Текст книги "Размышления"
Автор книги: Александр Секацкий
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Тем не менее избирательная урна не так уж отличается от игрального кубика – и именно поэтому она и пригодна в качестве инструмента свободы, в данном случае политической свободы. Общество, руководитель которого выбирался бы бросанием монеты, все равно могло бы называться свободным, а вот общество, где правитель определялся бы в соответствии с аргументированными мнениями мудрейших, было бы каким угодно – стабильным, рациональным, предусмотрительным – но только не свободным.
Беспомощность либерального дискурса объясняется как раз его совершенно неверной мотивировкой: так выборы изо всех сил пытаются обосновать необходимостью всеобщего волеизъявления, как надежный механизм, для того чтобы привести к власти тех, кому доверяют, или, скажем, как способ наиболее надежного определения мнения народа. Мотивировки никуда не годятся: для изъявления воли сама воля должна наличествовать у каждого в требуемый момент, мнение народа, вернее, электората, меняется не раз в четыре года, а четыре раза в месяц, словом, жалкие отговорки. Избирательная урна нужна совсем для другого. Будучи простым, нередуцируемым инструментом свободы, она выполняет функции Дельфийского оракула или Вавилонской лотереи, и ее истинное назначение – устранять инерцию, социальный застой, производить обновление социума – в значительной мере ради самого обновления. Чем бы ни обосновывал себя культ электоральных игр, но по-настоящему он важен лишь более универсальным обновлением по сравнению с прочими чемпионатами. Кстати, любопытно, что подогнанность электоральных игр под континуум политической теории (да и практики) прочнее, чем подогнанность экзистенциального и психологического измерения внутри отдельного человеческого существа, где зияние между природой и свободой является настолько вопиющим и очевидным, что его не удается замаскировать всем совокупным усилиям философии – несмотря на то что сам raison d’etre моральной философии состоит в том, чтобы примирять спонтанные, неспровоцированные развилки свободы (прорывы реликтового риск-излучения) и психологическую связанность во всех ее формах. Выборы вмонтированы в политическую рациональность без явных зияний, и даже возмущение проигравшей стороны направлено на обличение нарушений fair play, не позволивших определить подлинную народную волю, но оно не касается самого факта разового бросания бумажек в качестве аутентичного способа обналичивания народной воли, то есть сакральности самого акта. Греки, ссылавшиеся в таких случаях на волю богов, были точнее в своем самоотчете, поскольку все же усматривали трансцендентный характер жеребьевки – а для учета и формирования воли граждан предназначалось народное собрание, включавшее всех свободных граждан, и с задачей оно справлялось так, что и сегодня остается только завидовать.
* * *
Ну и наконец собственно монета, ее непрерывно возобновляемая серия бросаний, которая именуется денежным обращением или собственно экономикой в широком смысле слова. Можно ли сказать, что и здесь бросание связывается в континуум подобно тому, как это происходит в мышлении, вернее, в познании, связывающем исходы в закономерную динамику ряда явлений?
Да, так, вне всякого сомнения, и происходит. Мировая финансовая система есть аналог природы, психики и континуума всего мыслимого. Из чего опять-таки следует, что и в нее должен быть обеспечен доступ реликтового излучения, пусть даже основательно связанный внутренними регулярностями и все же определяющий динамику самой динамики. У инвестиций есть свои законы, существуют регулярности денежного обращения, но должен быть и свой «аналог экзистенции», так сказать, участок риск-облучения. Впрочем, тут за примерами далеко ходить не надо, риски различной степени сопровождают каждый шаг предпринимательства. Что действительно важно, так это правильно расставленные акценты: неустранимость рисков можно рассматривать как родовое пятно капитализма, как свидетельство его дикости, варварства и как неопровержимое обвинение. Вспомним до сих пор цитируемый вердикт Маркса: когда речь заходит о настоящей сверхприбыли, нет такого преступления, на которое не готов пойти капитал. И риск, и авантюризм, и жажда наживы охотно приписываются капиталу, но вот деньги в качестве меры учета, всеобщего эквивалента стоимости, напротив, представляются самой противоположностью риску.
