Текст книги "Мифы и заблуждения в изучении империи и национализма (сборник)"
Автор книги: Александр Семенов
Соавторы: Илья Герасимов,Марина Могильнер
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Пример из африканской антропологии: нуэр [210]
Африканские исследования стали жертвой одной, особенно характерной для этой исследовательской области версии идентичностного мышления. Особенно наглядно это проявилось в попытках журналистов показать, что африканская «племенная идентичность» является главной причиной насилия и неудавшегося построения национального государства в регионе. Исследователи-африканисты были озабочены таким редукционистским видением Африки по крайней мере с 1970-х годов и потому перешли на конструктивистские позиции задолго до того, как это направление получило свое название [211] . Распространенным тезисом в работах африканистов стал аргумент, что этнические группы не есть примордиальные сообщества, но являются продуктом истории, а их формирование включает в себя процесс овеществления культурных различий, первоначально навязанных посредством колониальных идентификаций. Но и в этой ситуации ученые скорее обращали внимание на формирование границ, а не на их проницаемость; на сложение групп, а не на развитие сетевых связей [212] . В этом контексте стоит вернуться к классической работе по африканской этнологии – книге И.И. Эванса-Притчарда «Нуэр» [213] .
Основанная на исследованиях, проведенных в северо-восточной Африке в 1930-х годах, эта книга проникнута отчетливым видением идентификации, самопонимания и социальной локализации как продукта отношений. Это видение рассматривает социальный мир через призму степени и качества взаимосвязей между людьми, а не в разрезе категорий, групп или границ. Социальная позиция в первую очередь определяется линиями нисходящего родства (связывающих потомков одного предка), построенных в соответствии с социальной традицией: патрилинейно (по мужской линии) в случае нуэра, по женской или, что реже встречается, по двойным системам родства – в других частях Африки. Происхождение детей определяется патрилинейно, и, хотя отношения с родственниками матери принимаются во внимание, они не считаются частью системы родства. Сегментарное происхождение можно представить в виде диаграммы на рисунке I.
Рисунок I. Система сегментарного патрилинейного родства

...
Примечание. Линии представляют происхождение: партнеры в браке происходят из разных линий; дети дочерей принадлежат к линии мужей и потому не показаны на этой схеме; дети сыновей принадлежат к данной линии и представлены на диаграмме.
Каждый на этой диаграмме находится в родстве со всеми остальными, но родственность определяется разными способами и представлена в разной степени. Есть соблазн сказать, что люди, вошедшие в круг А, составляют группу с «идентичностью» А, отличную от группы В с «идентичностью» В. Проблема с такого рода интерпретацией заключается в том, что каждая ступень, отличающая А от В, также показывает их связь, поскольку в восходящей линии (предыдущем поколении) обязательно находится общий предок, неважно, живой или нет, социальная позиция которого связывает людей в А и В. Если некто из группы А входит в конфликт с кем-то из группы В, этот человек вполне может попытаться обратиться к родственной связи А, чтобы мобилизовать людей А против В. Но любой представитель старшего поколения может обратиться к общим предкам, чтобы уладить ситуацию. Акт обращения к более глубоким генеалогическим пластам в процессе социальной интеракции подчеркивает характер социальной локализации по отношениям в ущерб категориальному.
Можно утверждать, что вся данная система патрилинейного родства составляет отдельную идентичность, отличную от идентичности других родственных линий. Но смысл аргументации Эванса-Притчарда состоит в том, что сегментация представляет собой целый социальный строй и что линии родства соотносятся между собой так же, как соотносятся мужчины и женщины в рамках одной линии родства. Теперь обратимся к браку. Практически все сегментарные общества придерживаются экзогамии. С эволюционной точки зрения предпочтение, отдаваемое экзогамии, может давать преимущества связям между генеалогическими линиями. То есть диаграмма мужской линии предполагает дополнительный набор отношений, через женщин, которые по рождению принадлежат потомственной линии своих отцов, но чьи сыновья и дочери принадлежат линии их мужей.
