои родители за всю жизнь, составляют сумму гораздо больше той, что была израсходована на моё обучение в сраном Рязанском мединституте с его ежегодными злоебучими колхозами и обсирательским врачебным дипломом, который не признаётся в США. Кстати, этот сраный врачебный диплом не кормил меня даже в доперестроечном совке. Чтобы выжить, мне пришлось бросить ёбаную медицину к хуям собачьим и самостоятельно освоить программирование. Кто посмеет утверждать, что в доперестроечный период можно было не то что достойно, а хоть как-то просуществовать на сто десять рублей грязными (а именно столько получал молодой врач после института, причём работать больше чем на ставку запрещалось ёбаным рязанским горздравотделом), тому я лично плюну в харю густой зелёной соплёй и художественно размажу грязной мухобойкой.

После перестройки совковые врачи лучше жить не стали. Никогда не забуду, как уже в девяностых годах я пришел в поликлинику после жесточайшего гриппа, еле держась на ногах, весь желтый и усохший как после сыпного тифа. Приём вёл пожилой врач – несчастное изморенное существо, выглядевшее еще хуже меня, едва вставшего после тяжелой болезни. Кожа на его руках посерела и потрескалась от скудного безвитаминного питания, запавшие его глаза светились лихорадочным голодным блеском. Глянув в мою карточку и увидев, что я работаю в представительстве французской компании, он с мольбой в голосе спрашивал, не нужен ли нам в компании врач. Я часто вспоминаю этот и многие другие эпизоды, о которых я еще расскажу, и чувства, которые я испытываю к оставленной мной стране вряд ли можно назвать тёплыми… Большая половина моей неповторимой и потому бесценной жизни испохаблена этой страной безвозвратно. Бывшая моя родина, как я к тебе отношусь?…

Разумеется, моя бывшая родина испохабила жизнь не только мне, но и миллионам других людей, которые до сих пор не подозревают, как глубоко эта страна изуродовала их жизнь. В их числе моя родная мать, которая никогда не была за границей и смертельно боится всяких Израилей, Америк и Канад, потому что там чужая, незнакомая жизнь. Чужая, неведомая, страшная жизнь – без часового стояния в очереди в сберкассу на больных старческих ногах; без хождения по нечищенным скользким зимним улицам, на которых запросто можно поскользнуться, упасть и поломать себе руки и ноги… Моя мать не привыкла жить с нормальным горячим водоснабжением. Она всю жизнь прожила и продолжает жить с допотопной газовой водогрейной колонкой, которая шипит, протекает, постоянно может расплавиться и затопить соседей, а при определенном направлении ветра еще и тухнет и заванивает газом всю квартиру… Жизнь с крошечной пенсией, которой не хватает даже на таблетки от давления… Жизнь с боязнью потратить на нужные лекарства и еду хотя бы часть присланных сыном долларов, потому что на доллары растёт мизерный процент, и хочется этот процент во что бы то ни стало сохранить… Жизнь в вымерзшей квартире зимой, потому что плохо работают ёбаные советские батареи, не менявшиеся двадцать лет… Жизнь, задыхаясь от жары летом, потому что в ёбаной хрущёвке отродясь не было кондиционеров… Продолжая жить этой беспросветной жизнью, моя мать трясётся от страха и держится за эту сраную говённую жизнь, категорически отказываясь приехать к сыну в Америку, потому что она смертельно боится всяких Израилей, Америк и Канад. Потому что там, в страшном далеке – чужая, незнакомая ей жизнь, которую она никогда не видела, прожив всю жизнь за железной стеной. А всё незнакомое – страшно. Страшен чужой климат, чужой язык, чужие законы и обычаи, чужие вещи, чужие запахи. Страшно быть в тягость. Страшно, когда у тебя совсем не осталось здоровья, и нет сил начать новую жизнь, а точнее провести в приличном месте те жалкие крохи, что от неё остались. За всё за это тоже отдельное «спасибо» моей бывшей родине.