Сейчас, когда мировая экономика так или иначе сделала шаг в сторону социализма, мы нередко слышим, что следует всячески защищать сферу денежного обращения от проявлений азарта, от неоправданных огромных выигрышей и столь же неоправданных трагических потерь. Суммируя кратко суть претензий, мы получаем следующее: необходимо кастрировать капитал с его диким нравом, чтобы оставить в живых только одомашненное, смирное существо, имя которому – соцобеспечение. Из прежних опасных привычек в свою очередь следует оставить лишь функцию материального стимулирования (радикальные коммунисты требуют изъять и эту функцию). Абстрактный спор мог бы продолжаться долго, но, к счастью или к несчастью, история поставила классический эксперимент (советский социализм), доказавший простую вещь: кастрированный капитализм бесполезен или попросту непригоден в хозяйстве.
Перекрыв риск-излучение, авантюрное измерение денег, экспроприировав тех, кто все же подбрасывает монету (причем инвестиции оказываются частным случаем), социализм лишил круговорот вещей важнейшей движущей силы, из экономики была удалена ее анима-душа – и экономика зачахла, задохнулась… Выходит, что между подбрасыванием монетки для определения судьбы (жребия) и вбрасыванием монеты в виде инвестиций существует безусловная преемственность, заставляющая вспомнить уже не раз озвученное утверждение: материя свободы везде одна и та же. А производные зависят от условной локализации событий, от конкретной сферы munda humana (человеческого мира), в которую проникают лучи. Тут тезис Монтескье о том, что у англичан его больше всего впечатляют две вещи – свобода и торговля, получает свое объяснение: ведь и то и другое связано с высокой квотой допуска риск-излучения. Если усовершенствовать политическую систему, аннулировав случайные флуктуации бросаний (ну или опусканий бюллетеней в урну), мы получим авторитаризм. Если усовершенствовать экономику, избавившись от азартных биржевых и околобиржевых игр, получим неодушевленное производство – в сущности, вполне терпимое, но обреченное вечно проигрывать состязание свободному рынку.
Предварительные контуры облученной вселенной начинают вырисовываться – можно набросать контурную карту облученных зон (см. рис. 2).
Из точки О, создающей вокруг себя поле азарта, исходит реликтовое излучение, причем сама точка находится где-то в глубине колодца, в окресностях Большого взрыва. Условно в этой точке расположен генератор случайных исходов (в частном случае – датчик случайных чисел), продукция которого пригодна для жребия, судьбы, свободы и других великих и опасных вещей. Генерируемое поле азарта проникает во все важнейшие человеческие феномены: такое проникновение со стороны самих феноменов может быть описано как воздействие реликтового риск-излучения. Выделим более или менее навскидку четыре сферы, внутри которых проникающее излучение создает особые анклавы (на схеме заштрихованы) – познание, личность, экономика, политика (власть). Что происходит в этих зонах соприкосновения?
Рис. 2
Первая (допустим) расположена в сфере познания, она являет собой вечный двигатель языковых игр, двигатель, способный работать и на холостом ходу, и с полезной нагрузкой, – это исходная преднаходимость языка, о которой говорил Витгенштейн. Анклав, образующийся внутри «личностного континуума», называется свободной волей, хотя можно называть его просто волей, поскольку другой не бывает. Третий анклав проникновения – внутри экономики, он имеет много разных псевдонимов – спекуляция, свободный рынок, предприимчивость как исходный драйв. Но чаще эту зону обозначают как «риски» – во множественном числе. Ну а четвертая зона, анклав, расположенный внутри политической власти, в самом общем виде может быть названа жеребьевкой, и ясно, что современные электоральные игры являются лишь ее исторической модификацией.
* * *
Если риск-излучение совсем прекратится и расширения поля азарта (образованные анклавы) исчезнут, все сферы munda humana обрушатся, хотя и с разной скоростью. В последнюю очередь исчезнет познание[46]46
Имеется в виду познание познающих, а не познание Богом или та вполне возможная ситуация, когда мир сам себя познает.
[Закрыть], поскольку оно снабжено независимым генератором альтернативных исходов, способным некоторое время работать и без риск-излучения. Это базисный процесс спонтанного производства аргументов (возражений), так сказать, встроенный Полемос, хорошо отслеженный Гройсом. Что такое «мнение» или «точка зрения»? В общем виде вовсе не то, что сформировалось в сознании в результате длительного обдумывания, ведь тогда точек зрения было бы всего несколько, и их скрещивание не могло бы высекать искру спора при каждом удобном случае. Дело в том, что возражение просто провоцируется утверждением, да и само утверждение формируется в том числе под воздействием будущего возражения[47]47
См. Гройс Б. Дневник философа. Париж: «Синтаксис», 1989.