Можно, конечно, утверждать, что все линии, перекрестившиеся в браке, составляют нуэр как идентичность, отличную от динка [214] , или идентичность любых других групп в регионе. Но применительно к данному случаю новейшие исследования по африканской истории предлагают более нюансированный подход. Генеалогическая конструкция социальных взаимосвязей предлагает больше возможностей, по сравнению с тем, что могли помыслить ученые XX столетия, предрасположенные к поиску четких границ между внутренним и внешним. Брачные отношения могут распространяться и за пределы племени нуэр (как по взаимному соглашению, так и путем принуждения пленных женщин к вступлению в брак). Чужаки, с которыми племя сталкивается во время торговли, миграции или разного рода передвижений, могут быть включены в систему социальных связей как фиктивные родственники или ассоциированы с патрилинейной системой родства посредством кровного братства. Народы северо-восточной Африки мигрировали на большие расстояния, пытаясь найти более благоприятные экологические ниши, что сопровождалось прекращением или восстановлением отношений между сегментами потомственной линии. Родственные связи торговцев распространялись на значительное пространство. Торговцы вступали в многочисленные связи с сельскохозяйственными общинами и иногда создавали linguafranca, чтобы усовершенствовать коммуникацию на протяженных территориях [215] . Во многих частях Африки можно найти сообщества религиозных святынь и общества инициации, членство в которых не зависит от лингвистических и культурных границ. Данные сообщества представляют собой то, что Пол Ричардс называет «общей „грамматикой“»(common grammar) социального опыта в регионе, так как эти сообщества характеризуются высокой степенью культурного и политического разнообразия [216] .
Проблема подведения вышеописанных форм связанности под общий знаменатель «социального конструирования идентичности» состоит в том, что процессы установления и разрыва связей обозначаются одним и тем же понятием, что затрудняет понимание кристаллизации различий и сходств как процесса, его причин и последствий. Африка никогда не была идеальным местом для социализации, но и во время войны, и в мирное время существовали гибкие модели создания социальной общности и проведения социального различия.
Не нужно думать, что принцип «скользящей» степени связанности годится исключительно для небольших «племенных» обществ. Исследования больших политических организаций, для которых характерны наличие авторитарного правителя и разветвленная иерархия подчинения, показывают, что родственные связи являются важным принципом организации социальной жизни. Африканские короли устанавливали свою власть путем вступления в родственные связи с представителями разных потомственных линий. Тем самым они создавали социальную базу своего правления, охватывающую разные племенные группы. Они также использовали принципы родства, чтобы консолидировать собственную власть, укрепляя внутрисемейные брачные связи и расширяя королевскую семью [217] . Почти во всех обществах концепции родства являются одновременно символическим и идеологическим ресурсом. Хотя они воздействуют на формирование норм поведения, самопонимания и чувства сродства, появление родовых» групп» совсем не обязательно является результатом этого воздействия [218] .
В отличие от предыдущих форм господства колониальная власть приложила большие усилия для того, чтобы сгруппировать народы с предполагаемыми общими характеристиками на одной территории. Эти навязанные идентификации обладали большей силой, но результаты их влияния зависели от конкретных отношений и символических систем, которые использовались колонизаторами и местными культурными активистами, а также от противоположного процесса – поддержания, развития и артикуляции общности и самопонимания иного рода. Эра колониализма на самом деле сопровождалась сложными процессами борьбы за идентификацию. Но было бы упрощением понимать этот процесс борьбы как неизбежно ведущий к формированию «идентичностей». Люди могли уживаться с навязанными идентификациями и продолжать жить в мире своих оттенков самопонимания и общности, что они, собственно, и делают до сих пор даже после установления постколониальных политических границ.