Бывшая моя родина, как я к тебе отношусь? Я даже не могу послать своей матери больше денег, чтобы она не боялась их тратить, потому что в любой момент ты можешь сказать своим гражданам бессмертное булгаковское: "Граждане, сдавайте валюту!". Остаётся только виснуть на телефоне и умолять мать тратить деньги, пока они не обесценились, пока их не отобрало распроебучее бандитское государство. Тратить, не жалеть – чтобы я мог безбоязненно прислать новые. Но мать боится – страшно боится тратить присланные деньги, потому что не знает, что может случиться завтра… Потому что завтра может случиться что-то ужасное. Настолько ужасное, что все деньги понадобятся именно завтра – тогда, когда это ужасное случится. Так жить – очень страшно, но поехать к сыну в незнакомую и потому очень страшную Америку всё-таки еще страшнее… Вот так расправилась моя бывшая родина с моей матерью. Расправилась она и со мной, эмигрантом, потому что нельзя стать своим, родным в новой стране, приехав в неё в сорок с копейками лет.

Бывшая моя родина, как я к тебе после всего этого отношусь? Бывшая родина-уродина, как я к тебе… Как я тебя… блядь, сранина ебАная, бандитская фря, да разъебись ты трипедарогандонским гнойномудодрищенским хуепиздным распроёбом, залупоглазая вафлемордая хуесосная пиздопроушина, сраноблевотная распроёбина, охуевающая в своей глубокожопной дрыстопиздопоносной говноотсосной гнилопиздоебенистости! Тухлая поеботина… Сраная сифилома с кариесом… ёбаный твой рот… Ненавижу тебя до дрожи. Аминь!

Бывшая моя родина! Всё хорошее, всё лучшее, всё самое достойное, что в тебе ещё осталось, ты не защищаешь, а прицельно и безжалостно истребляешь. Сколько себя помню, сколько помню тебя – ты всегда старалась изорвать и погасить даже самый маленький лучик добра и любви, который мог бы обратить к тебе моё сердце. Так было всегда, и поэтому я считаю тебя страшилищем и дерьмом. Дерьмом и страшилищем. У меня нет сил любить тебя только за то, что ты – моя родина. Поэтому я люто тебя ненавижу. Аминь!

Господи, если ты и вправду есть, обрати на меня свой взор и укажи мне выход. Я ненавижу свою бывшую родину, но у меня нет больше сил ненавидеть то, чего не удалось полюбить. Господи, если ты и вправду есть, дай мне сил ненавидеть мою бывшую родину и дальше. Дай мне сил ненавидеть её, пока она не изменится к лучшему, так чтобы я смог её полюбить, или до тех пор, пока я не умру. Не дай мне опуститься до тупого равнодушия колбасных эмигрантов. Аминь!

4. О несомненной пользе уток, чаек и пеликанов

У моей бывшей жены Наташи есть кошка по имени Милашка. Наташа её любит чрезвычайно и называет её «никчемушной скотиной», «мерзостью», «безобразием», «недоразумением на лапах» и прочими ласковыми прозвищами. С этой чрезвычайно очеловеченной и любвеобильной мягкой кошачьей тряпки, не признающей иного места кроме как на коленях одного из нас, я написал портрет кошки Офелии – персонажа моей короткой и печальной романтической истории под названием «Поездка в Мексику» (а вот, кстати, тебе и ссылка: http://zhurnal.lib.ru/s/shlenskij_a_s/mexico.shtml

[Закрыть]
. Читай, читатель. Хуиная твоя голова (С)А.Никонов).