[Закрыть]. Вечный двигатель мысли, вернее, ее разгонный блок оказывается запущенным тогда, когда на каждое озвученное «я думаю» следует ответ «а я думаю…».
Да, материя свободы везде одна и та же, и она есть облученность реликтовым излучением, исходящим из ничто. Из безысходности, еще не связанной посредством временения в Универсум, в природу. Но мышление, расфасованное во множественность сознаний, мышление как дело мыслящего выработало как бы собственный источник аутопоэзиса, альтернативную дискретность исходов. Уже по способу рецепции и обработки длящихся серий бросаний поэзис мышления предстает как нечто особенное: уже отмечалось, что этот процесс лучше всего определить как «прихлопывание» и выхватывание, и даже выхватывание без прихлопывания, пресловутая «выдирка»[48]48
Термин Леви-Строса, означающий любой удержанный исход, произвольную дискретность, выдернутую из потока. См. Леви-Строс К. Структурная антропология. М., 1984.
[Закрыть], родственная по логике словообразования слову «понятие». Членораздельность мыслимого не полагается на миметическое воспроизводство эйдосов, оно опирается на предзаданность, встроенную реакцию выхватывания и извлечения производных любого порядка.
Поэтому мудрое и лаконичное изречение Аристотеля «Самое главное для философии – понять, что связывает вещи, по природе своей не связанные» следует продолжить: но не менее важно понять, что разделяет вещи, по природе своей нераздельные.
II. Антропология и история
Покойник как элемент производительных сил
Табу мертвецов
Среди основных групп табу, то есть универсальных амбивалентных запретов, лежащих в основании культуры, табу мертвецов явно стоит особняком. Оно поражает прежде всего удивительным сочетанием силы и немотивированности, то есть, с одной стороны, в психических напластованиях современного человека мы без труда находим резонатор, где страх перед мертвецами обретает высочайшую достоверность, с другой стороны, попытки объяснить происхождение этого табу выглядят не всегда убедительными. Фрейд, усматривающий неодолимую силу табу в скрытом запретном желании (в самом деле, какой смысл запрещать нежеланное, да еще и мобилизуя для этого все ресурсы социума), вполне справляется с объяснением инцеста и табу властителей, но широчайший эмоционально-прагматический спектр отношения к умершему, покойнику ускользает от объяснения: «Дело не в том, что оплакивающие покойника действительно, как это утверждает навязчивый упрек, виновны в смерти или проявили небрежность; но где-то у них шевелилось такое им самим неизвестное желание, удовлетворенное смертью, – они и причинили бы эту смерть, если бы обладали для этого достаточной силой. Как реакция на это бессознательное желание и возникает самоупрек в смерти любимого существа»[49]49
Фрейд З. Тотем и табу // Фрейд З. Я и Оно. Труды разных лет. Тбилиси, 1991. С. 249. Ср. похожие наблюдения в кн. Шебеста П. Среди карликов Малакки. Л., 1928.
[Закрыть]. Затем соответственно боязнь мести со стороны умершего и так далее. Здесь для объяснения одного из самых глубинных и психологически насыщенных запретов привлекается частная причина, предполагающая уже сложную психическую архитектонику. Не исключено, что страх перед покойниками образует первую собственно человеческую эмоциональную ауру, из которой берет свое начало более поздняя и сложная эмоциональная дифференциация. Мы говорим, что мысль о смерти вызывает страх, но стоит задуматься, откуда она его вызывает, из каких резервов и коллекторов – при том что страх является немедленно, «по первому вызову» он тут как тут. Мысль о смерти, имеющая форму логического конструкта, обслуживается эмоциональной валютой, отчеканенной из субстанции страха перед покойниками[50]50
Было бы любопытно рассмотреть пути сублимации страха по аналогии с сублимацией либидо. Похоже на то, что множество житейских страхов (страх перед экзаменом, страх проспать и т. д.) заимствованы из одного общего источника – страха смерти и его эмоционально-психологического резервуара – страха перед мертвыми. Растекание страха по всему горизонту повседневности снижает его невыносимую концентрацию в одном месте и в то же время «отравляет» экзистенциальную среду обитания. Метафизический ужас, о котором говорили Кьеркегор и Хайдеггер, возникает в ситуации дефицита или приглушенности житейских страхов, когда инвольтация ужаса выстраивается в прямую линию: от глубин эмоциональной памяти до выкладок чистого разума.
[Закрыть].