Замечательная работа Шарон Хатчинсон с новых позиций анализирует концепцию «племени», предложенную Эвансом-Притчардом. Ее анализ переносит проблематику племенного родства в конфликтное поле современности. Цель автора – «подвергнуть сомнению саму идею „Нуэр“ как однородной этнической идентичности» [219] . Хатчинсон указывает на расплывчатость границ народа, ныне называющего себя нуэр: культурные и исторические процессы не соответствовали границам данной этнической группы. Она также считает, что сегментарная схема Эванса-Причарда уделяет чрезмерное внимание влиятельным мужчинам-старейшинам 1930-х годов и обходит женщин, мужчин из менее влиятельных потомственных линий, а также молодое поколение мужчин и женщин. В рамках этого подхода сложно концептуализировать нуэр как идентичность. При этом возникает необходимость тщательно рассмотреть процесс расширения и консолидации социальных взаимосвязей. Доводя нарратив книги до периода гражданской войны в южном Судане в 1990-х годах, Хатчинсон отказывается рассматривать этот конфликт как результат культурной и религиозной несовместимости между воюющими сторонами и настаивает на глубинном анализе политических отношений, территориальных связей и борьбы за экономические ресурсы.
Действительно, в современной Африке некоторые из самых серьезных конфликтов возникли внутри сравнительно однородных культурных и лингвистических групп населения (Руанда, Сомали). Эти конфликты происходили между пластичными социальными сетями, связанными экономическими и социальными отношениями и основанными в большей степени на патронажных отношениях, а не на этническом родстве (Ангола, Сьерра-Леоне). Известны также конфликты, которые возникли в ситуациях использования культурных различий в качестве оружия в политической борьбе (Ква-Зулу в Южной Африке) [220] . Исследователь, объясняющий прошлые и настоящие конфликты тем, что люди конструируют и борются за свои «идентичности», рискует создать удобное, модернизирующее и телеологическое объяснение, отвлекающее внимание от вопросов, которые рассматривает Хатчинсон.
Национализм в Восточной Европе
Мы попытались доказать, что язык идентичности, с его коннотациями связанности, группности и тождества, явно плохо подходит и для анализа сегментарных обществ, построенных на родстве, и для анализа современных конфликтов в Африке. Можно признавать этот аргумент и все же утверждать, что язык идентичности подходит для анализа других социальных ситуаций, включая нашу собственную, где публичное и частное обсуждение «идентичности» очень популярно. Но мы не только утверждаем, что концепция идентичности плохо «переносится» из контекста в контекст и что ее нельзя универсально применять ко всем социальным условиям. Мы хотели бы усилить аргумент и сказать, что «идентичность» не является необходимой, ни даже полезной категорией анализа и там, где она широко используется как категория практики. Для этого мы предлагаем сжатый анализ восточноевропейского национализма и политики идентичностей в Соединенных Штатах.
Историческая и социологическая литература по национализму в Восточной Европе в гораздо большей степени, чем исследования по социальным движениям или этничности в Северной Америке, характеризуется употреблением сравнительно «сильного» или эссенциалистского понимания групповой идентичности. Многие комментаторы трактовали посткоммунистическое возрождение этнического национализма в регионе как идущее от сильных и глубоких корней национальных идентичностей. Данные идентичности представлялись настолько укорененными, что постулировалось их сохранение на протяжении десятилетий репрессий и безжалостных антинациональных коммунистических режимов. Но парадигма «возвращения подавленного» является весьма проблематичной [221] .