Увы! Уезжая в далёкую Америку, кошку Милашку пришлось оставить в Москве. Да и жену Наташу тоже пришлось вернуть её матери, всего годом позже. Наташина мать не могла жить без единственной и обожаемой дочери. Во время коротких переговоров Далласа с Москвой покинутая тёща громко рыдала в трубку, а преданная дочь чернела лицом и пропадала от мысли о том, как мать каждый день без неё умирает, и всеми помыслами стремилась к ней. Разумеется, мой скромный заработок начинающего американского программиста не выдерживал катания жены на самолёте к матери и обратно, при учёте того, что я приехал, не имея ни сбережений, ни кредитной истории, ни родственников в США, могуших поддержать.

Когда притязания моей супруги на оплату её перелётов в Москву вошли в непреодолимое противоречие с моими финансовыми возможностями, во мне неожиданно вспыхнуло откуда-то взявшееся чувство справедливости, типа "Объясни мне, моя родная, почему я должен жить долгие месяцы в полном одиночестве, ожидая, пока ты исполнишь свой дочерний долг? Почему я должен тратить последние деньги, оплачивая твои свидания с твоей матушкой в Москве, когда у моей матушки в Рязани не хватает денег на прожитьё, да и у меня самого осталось денег только на пару месяцев рента, да на еду?" Внятного ответа на этот вопрос я не получил, и мне стало ясно, что существует только два взаимоисключающих способа решить проблему: либо неизбежный развод с женой и одиночество в Америке, либо немедленный развод с Америкой и позорное возвращение в Москву, в тёщину квартиру, где я должен буду продолжать жить "в детях". Оно же – возвращение в сраный ебучий "постсовковый совок", от которого я бежал как от чумы, озверев с перепугу. Возвращаться мне тогда хотелось как умереть, да и сейчас хочется не многим более того. Хотя в последнее время мне часто хочется умереть, иногда до чрезвычайности. Тогда не хотелось. Тогда хотелось пожить достойно, хоть несколько дней. Теперь, когда я пожил свои несколько дней достойно, я готов умереть во всякий момент.

В первый раз Наташа уехала от меня к матери через полтора месяца после нашего прилёта в США. Одним днём из женатого человека, в течение семи лет спавшего исключительно в объятиях любимой супруги, я превратился в холостяка, предоставленного самому себе где-то на краю света. Я тогда чуть не рехнулся один с тоски, сидя в Лас Вегасе. Нервы мои не выдержали, и в результате через месяц меня выкинули из проекта за то, что я в озверевшем от тоски состоянии вздумал учить начальство, как ему вести этот проект. Вообще, живя в совке, я по большей части своё начальство ни в грош не ставил и всегда в самых прямых выражениях сообщал ему, что я о думаю о его умственном развитии, и что мне от него надо, чтобы я выполнил поставленную задачу без его сраного никчемного руководства, а по своему разумению. Как выяснилось, в Америке чинопочитание и субординация – это святое. Вольнодумцев вроде меня немедленно вышвыривают за дверь. Именно так со мной и поступили. После того как у меня забрали бадж и выставили за дверь, подлюки один в один выполнили все мои рекомендации, которые я изложил, выступая не по чину. Итак, я остался не у дел, и рекрутёрская фирма, рабом которой я был (для несведущих поясняю: фирма была держателем моей рабочей визы H1), стала подыскивать новую точку, куда меня заслать консультантом.

В ожидании нового назначения, я целый месяц разговаривал сам с собой, чтобы не сойти с ума. Как бывший психиатр, я понимал, что единственное средство не заработать реактивный психоз в этой обстановке полнейшей изоляции – это занять себя работой по самые анчоусы. И я работал по 12 часов в день над собственным проектом, а потом отдыхал, катаясь на велосипеде вокруг крошечного озерца – малюсенького оазиса в отвратительной красной пустыне среди Скалистых гор, где расположен этот блядский Лас Вегас. На озерце жили белые и чёрные лебеди, стройные и грациозные, плавали там миленькие уточки-хуюточки, чаечки-хуяечки, другие водоплавающие птички-невелички. А еще там жили симпатичные пустынные крыски-тушканчики с глазами-бусинками и кисточками на хвостах, и смешные круглоухие толстожопые кролики, совсем не похожие на наших, длинноухих. Крыски и кролики прятались в кустах такой невообразимой степени колючести, что шипы чувствовались под кожей еще не доходя добрых десяти метров до кустарника. В этот период моей жизни в Америке птички и зверюшки казались мне гораздо ближе местных двуногих обитателей. Они были моими единственными компаньонами, которые сообщали мне эмоциональный заряд и не давали загнуться от тоски. Они напоминали мне кошку Милашку, по которой я тоже тосковал. Больше чем по тёще. Прости меня, бывшая тёща, за правду.