Всмотримся в дошедшие до нас свидетельства о характере действия одного из самых могучих запретов. Подобно прочим, табу мертвых исключало или резко ограничивало возможность прикосновения. Всякий, прикасавшийся к покойнику, должен был пройти длительный очистительный обряд. У некоторых племен, как в тропической Африке, так и в Амазонии, обряд захоронения выполнялся париями, изгоями, и их общение с остальными членами племени было резко ограничено. По свидетельству Дандеса[51]51
Помимо «Золотой ветви» Дж. Фрезера, на которую широко опирались и Фрейд, и Леви-Брюль (см. Webster H. Taboo. A Sociological Study. L., 1942), сохраняют свою ценность исследования М. Добрицхофера и Ч. Дандеса, написанные как репортажи о наиболее архаичном типе отношения к мертвым: Dobrizhofer M. An Acount of the Abipones. L., 1954. V. l–2; Dundas Ch. Kilimanjaro and its People. L., 1924.
[Закрыть], люди джагга не знали, как хоронят мертвецов, ибо обязанность по их удалению была возложена на специальных «могильщиков», которые не имели права говорить в присутствии других, вообще не имели права выказывать признаков владения членораздельной речью. Разбивалась посуда, принадлежавшая умершим, уничтожались их вещи, порою сжигалось и жилище покойного. Невозможно перечислить все предосторожности, применявшиеся, для того чтобы умалить вред, который способен нанести мертвец. Что касается страха прикосновения, то он легко актуализуется в индивидуальной психике современного человека – этот страх составляет основное содержание детских страшилок и является одним из самых шаблонных приемов в фильмах ужасов (хватающий покойник).
Но в ряде случаев табу мертвецов простиралось еще дальше, причем есть основания считать подобный тип отношений наиболее архаичным. В работе «Тотем и табу» Фрейд отмечает: «Если покойник носит имя, похожее на название животного и т. д., то упомянутым народам кажется необходимым дать новое название этим животным или предметам, чтобы при употреблении данного слова не возникло воспоминание о покойнике, благодаря этому получилось беспрестанное изменение сокровищницы языка, доставлявшее много затруднений миссионерам. За семь лет, проведенных миссионером Добрицхоффером в Парагвае, название ягуара менялось три раза; такая же участь постигла крокодила, терновник и звериную охоту. Боязнь произнести имя, принадлежавшее покойнику, переходит в стремление избегать упоминания всего, в чем этот покойник играл роль, и важным следствием этого процесса подавления является то, что у этих народов нет традиций, нет исторических воспоминаний и исследование их прошлой истории встречает величайшие трудности»[52]52
Фрейд З. Тотем и табу. С. 254.
[Закрыть].
Вышеприведенное наблюдение дает возможность представить масштабы действия табу. Фактически уничтожались целые ячейки социальной памяти, семантические и языковые блоки, не говоря уже о материальных изъятиях, превосходящих любую дань иноземцам-завоевателям. Каждый мертвый буквально уносил с собой в могилу фрагмент культурного целого, не подлежащий восстановлению, и не успевала затянуться рана на теле социума, как тут же появлялась новая. Во имя чего приносились столь великие жертвы? Откуда такая беспрецедентная тотальность страха?
Люди и антилюди
Указания Фрейда на нечистую совесть, вытекающую из скрытого желания смерти своему ближнему, или ссылка Вундта на то, что душа после смерти становится демоном, которого и положено бояться, совершенно не учитывают масштабов запрета. Смысл запрета, выедающего коллективную память социума, может прояснить лишь прямо поставленный вопрос: что есть то худшее, еще более страшное, наступление которого запрещает табу? От чего, от какого полюса производится отталкивание, составляющее, быть может, главный смысл неолитической революции? Наиболее точный ответ подсказывает концепция Бориса Поршнева о борьбе между палеоантропами и неоантропами, в ходе которой утверждались фундамент и первые этажи разумности[53]53
Поршнев Б. Ф. О начале человеческой истории. М., 1974; он же: Современное состояние вопроса о реликтовых гоминоидах. М., 1963.