Рассмотрим бывший Советский Союз. Нет оснований для того, чтобы утверждать, что национальные конфликты – это борьба за утверждение и выражение идентичности, которая каким-то образом пережила антинациональный режим. Хотя советский режим был антинационалистическим государством, репрессивным во многих сферах политической и социальной жизни, он никогда не был антинациональным [222] . Вместо того чтобы безжалостно подавлять национальное (nationhood), Советский Союз предпринял беспрецедентные усилия по его институциализации и кодификации. Советская территория делилась на более чем пятьдесят формально автономных «национальных отечеств» (national homelands), каждое из которых было объявлено собственностью определенной этнонациональной группы. Советский режим приписывал каждому гражданину этническую «национальность», которая определялась при рождении на основании происхождения, регистрировалась в личных идентификационных документах, записывалась в официальном делопроизводстве и использовалась, чтобы контролировать доступ к высшему образованию и рабочим местам. Совершая эти действия, режим не просто признавал или утверждал существующее положение; он заново создавал индивидов и территории как национальные [223] . В этом контексте «сильное» понимание национальной идентичности как глубоко укорененной в докоммунистическом периоде, заснувшей или безжалостно подавленной антинациональным режимом и возродившейся с распадом коммунизма, в лучшем случае можно назвать анахронизмом, а в худшем – научной рационализацией националистической риторики.
Рассмотрим «слабое», конструктивистское понимание идентичности. Конструктивисты могут признавать важность советской системы институциализированной многонациональности и интерпретировать ее как институциональные способы создания национальных «идентичностей». Но почему речь идет о создании именно «идентичности»? Использование категории идентичности ведет к опасности смешения процессов идентификации и категоризации с их предполагаемым результатом – идентичностью. Распределение групп населения по категориям – не важно, насколько авторитарен и глубоко институциализирован этот процесс – не может служить индикатором реальных «групп» или крепких «идентичностей».
Рассмотрим, например, случай с «русскими» в Украине. Во время переписи 1989 года 11,4 миллиона жителей Украины определили свою национальность как «русские». Но точность этого подсчета, даже если мы округлим количество до сотен тысяч, сильно преувеличена. Сами категории «русский» и «украинец», как указатели на якобы различные этнокультурные национальности или обособленные «идентичности», очень трудно применять в украинском контексте, где уровень смешанных браков всегда был высок, а миллионы номинальных украинцев говорят только или в основном по-русски. Перепись, с ее исчерпывающими и взаимоисключающими категориями, создает иллюзию «идентичности» или группности, к которой нужно подходить критически. Существует вероятность того, что в определенных обстоятельствах групповая сплоченность действительно может возникнуть среди номинальных русских в Украине, но существование ее нельзя воспринимать априори как данность [224] .
Формальная институциализация и кодификация этнических и национальных категорий ничего не может сказать исследователю о глубине, резонансе и силе этих категорий в жизненном опыте тех людей, которые подвергаются категоризации. Глубоко институциализированная этнонациональная система классификации делает определенные категории легитимными и доступными в качестве инструментов для репрезентации социальной реальности, оформления политических требований и организации политического действия. Это очень важный факт сам по себе, и распад Советского Союза нельзя понять без его учета. Но он не означает, что данные категории играют решающую роль в оформлении восприятия, целеполагании действий и формировании самопонимания в обыденной жизни – роль, которая предполагается даже в конструктивистских определениях «идентичности».
Открытым остается вопрос о степени, в которой официальная категоризация формирует самопонимание, о степени соответствия реальных «групп» категориям населения, вводимым государством или политическими активистами. Ответ на данный вопрос можно получить только в ходе эмпирического исследования. Язык «идентичности» скорее мешает, чем помогает постановке подобных вопросов, поскольку он смешивает то, что нужно разделять: внешнюю категоризацию и самопонимание, объективную общность и субъективную групповую сплоченность.
Рассмотрим последний, несоветский пример. Различия между венграми и румынами в Трансильвании значительно определеннее, чем между русскими и украинцами в Украине. Однако и здесь групповые границы гораздо более пористы и неоднозначны, чем принято полагать. Язык политики и повседневной жизни этих групп населения откровенно категоричен. Он разделяет население на взаимоисключающие этнонациональные категории и не оставляет места для смешанных или нечетких проявлений. Но этот категориальный код, важный в качестве основоопределяющего элемента социальных отношений, нельзя принимать за аутентичное описание действительности. Усиленный активистами идентичностной политики с обеих сторон, категориальный код сообщает о самопонимании столько же, сколько замалчивает, скрывая пластичность и неоднозначность, возникающую в результате смешанных браков, билингвизма, миграции, посещения венгерскими детьми румыноязычных школ, ассимиляции среди представителей различных поколений (в обоих направлениях) и, пожалуй, самое важное, – простое равнодушие людей к этнокультурному национализму.
Даже в обличье конструктивизма язык «идентичности» предрасполагает нас воспринимать социальную реальность через призму группности. Так получается потому, что даже конструктивистское мышление об идентичности воспринимает существование идентичности как аксиому. Идентичность всегда присутствует как нечто уже существующее для групп и индивидов, даже если содержание определенных идентичностей и границ, отделяющих группы друг от друга, концептуализируется как находящееся в постоянном процессе изменения. Таким образом, конструктивистская терминология также стремится объективировать «идентичность», рассматривать ее как овеществленную часть пусть изменяемой, но реальности. Идентичностью «обладают», «куют» и «конструируют».
Эта тенденция объективации «идентичности» лишает нас аналитической точки опоры. Она затрудняет анализ «группности», т. е. «групповой сплоченности и обособленности» как приобретенных качеств, возникающих в определенных структурных и конъюнктурных контекстах, а не как данности, уже существующей в определенной форме. Сегодня это нужно подчеркивать снова и снова, поскольку спонтанный язык групповой онтологии господствует в повседневной жизни, журналистике, политике и социально-политических науках. Например, привычка без разбора говорить об «албанцах» и «сербах», словно они являются четко отграниченными, внутренне гомогенными «группами», не только ослабляет научный анализ, но и ограничивает поле политического маневра в регионе.
Заявки на идентичность и сохраняющая актуальность дилемма «расы» в Соединенных Штатах
Язык идентичности стал особенно влиятельным в Соединенных Штатах в последние десятилетия. Он получил широкое распространение и как идиома анализа в социальных и гуманитарных науках, и как язык, с помощью которого можно выразить опыт, мобилизовать лояльность и сформулировать символические и материальные притязания в повседневной социальной и политической практике.
Страстность и резонанс идентичностных претензий в современных Соединенных Штатах имеет много истоков. Одна из основных причин данного состояния заключается в центральной проблеме американской истории – ввозе порабощенных африканцев, укорененной расовой дискриминации и ответной реакции на это со стороны афроамериканцев. Афроамериканский «расовый» опыт складывался как из внешней «расовой» категоризации, так и из самоидентификации на основании расы. Данный опыт значим не только в контексте расовой проблематики, но с конца 1960-х годов он используется как шаблон для притязаний на идентичность всех видов, включая основанные на поле, сексуальной ориентации, этничности и расе [225] .
Ответной реакцией на каскад идентичностных притязаний последних трех десятилетий стала трансформация публичного дискурса, политической риторики и исследовательских подходов практически во всех областях социальных и гуманитарных наук. В этом процессе есть много полезного. По сравнению с предыдущим периодом современные учебники по истории и доминантные публичные нарративы рисуют гораздо более нюансированную и всеобъемлющую картину американской истории. Были изобличены обманчивые формы универсализма: марксистская категория «рабочего», который всегда представлен мужчиной, и либеральная категория «гражданина», который всегда оказывается белым. Поворот к идентичности «в первом поколении» и воспринявшая его научная литература подвергались критике за нечувствительность к мозаике частностей: афроамериканское движение – за невнимание к гендерно-специфическим проблемам африканских женщин; феминистки – за исключительный интерес к белым представительницам среднего класса.
Конструктивизм особенно повлиял на американистов, позволив исследователям продемонстрировать современное значение навязанных идентификаций и самопониманий, которые развивались в диалектической связи друг с другом. В то же время исследователи обрели «язык» для выражения исторической обусловленности само– и внешне идентифицированных «групп». Рассмотрение «расы» в историографии Соединенных Штатов – прекрасный тому пример [226] . Прежде чем «социальная конструкция» стала непременным термином научных дискуссий, исследователи сумели показать, что раса как политическая категория возникла вместе с американским республиканским и популистским импульсами и вовсе не являлась заданным параметром американской истории. Эдмунд Морган утверждает, что в Вирджинии начала XVIII века наемные белые слуги и черные рабы находились в общем подчинении, к ним относились одинаково и иногда они действовали совместно. Разграничение между данными группами появилось тогда, когда плантаторы Вирджинии начали мобилизацию сил против Британской империи и им понадобилось провести четкую границу между включенными в политическое тело «нации» и исключенными из него. Тот факт, что черные рабы были более многочисленны и легко заменяемы в качестве работников и менее надежны в качестве политического резерва, сыграл свою роль. В свою очередь, белая беднота получила основу для выдвижения собственных притязаний на основе этого, вновь возникшего разграничения [227] . Отталкиваясь от этого ключевого открытия, историки обнаружили в последующих периодах американской истории несколько ключевых вех переопределения расовых границ. Также были выделены несколько фаз в развитии американской истории, в которых социальные связи иного рода представляли основание для формирования нового политического расклада. Белоцветность (whiteness) и черноцветность (blackness) предстали таким образом как исторически созданные и исторически переменчивые категории. Более того, историки-компаративисты показали, что конструирование расы могло принимать еще более разнообразные формы: так, многие люди, которые считались «черными» согласно североамериканским классификационным системам, в других частях Америки воспринимались по-иному [228] .
Американская история, таким образом, демонстрирует всю мощь навязанной идентификации. Но она также свидетельствует о сложном характере самопонимания тех людей, которые находились под воздействием неконтролируемых ими условий. Коллективная самоидентификация до Гражданской войны позиционировала афроамериканцев в определенном отношении к Африке, часто выставляя африканское (или «эфиопское») происхождение как происхождение из источника близкого к «колыбели христианской цивилизации». Однако ранние варианты движения «назад в Африку» рассматривали Африку как культурную tabula rasa или как падшую цивилизацию, ожидающую спасения от афроамериканских христиан [229] . Признание себя диаспорой вовсе не означает признания культурной общности со страной исхода. Эти две концепции находятся в противоречивых отношениях с самого начала своего существования. Можно писать историю афроамериканского самопонимания как историю прогрессивного развития негритянской национальности. Но также можно исследовать эволюцию этого значения общности в его взаимосвязи с усилиями афроамериканских активистов по артикуляции различных политических идеологий и налаживанию связей с другими политическими радикалами. Самое главное при этом – рассмотреть весь спектр возможностей и принять во внимание серьезность, с которой они обсуждаются.
Проблема состоит не в историческом анализе социальных конструкций, но в представлениях о том, что, собственно, конструируется. «Белая кожа» или «раса» – вот что обычно берут за объект конструирования, игнорируя другие, менее обязательные формы ассоциации и общности. Изучение «идентификаций», которые возникают, кристаллизуются и исчезают в определенных социальных и политических ситуациях, может дать совершенно другую историю, чем та, которая создается «идентичностью», связывающей прошлое, настоящее и будущее в одном слове.
Космополитические интерпретации американской истории обычно критикуют за то, что они умалчивают о травме, составляющей часть уникального исторического опыта. Уникальность американского исторического опыта заключается прежде всего в травме порабощения и дискриминации и в том, что мучительный опыт рабства и борьбы с ним в истории афроамериканцев выделяет и отделяет их от белых американцев [230] . В данной ситуации призывы к учету уникального опыта получают особый резонанс. Но именно эта ситуация особенно чревата опасностью нивелировки сложного исторического опыта в рамках статичной и единичной концепции «идентичности». Как отметили участники дебатов по расовой политике, подобная нивелировка может иметь свои плюсы [231] . Однако несомненным минусом является обобщение в рамках собирательной категории «идентичности» исторического и культурного опыта столь отличных от расы групп, как женщины и пожилые люди, коренные американцы и гомосексуалисты, бедные и инвалиды. Подобные обобщения вовсе не являются проявлением более уважительного отношения к болезненному историческому опыту этих групп, чем универсалистская риторика справедливости и прав человека. Распределение людей с «нелинейными» жизненными траекториями и многообразным опытом социальных изменений и адаптаций (что и составляет культуру) по «идентичностям» оставляет их в незавидном положении: с одной стороны, их опыт не отвечает определениям «сильной» «идентичности», с другой – «слабая» риторика гибридности, множественности и текучести конструктивистского понятия «идентичности» не обеспечивает им ни понимания, ни утешения [232] . Возможно ли разработать язык, который подходил бы для нюансированного анализа исторической вариативности, в том числе и изменчивых способов внешней категоризации, с помощью которых клеймили и унижали людей, а равно и прививали сильное чувство коллективной исключительности? Если воспринимать серьезно реальный вклад конструктивистского социального анализа (т. е. постулирование развития и изменения связей, категорий и субъектности), а не редуцировать его до презентистского телеологического нарратива о конструировании ныне существующих «групп», то группность нужно понимать как обусловленное исторически, возникающее состояние, а не как аксиому.
Репрезентация современного американского общества сталкивается с похожей проблемой, а именно – как избежать плоского, упрощенного видения социального мира как разноцветной мозаики, состоящей из монохромов групповых идентичностей. Концептуально истощенная социология идентичности (identitarian sociology), в которой пресечение «расы», «класса», «гендера», сексуальной ориентации и некоторых других категорий порождает пригодные для универсального использования концептуальные кластеры, получила широкое распространение в американских академических кругах в 1990-х годах – не только в социальных науках, культурологии и этнологии, но также в литературоведении и политической философии. В заключительной части нашей статьи мы рассмотрим последствия использования социологии идентичности в областях литературоведения и политической философии.
«Моральная философия, – писал Алисдаир Макинтаэр, – предполагает социологию» [233] . То же самое можно сказать и в отношении политической теории. Проблема современной политической теории состоит в том, что она построена на спорной социологии, а именно на той ее ветви, которая настаивает на группоцентричной картине социального мира. Мы не принимаем сторону универсального в противовес частному. Скорее, мы утверждаем, что язык идентичности и групповая социальная онтология, которые составляют одну из посылок современной политической теории, скрывают проблематичность групповой онтологии социального мира и препятствуют альтернативным путям концептуализации социальной связанности и соотношения.
Существует много исследований, критикующих идею универсального гражданства. Айрис Мэрион Янг, одна из самых влиятельных критиков данной идеи, предлагает вместо этого идеал гражданства, дифференцированного по группам и основанного на групповой репрезентации и правах. «Беспристрастный общий подход – говорит она, – это миф». Разные социальные группы имеют разные потребности, культурные характеристики, историю, опыт и восприятие социальных отношений. Концепция гражданства не должна стремиться преодолеть эти различия, она должна принять их как «несократимые» элементы социальной реальности [234] .
Какие же различия должны быть ратифицироваться на основе групповой репрезентации и определения групповых прав? Современное американское общество склоняется к тому, что в основе групповой репрезентации и определения групповых прав должны лежать различия, связанные с «социальными группами», которые составляют «всеобъемлющие идентичности и способы жизни» и которые отличны от простых социальных конгломератов – произвольных классификаций людей по какой-либо характеристике или добровольных ассоциаций. Привилегия на собственные права и их представительство отводится не всем социальным группам, а только страдающим от по крайней мере одного из пяти наличных видов дискриминации. В современном американском обществе эти группы включают «женщин, чернокожих, индейцев, чикано [235] , пуэрториканцев и других испаноязычных американцев, американцев азиатского происхождения, гомосексуалистов, лесбиянок, рабочий класс, пожилых людей, душевнобольных и инвалидов» [236] .