Перелетев через океан, я оказался в стране, где люди не только говорили на другом языке – это бы я стерпел, – но они еще и интонировали свою речь по-другому, у них была непонятная мне мимика и пантомимика, они по-другому контактировали со мной глазами, они сопровождали свою речь глазами тоже не так, как я привык. Лицевые и телесные архетипы этих людей мне были также абсолютно неизвестны. Это обстоятельство повергало меня, сорокалетнего человека, бывшего психиатра, в неописуемый ужас. Ведь я знал всю архетипику рязанского, а затем и московского населения: все говоры, все оттенки интонаций, варианты строения лица и тела и связанные с особенностями этого строения особенности характера. Заходя в метро или в троллейбус, я смотрел на лица пассажиров, и про каждого мог написать рассказ, не перемолвившись ни словом. Я и без всяких слов знал, кто она или он, и какая он сволочь, и кем работает, и чем живёт, и какими словами ругается, и чем у него заправлены щи, и сколько ему не хватает до полного счастья. Ведь я порядочно проработал врачом, чтобы не знать и не разуметь всех этих вещей. Знакомясь с женщиной и оглядывая её так и этак, слушая тембр её голоса, вживаясь в интонации её речи, вдыхая запах её пота и волос, я уже примерно представлял себе, какая у неё под колготками пизда, и как она расположена – то есть «коронка», «сиповка» или «средняя», склизкая она или сухая, короткая или длинная, разъёбанная или узенькая. Я уже примерно знал, на какой день она мне даст, как она будет подмахивать, как будет кончать, и что примерно она мне скажет, когда я выну из неё свой хуй и интеллигентно оботру его мягким полотенцем с вышитыми на нём белочками и зайчиками.

Я знал всех и каждого в той стране, где я прожил сорок лет – и вот, оказавшись в новой стране, я обнаружил, что все мои привезённые знания мне только во вред. Например, обнаружился целый типаж американских мужских лиц, которые я мог отнести по своей импортированной классификации к больным болезнью Дауна, со средним уровнем олигофрении. У меня было множество таких больных, и я безошибочно ставил им диагноз прямо по физиогномике. Но… в этой стране обладатели данной характерной физиономии вовсе не были даунатиками, и это обстоятельство меня шокировало до крайности. Протестовал весь мой предшествующий опыт! Эти люди, совершенные даунатики на вид, отличавшиеся от них только отсутствием эпиканта, были абсолютно нормальными, они бойко говорили по-английски, не пускали слюну, не делали вычурных жестов, и прекрасно выполняли свою работу. Чудеса! Я вообще не представлял себе, глядя на американцев, за каким лицом скрывается какой характер, и поэтому я чувствовал себя полным идиотом. Я чувствовал себя кретином и тогда, когда кто-то произносил рядом со мной шутку: смеялись все кроме меня, потому что я не мог понять смысл этой шутки. Я полностью потерял свою связь с людьми, с корнями, с землей. Я повис в воздухе, я остался без жизненного опыта, самого элементарного, и чувствовал себя как беспомощный младенец. Это было страшно.