[Закрыть]. В интересующем нас аспекте дело сводится к следующему. Предковая форма человека, непосредственно предшествовавшая homo sapiens, занимала уникальную экологическую нишу, на которую имелось ничтожное число претендентов, из млекопитающих – только гиена и шакал. Палеоантропы были некрофагами – пожирателями падали и расчленителями трупов. Нет смысла приводить всех свидетельств в пользу некрофагии первобытного человека (палеоантропа) – они простираются от бесчисленного количества костей, находимых антропологами на стоянках, до специфического устройства зубо-челюстной системы (из всех млекопитающих только у шакала, гиены и человека зубы больше не восстанавливаются после смены молочных зубов). Специализация на разбивании костей объясняет и появление первых орудий – отколотых камней и каменных рубил, и древнейший способ получения огня (систематическое появление искр является эпифеноменом такой «работы»)[54]54
Поршнев Б. Ф. О древнейшем способе получения огня // «Советская этнография». 1955. № 1; Семенов С. А. Первобытная техника. М., 1957.
[Закрыть]. Перенос высоко специализированной методики утилизации падали на расчленение трупов не представляет никакой технической сложности, трудность состоит в реконструкции возможной мотивации. Здесь на помощь нам приходит общий принцип табу: подавление скрытого, сверхсильного желания. Прорывы глубоко репрессированных желаний всегда можно обнаружить в сфере психопатологии – достаточно раскрыть любой учебник судебной медицины, и мы найдем немало леденящих душу историй о расчленителях трупов – с зарисовками, фотографиями и документальными описаниями. Из этой обнаруживаемой время от времени расщелины на нас смотрит античеловек, инвольтирующий максимум ужаса и отвращения, наш ближайший предок – антропофаг, по отношению к которому сила отталкивания достигает предельной величины, ибо само направление антропогенеза и теперь уже социогенеза определяется расхождением полюсов из точки неразличимости. Вектор движения задается траекторией удаления от собственного начала: «Человеческий мир, формируемый отрицанием животности или природы, превосходит себя теперь новым отрицанием, однако уже не возвращающим его в первоначальное место»[55]55
Bataille Gearyesj Enotism. Death and Sensuality. Sun-Free, 1986. P. 85.
[Закрыть]. Смысл табу мертвых на этой архаической стадии – производство решающего различия между «мы» и «они». «Мы» не такие, как «они», расчленители трупов, пожиратели падали, мы даже не прикасаемся к мертвым, ибо нет ничего ужаснее…
То, что страх перед покойником сопряжен с возможностью не совладать с собственным глубоко репрессированным побуждением, подтверждается многими косвенными данными. Представляет интерес замечание Леви-Брюля. Ссылаясь на исследования Б. Гутмана, он классифицирует покойников по степени внушаемого ими ужаса, руководствуясь, разумеется, собственными целями. На первом месте идут только что умершие покойники, самые страшные и опасные, в отношениях с ними соблюдаются строжайшие предосторожности. Далее следуют поколения покойников, умерших гораздо раньше и испарившихся из памяти живых, они носят название вариму ванги индука. Эти покойники стараются сохранить свои отношения с живыми, однако их, слабых и одряхлевших, оттесняют далеко от жертвоприношений другие духи. Они поэтому появляются лишь тайком, не показываясь людям, однако нападают на людей с тыла, насылают на них болезнь, вымогая жертвоприношение. Наконец, существует еще один вид духов, называющихся валенге, что значит искромсанные, разорванные на мелкие кусочки. Они уже не имеют абсолютно никаких отношений с людьми и нашим миром.
«Они совершенно исчезли, говорят люди… Их жизнь кончена. Ибо раз они больше не в состоянии получать жертвы, жизнь их в силу этого самого обрывается»[56]56
Леви-Брюль Л. Сверхъестественное в первобытном мышлении. М., 1994. С. 478.
[Закрыть]. Третья категория оказывается наименее опасной – она представлена истлевшими трупами, в которых уже нечего «кромсать», а следовательно, и страшное искушение не столь актуально. Исключительная важность табу мертвецов, охраняющего границы социума, сказывается и в особой глубине внедрения этого запрета. Если запрет инцеста срабатывает через психические резонаторы и неприемлемое влечение гасится психологическими механизмами и специальными репрессивными инстанциями социума, то табу мертвых пересекает и физиологическую границу[57]57
Физиологическая укорененность отвращения к трупному запаху еще, конечно, не означает генетической укорененности; никакое табу не может проникнуть через генетический барьер и оформиться в субстрате наследственности. Скажем, «априорное» чувство отвращения к экскрементам на самом деле внушаемо изо всех сил (у ребенка оно первоначально отсутствует, как убедительно продемонстрировал еще Фрейд) – примерно так же обстоит дело с формированием физиологического симулякра трупофобии, программирующего не только подсознание, но и внутриорганический химизм. Ср. замечание Батая из его книги «Эротизм. Смерть и чувственность»: «Почему так нелегко говорить об этих вещах, которые сами по себе суть ничто? Почему они даны нам совершенно иначе, чем просто объекты? Откуда такое значение у этой зловонной массы, заставляющее нас испытывать чудовищное отвращение и отворачивать взор?» – Bataille G. Op. cit, 58.
Кстати, в отдельных случаях запрет инцеста также получает физиологическое оформление.
[Закрыть]. Запах трупа физиологически невыносим для человека – и только для человека, никаким другим животным не свойственна специфическая реакция избегания по отношению к трупам своих сородичей. Можно сказать, что это базисное табу продублировано на всех уровнях человеческого – от физиологии до вершин социальности, включая инстанцию самосознания.
Поддавшийся искушению вычеркивает себя из человеческого рода, он не человек, и, в общем, не удивительно, почему вступавшим в контакт с джагга запрещалось проявлять признаки членораздельной речи.
Трансгрессия и цивилизация
Итак, закрепление на первых рубежах человеческого потребовало колоссальных жертв, и людьми могли стать лишь те, кому удалось преодолеть притяжение начала, стартовой точки социогенеза, удержаться на отметке «нельзя», не подрывая ее вопросом, почему нельзя. До поры до времени не было ничего важнее незыблемости табу, отделяющего людей от антилюдей. Но не менее очевидно и другое: все общества, выбившиеся в цивилизации, отличаются отсутствием эксплицитно выражаемого страха перед мертвыми – все они продолжают тащить с собой своих мертвецов. И эта трансгрессия знаменует собой новый исторический рубеж, отделяющий архаический социум от протоцивилизации.
Все племена, окружавшие на рубеже III тысячелетия до н. э. древних египтян или хань, разделяли универсальный страх перед покойниками, и, быть может, он поначалу был единственным, но решающим отличием тех же египтян и шумеров от их соседей. Главной приметой цивилизации стало отсутствие, а точнее говоря, преодоление или выпадение тотального страха перед мертвыми. Есть веские основания полагать, что некая социальная мутация, катастрофическая поломка в механизмах социокода привела к трансгрессии самого мощного табу, что и позволило взять старт в цивилизацию[58]58
Не исключено, однако, что та же поломка, случись она тысячелетием раньше, привела бы (и, вероятно, приводила) к летальному для социума исходу, к расчеловечеванию еще не стойкой психики. Тут все зависит от пройденной дистанции отрицания, от расстояния до края пропасти.
[Закрыть]. Вторая революция, давшая отсчет «осевому времени» в терминологии К. Ясперса, ознаменована очередной сменой полярностей: разблокирование конденсаторов социальной памяти (в частности, преодоление табу имени) резко расширяет горизонт прошлого – приостанавливается меморифагия, автоматически «выедающая» ячейки самовозрастающего логоса. Теперь по одну сторону пропасти мы видим племена, продолжающие избавляться от покойников и всего с ними связанного, стирать все прямые и косвенные напоминания, вплоть до вычеркивания из тезауруса языка ягуара и терновника, а по другую – бесконечные захоронения, гробницы, ухоженные кладбища, гигантские пирамиды и любовь, любовь к отеческим гробам, чувство, столь знакомое палеоантропам и теперь вновь учрежденное – правда, на иных основаниях.
Роль покойника в становлении сберегающей экономики
При взгляде на величественные пирамиды Древнего Египта, роскошные мавзолеи Индии возникает странная на первый взгляд параллель. Что напоминают эти строения, возвышающиеся над всеми прочими, эти главные здания своего времени? Больше всего они напоминают грандиозные здания сегодняшнего времени – банки. И сходство отнюдь не ограничивается внешними атрибутами, то есть роскошью и доминирующим положением в застройке большого города. Главное – это далеко идущая функциональная тождественность коллекторов, накопителей и перераспределителей исходной субстанции сбережения.
Покойник, точнее, его прах оказывается первой исторической формой богатства и даже формой капитала в самом широком значении этого слова. По существу, гроб – это первый банковский сейф, в котором хранится самовозрастающая стоимость. Этимологическая общность глаголов «хоронить» и «хранить», существующая во многих языках, имеет прямое отношение к сути дела[59]59
Можно указать и на другие этнологические параллели – склеп и склад, например. В польском языке слово «sklep» означает именно «магазин», «склад».
[Закрыть]; именно с такого рода хоронением связана фундаментальная новация социальной динамики – появление сберегающей экономики. Одним словом, в инфраструктуре социума, достигшего стадии цивилизации, склепы (захоронения) играют роль банков. Все виды вложений в этот коллектор санкционированы, оправданны и приносят весомый процент.
Каков же характер этой необычной самовозрастающей стоимости и в чем, собственно, состоит выгода инвестиций? Речь прежде всего идет о функции всеобщего эквивалента, опосредующего круговорот и распределение благ или ценностей в широком смысле этого слова. Конечно, абсолютно универсального эквивалента, в котором могли бы оцениваться (выражаться) все человеческие желания, не существует. На эту роль не подходят ни фрейдовское либидо, ни свобода в понимании экзистенциализма, ни само счастье (что было ясно еще стоикам). Желания человека не конвертируются друг в друга без существенного осадка; даже конвертируемость желаний в слова достаточно ограничена[60]60
Совсем не так просто для человека, как может показаться, ясно и вразумительно сказать, что он хочет, ибо мы привыкли хотеть того, что хочется, а говорить то, что говорится.
[Закрыть]. К тому же эквивалент должен выражать имманентную значимость сопоставляемого в количественном аспекте – хотя бы приблизительно; он возникает в стороне от натурального обмена ценностей по принципу «око за око, зуб за зуб», то есть речь идет о подробной, дискретной, хорошо размеченной шкале, любые части которой легко изымаемы или прибавляемы к целому (подобно монетам). В человеческой истории различимы два таких эквивалента: останки мертвых и деньги[61]61
Примером частного, но широко распространенного архаического эквивалента является боль. Она достаточно успешно применялась в качестве средства платежа; но практическая невозможность (неэффективность) ее символизации сделала боль непригодной для производства какой-либо прибавочной стоимости. См. Ницше Ф. Генеалогия морали // Ницше Ф. Сочинения в 2 т. М., 1991. Т. 2; см. также материалы дискуссии: Политика тела. Пытки // Митин журнал. 1995. № 46. С. 164–185.
[Закрыть].
Таким образом, исключительная забота египтян, китайцев, древних семитов о собственных покойниках, в первую очередь о своих предках, независимо от того, какого рода психологическое переживание ее сопровождает, представляет собой выгодную инвестицию, многообразно, в том числе и психологически, санкционированную обществом. В истории человечества власть благо родных предшествует власти богатых – если под властью понимать не краткосрочный эксцесс принуждения, а устойчивую тенденцию, имеющую в себе свои собственные основания. А таким основанием является длина трека памяти в отношении умерших прародителей: массив документированных свидетельств о предшествующих покойниках, готовый к предъявлению и предъявляемый в случае востребования. Человек благородный и есть тот, кто обладает подтвержденной генеалогией родства – ну хотя бы до седьмого колена. Свидетельства благородного происхождения хранятся двояким образом: во-первых, в виде останков, схороненных (сохраненных) в фамильном склепе, усыпальнице, на кладбище – словом, в некоем надежном сейфе или вообще в месте, где принимается «депозит», а во-вторых, в личной и коллективной памяти, где фиксируется подтверждение вклада и назначаются проценты на него: долевое участие в распределении социальных благ – уважения, высокого положения в обществе, собственно властных полномочий[62]62
Отсюда видно, что «высокое положение» обеспечивается в основном высотой фундамента, возводимого на костях. Груду черепов можно считать «апофеозом войны», только если черепа безымянны; если же каждый из них можно назвать поименно и атрибутировать по отношению к нему факт родства, то это скорее апофеоз власти, и «бедный Йорик» вполне способен положить начало состоянию датского короля.
[Закрыть].
Могила предстает перед нами как неотчуждаемый залог благородства, состоятельности в самом широком смысле – в древнерусском и в ряде славянских языков слово «могила» означает одновременно «могучий»[63]63
Краткий этимологический словарь русского языка / под ред. Н. М. Шанского. М., 1976.
[Закрыть], обладающий влиянием и властью. Могила, склеп являются исходной формой недвижимости – а как известно, нет более надежного источника инвестиций, чем недвижимость, и ухаживание за могилами предков, забота о них объясняются не только вполне естественной благодарностью, но и предусмотрительностью «рачительного хозяина». Любопытно, что в обществах, где вообще не было недвижимости в буквальном смысле этого слова, у кочевых народов остатки покойников все равно сохранялись – в виде праха. Древние семиты, всюду возившие с собой прах своих предков, чувствовали себя богачами, со всей возможной надежностью защищенными от превратностей судьбы. Так же как сегодня, покидая навеки родной дом, мы взяли бы с собой «самое дорогое» – деньги и драгоценности, то есть то, что легче всего конвертировать в различные блага. Евреи и другие кочевые народы нигде не расставались с основным капиталом, основой нынешнего и будущего благосостояния. «Все свое вожу с собой», – мог бы гордо сказать царь номадов, указывая на тяжело навьюченного верблюда.
Стало быть, «любовь к отеческим гробам», как чувственно-сверхчувственная обертка одной из фундаментальных категорий политической экономики, не так уж сильно, как это может показаться, отличается от любви к золотому тельцу, к новому всеобщему эквиваленту круговорота ценностей и благ, вытеснившему прежний: с функциональной точки зрения они тождественны, ибо предназначены для адаптации психики homo sapiens к определенным условиям расширенного воспроизводства своей собственной сущности[64]64
Любопытно, что идеологи «прогрессивной тенденции», т. е. исполнители социального (и экзистенциального) заказа по внедрению новых экономических императивов в сферу общезначимых ценностей упустили этот аргумент, который мог бы помочь в споре с идеологами более древней традиции, сторонниками «незыблемых» ценностей.
[Закрыть]. Этим же отчасти объясняется существующая в большинстве цивилизаций традиция подбирать мертвых на поле боя, тактические и стратегические жертвы, приносимые ради овладения мертвым телом.
Невидимая субстанция власти есть как бы аура, исходящая от вполне материального, видимого субстрата: праха покойников. Поименное перечисление своих «мертвых» – с указанием источников, то есть где они покоятся, когда похоронены (положены на хранение), будучи необходимым условием благородства, конституирует социальный статус личности в условиях протоцивилизации и первых цивилизаций. Для некоторых этносов, особенно островных и вообще автохтонных, наличие длинного трека памяти является общим правилом – каждый полноправный член общества может перечислить своих предков до десятого колена[65]65
Характерным примером является Исландия, где всем известна лестница родства, восходящая к первым поселенцам и свое собственное место в ней. Стеблин-Каменский М. И. Мир саги. Л.: «Наука», 1971. Поэтому уже с точки зрения средневековой Европы Исландия представлялась страной благородных, страной монолитной аристократии. Нечто подобное свойственно и горским народам Кавказа.
[Закрыть]. В таких условиях, особенно типичных для первых цивилизаций (поскольку они сами обусловлены «капитализацией останков»), имеет значение еще и, так сказать, «качество товара»: прежде всего пышность и ухоженность захоронений. Роскошные, поражающие воображение пирамиды – это очень надежное вложение капитала: размер прибавочной стоимости и дивиденда можно определить хотя бы по длине правящей династии. Роль пирамид не в последнюю очередь заключается в том, чтобы непрерывно сигнализировать о законности правления – имеет место, так сказать, зримый контроль за справедливостью распределения благ, и, конечно, пресловутая «обращенность египетской цивилизации в прошлое», о которой так любили писать историки, существует в основном на уровне видимости. А под мемориальной видимостью обнаруживается вполне реальная «забота о себе» в смысле Фуко – чисто экономическая интенция приумножения собственного благосостояния и грядущего благополучия потомства[66]66
Цивилизация античной Греции, построенная уже преимущественно на иных основаниях, относилась тем не менее к памяти о предках как к реальной ценности, некой самоочевидной форме богатства. Сократ и его собеседники были прекрасно осведомлены о своих «демах» и «филах» и нисколько не затруднялись в прослеживании генеалогии. Еще более важную роль свидетельства о покойниках играли в античной Спарте. Вот характерный эпизод из жизни софиста Гиппия: «В Лаке-демоне же он рассказывал родословную героев, так как лакедемоняне вследствие желания господствовать охотно слушали этот род рассказов» (Филострат. Жизнеописания софистов. 1.11.). Об этом же пишет и Платон в диалоге «Протагор».
[Закрыть].
Могила как коллектор в круговороте вещей
Память о предках – это уже достаточно развитая и отчасти превращенная форма революционной производительной силы, представленной классом покойников. Подражая пафосу марксизма, можно было бы сказать, что, вырвавшись на историческую арену, этот класс произвел подлинную революцию в способе производства, но на самом деле имел место еще более радикальный сдвиг: «учреждение» производства как такового, создание первого полюса накопления, коллектора, обусловившего самовозрастание материальных ценностей.