С Натальей улетела в Москву моя единственная веточка, связывавшая меня с живой жизнью, благодаря которой я оставался в живых. С её отъездом я начал умирать в первую же ночь и продолжал умирать день за днём. И только милая никчемушная скотинка, плававшая по крохотному озерцу и бродившая по примыкавшему к озерцу парку, не давала мне умереть окончательно – уточки-хуюточки, чаечки-хуяечки, тушканчики-хуянчики… Глядя, как они смешно топчутся по берегу, чухаются, ссорятся между собой по всяким пустякам, я вспоминал кошку Милашку, потому жену Наташку и кое-как оставался в живых. Привычка длительно наблюдать за живой природой быстро вошла в мою плоть и кровь. Потом на смену ласвегасским зверюшкам пришли вороны и аисты, сОвки, змеюшки и черепашки в Далласе, а также глупые рыжехвостые дворовые белки, которых никто не научил есть с рук. Потом были жирные бакланы и крикливые жадные чайки Бостонского побережья, а потом чайки, цапли и пеликаны Мексиканского залива. Давай я расскажу тебе про них подробнее, и ты сразу поймёшь всю несомненную пользу этой дурацкой никчемушной живности. Расскажу-ка я тебе, читатель, про Сидорки!

Аааа… Да ты совсем не хочешь меня слушать. У тебя своё на уме. Я ведь расчувствовался и совсем забыл, какая ты сука, читатель! Хуиная твоя голова. Ведь ты сейчас озабочен только одним вопросом: почему я предпочёл расстаться с любимой женой и отдать её матери, а самому остаться в Америке. Почему не вернулся назад вместе с ней, если любил? Разумеется, ты, сука, теперь опять думаешь о том, какая я сука, и как я свою жену безжалостно бросил. "Бросил!" – говоришь ты мне, и злорадно уточняешь: "Бросил, бросил, падла ты нехорошая! Выкинул как ссаный мешок! Никого ты не любишь, ни родину, ни женщину. Вот такое ты говно!"

И что, ты думаешь, что я сейчас начну оправдываться? И не подумаю! Потому что я действительно именно такое говно. Нет, даже и не такое, а гораздо худшее, чем ты думаешь. Ты можешь жить бок о бок с тёщей, ты можешь слушать, как она постоянно говорит тебе: "Ты совсем испортил мою девочку, она под твоим влиянием стала непочтительной дочерью, перестала со мной советоваться, стала мне грубить, стала скрывать от меня свою жизнь". Тебе это всё смехуёчки да пиздохаханьки, потому что ты родился совком. А вот меня крайне бесит, когда кто-то лезет в мои интимные отношения помимо моей воли, допрашивая мою жену. Ты можешь, зайдя на кухню, полчаса искать открывашку для консервов во всех ящиках по очереди, а потом выслушивать язвительное тёщино "Ты живёшь у нас уже пять лет и до сих пор не знаешь, где у нас открывашка. Она может быть тут, тут или тут, а еще здесь или вон там". Ты, читатель, – распиздяй, и у тебя дома никогда не было порядка, и тебе он не нужен. А я хочу иметь свой дом и свой порядок, а не приживаться к чужому.

Вообще, моя бывшая тёща – замечательная женщина и преданная еврейская мать, но у нас с ней обнаружился жесточайший эмоциональный несовпад. И опять ты, читатель, меня не поймёшь – ведь ты же, сука, не играешь на фортепиано, а я играю. Вернее, играл когда-то. Теперь забросил нахуй. Играть вслух я могу только то, что я слышу внутри себя. И когда ко мне подходит тёща и просит сыграть то, чего я не чувствую и не слышу, и хочет под эту мёртвую музыку, которую я не ощущаю сердцем, поплакать сладкими слёзками, которых я не понимаю, меня корчит и выворачивает от этих чуждых, непонятных, навязанных мне силком эмоций. Выворачивает с такой силой, что впору закатить глаза и забиться в эпилептическом припадке. А ты, сука, если и играешь на какой-нибудь сраной гармошке, то у тебя таких заморочек нет. Ты – грубая скотина без тонких эстетических эмоций, различений и предпочтений, и наверняка можешь играть и петь всё говно без разбора, как проститутка, механически отдающаяся клиенту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю