412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Плонский » Будни и мечты профессора Плотникова » Текст книги (страница 6)
Будни и мечты профессора Плотникова
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:28

Текст книги "Будни и мечты профессора Плотникова"


Автор книги: Александр Плонский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Документы были посланы, а через месяц к Плотникову домой пришел пожилой крепкий мужчина с военной выправкой, представившийся директором (тогда еще слово "ректор" не восстановили в правах гражданства) того самого сибирского вуза.

– Приехал в Москву по делам, дай, думаю, зайду... Да, неважнецкие у вас условия. Есть основания перебраться к нам.

Алексей Федорович, как ни странно, был избран на должность заведующего кафедрой. Впрочем, вскоре выяснилось, что во всем институте лишь два кандидата наук и ни одного профессора.

На этот раз Плотников проявил несвойственную ему осмотрительность и, прежде чем принять решение, поехал познакомиться с обстановкой.

Директор принял его как родного, возил по городу на машине.

– Вот в этом доме, видите, он уже почти готов, получите квартиру. Выбирайте этаж!

Дом действительно вскоре был заселен. Никакого отношения к институту он не имел. Алексею Федоровичу пришлось два года прожить в студенческом общежитии, прежде чем проблема жилья оказалась решенной... Но второе свое обещание – организовать защиту в родственном московском вузе – директор выполнил.

Защита прошла буднично. Продолжалась она меньше часа, Плотникову не задали ни одного вопроса. Было всего лишь одно вполне доброжелательное выступление. Вопреки опасениям Алексея Федоровича ВАК утвердил его в ученой степени кандидата технических наук через каких-нибудь три месяца...

Так Плотников стал сибиряком.

Директор НИИ, умный и утонченный Глеб Сергеевич Каневский, пытался его отговорить, даже добился у министра комнаты в коммунальной квартире, но Алексей Федорович всегда отличался упрямством и не менял принятых решений. Расстались они по-доброму, и Плотников испытал скорбь, узнав через некоторое время, что Каневский обрел вечный покой в московском колумбарии.

Спустя несколько месяцев после переезда Плотникову переслали толстое, с ученическую тетрадь, письмо, пришедшее по его старому адресу.

"Здравствуйте, "глубокоуважаемый" Алексей Федорович! – говорилось в письме. – Я давно собирался заполучить в свои руки адрес Вашего местожительства, но это было чрезвычайно трудно ввиду того, что я не знал года Вашего рождения! Однако мои усилия наконец увенчались успехом. Говорят, мир не без добрых людей и не без дураков. Добрые люди помогают мне в моем тяжелом положении, а дураки стараются его осложнить.

С чем связано мое желание написать Вам письмо?

Напомню некоторые факты. Я был на преддипломной практике, когда лаборатория, где Вы работаете, совершила пиратский поступок. Она без моего согласия, на что, конечно, не согласился бы ни один человек, а тем более нормальный, сделала меня объектом исследования работы головного мозга и нервной деятельности с помощью радиоволн.

Я занимался физкультурой, тяжелой атлетикой, имею второй разряд по шахматам. Кроме того, я получал повышенную стипендию и ходил всегда без фуражки, что не замедлило положительно сказаться на моем здоровье.

Усилия операторов кибернетической машины, как Вы называете (я говорю "кибернетическое устройство"), привели их к желаемому результату: пользуясь методом голосов, о котором я буду писать ниже, управляя всем моим организмом, включая и мышление, операторы в конце концов довели меня до психиатрической больницы.

Я уже в это время знал, что нахожусь на исследовании, и решил добиться его прекращения. Я обратился к доценту Первомайскому и рассказал ему обо всем, что знал об исследовании. Однако он оказался "крупным ученым" и решил, что от ультракоротких волн можно вылечиться в больнице.

Я подвергся самым изощренным пыткам операторов кибернетической машины: воздействие на мозг – до головной боли, воздействие на спинной мозг до потери моего равновесия, воздействие на половой орган. Чтобы описать то, что я пережил (а в будущем это станет известно всем людям: я намерен написать книгу "Я обвиняю"), надо много страниц. Только мой характер и воля спасли меня от гибели. Не один раз я отказывался от пищи, не один раз хотел покончить с собой, хотя в условиях исследования это невозможно из-за управления организмом.

Я превратился в мученика науки, в Иисуса Христа..."

Письмо было своеобразным читательским откликом:

"Вы имеете прямое отношение к исследованию, об этом говорит ваша очень хорошая брошюра. Она была сдана в печать в тот самый день, когда началось исследование. Это не может быть простым совпадением. Тем более, что в Вашей брошюре есть такая фраза: "Если бы этот вопрос задал кто-нибудь 15 лет назад, его сочли бы за сумасшедшего" (имеются в виду возможности электронных машин играть в шахматы и т. д.).

Письмо заканчивалось своего рода рефератом "Исследование работы головного мозга, нервной деятельности, работы внутренних органов":

"Исследование ведется с помощью радиоволн (УКВ), направляемых радиолокатором, и кибернетического устройства. В условиях исследования на расстоянии изучается мышление, производится регулирование нервной системы. Оно основано на электрических процессах, происходящих в головном мозгу и нервной системе человека... Между человеком и кибернетическим устройством существует обратная связь, в которую может вмешиваться оператор..."

"Не зря ему дали повышенную стипендию, – подумал Плотников, прочитав письмо. – Грамотность, стилистика почти безукоризненны. Ясность мысли, последовательность изложения, наконец, логика, хотя и своеобразно деформированная, бесспорны. А человек – душевнобольной. Он страдает. Он презирает: "Я видел слабых, жестоких людей". Какое убийственно точное сочетание: слабые – жестокие! Он изверился во всех: "Я обращался в Академию наук, к Несмеянову, Бардину, Топчиеву, ученому секретарю отделения технических наук академику Благонравову, к Векслеру и Вовси, Палладину и в лабораторию управляющих систем и машин, институт высшей нервной деятельности. Много писем я написал..."

Ему не ответил никто. И Плотников тоже не ответил. А потом, оправдывая свое молчание рассудком, не мог этого себе простить сердцем.

Он испытывал к написавшему письмо жалость и уважение, видел в нем интеллектуала, который, сам того не сознавая, оказался "вне игры". Безобидная брошюра запустила в действие если не механизм болезни, то по крайней мере систему передач, придавшую ей образное содержание...

* * *

Пока все... Я выключил реальность и сейчас принадлежу самому себе. Мой внутренний мир заключен в хрупкую скорлупу. По другую сторону поглотившая меня Вселенная и звездолет, пронзающий ее со скоростью, которую несведущий назвал бы сверхсветовой... Впрочем, "звездолет" всего лишь аллегория, в нем нет ни крупицы вещества. Он неотделим от меня самого.

Кто я, имею ли право называться человеком? Строго говоря, нет. Я волновой двойник человека. Живого, реального человека. Двойник, заимствовавший у него все, кроме плоти. Не привидение – вполне материальный сгусток полей, упорядоченный и высокоорганизованный.

У меня есть прошлое. До известного момента – прошлое прототипа, затем собственное... Как-то он там, на Земле, мое первое "я", предтеча живой волны, несущейся быстрее, чем свет в свободном пространстве: в волноводе скорость возрастает, может даже стремиться к бесконечности. А если волновод во Вселенной... Трансвселенская магистраль? Но возможно ли такое в бесконечном пространстве?

Этот вопрос запал в головы ученых, и вот я лечу, нет, распространяюсь неведомо куда, чтобы ответить на него. Кому ответить? Как ответить? Зачем? Похоже, ученые даже не задумывались над этими "кому", "как" и "зачем"! Ученые – взрослые дети, которым подавай все новые и новые игрушки. Я последняя из них. Интересно, что у меня внутри? Солома? Вата? Колесики?

Всего лишь игрушка, которую разломают, заглянут внутрь и выбросят! Действительно, имею ли я право на собственное "я"? Пусть не человеком, но личностью могу считаться?

Мой прототип... Думает ли он обо мне? Не мучает ли его совесть? Ведь ему так легко представить себя на моем месте... в полном одиночестве... в абсолютной изоляции... в неведении о будущем!

Самое страшное для меня – будущее. Боюсь не смерти, – бессмертия. Что, если буду существовать столько же, сколько Вселенная, – вечно? Нескончаемое движение в нескончаемом пространстве... Без цели, без надежды, с сознанием, что уже нет ни прототипа, ни человечества, ни Земли, ни Солнечной системы, ни Млечного Пути... Движение среди чужих, беспрестанно сменяющихся звезд, сквозь миры и антимиры – поле может взаимосуществовать не только с веществом, но и с антивеществом...

Мой прототип... Мы родились в один и тот же миг, в одной и той же точке. Все, что происходило с ним, происходило и со мною. Любили одну и ту же женщину, испытывали одну и ту же боль. Теперь же мы порознь...

Обо мне они не подумали. Человек во плоти не сумеет понять человека-волну. Разве волна может страдать? Это же модель, репродукция, схема! Разве схема способна чувствовать, ее назначение – собирать, обрабатывать, анализировать информацию. И я собираю, обрабатываю, анализирую. Выполняю свой долг. Перед кем? Кому и чем я обязан? Смешно, нелепо, но я чувствую себя человеком и горжусь принадлежностью к человечеству. Если моя смерть или мое бессмертие нужны людям... Стоп! Пора включать реальность...

И все же зря я поддался! Уникальная нервная система, видите ли. Повышенная восприимчивость к аш-полям и всякое такое. Другого уникума нет, и будущее науки всецело зависит от моего добровольного согласия. Добровольного! Как будто могли заставить.

Канючили:

– Что вам стоит, вы же ничего не теряете!

Пришлось согласиться. На свою голову...

Вспоминаю гулкие коридоры НИИ. Меня везут на каком-то неуклюжем катафалке, словно больного в операционную, раздетого догола, с макушки до пят облепленного датчиками, водружают на хирургический стол:

– Сейчас мы вас на минуточку усыпим, сны будут приятные...

Сны были совсем не приятные. Снилась моя жизнь, в таких мерзких подробностях, какие наяву и не помнил. Заставил себя забыть! Оказывается, не забыл. Снилась Вита и наш последний разговор... Но хватит! Иначе не спасет и уникальность нервной системы: "уникальная" вовсе не означает "крепкая", скорее наоборот!

Меня выжали до отказа и с превеликой благодарностью отпустили. Я был посвящен в их замысел лишь постольку-поскольку. Нужен прототип для создания какой-то особой волны, которую пошлют в глубь Вселенной. Зачем не моего ума дело.

– Ну и посылайте вашу волну, какое я имею к ней отношение! – говорю главному из ученых, румяному, совсем домашнему старичку в академической ермолке.

– Вы и есть эта волна! – отвечает тоном злодея и подмигивает. – Не бойтесь, даже не почувствуете, что летите... пардон, распространяетесь. Лично для вас все останется по-прежнему.

Он сказал полуправду. Живу, как и прежде. Но по ночам преследуют кошмары: я один на миллиарды безлюдных парсеков и отчего-то панически боюсь... не смерти, это было бы естественно, а бессмертия. Просыпаюсь, ощупываю себя и – руки-ноги на месте – утираю холодный пот...

Иногда же снятся колонки цифр. Бесконечные столбцы цифр, лишенных смысла. Это еще хуже. Встаю измотанный, словно каторжной работой. А цифры стоят перед глазами, будто на экране с послесвечением. Однажды я бессознательно исписал ими лист и... порвал его в клочья: не хватает свихнуться!

Нужно позвонить румяному злодею. Заварил кашу, пусть и расхлебывает!

Снова отключаю реальность. Последние периоды (чуть было не сказал "дни") творится что-то неладное. Точно фотоснимок в проявителе, проступает утраченная плоть (опять рассуждаю не как двойник, а как прототип: ведь на самом деле я никогда не обладал плотью, следовательно, в принципе не мог ее утратить... и все же временами чувствую свое тело). Недавно вдруг осознал себя на Невском, в толпе...

Не замечал раньше, что толпа похожа на волну. В ней множество пространственных гармоник. Гармоники снуют навстречу друг другу: прямые вперед, обратные (их меньше) – назад, а волна катится...

Да, я побывал на столь любимом мною Невском. Адмиралтейская игла, увенчанная флюгером-корабликом... Нимфы, несущие глобус... Нептун, вручающий Петру трезубец... Строгановский дворец в стиле русского барокко... Казанский собор с девяноста шестью коринфскими колоннами... Аничков мост, украшенный великолепными скульптурами Клодта...

Прав был Гоголь, нет ничего лучше Невского проспекта!

Когда мне особенно грустно, я называю себя призраком. Вот уж не думал, что у призраков бывают галлюцинации! Они преследуют меня все чаще. Но почему "преследуют"? Почему не "облегчают жизнь", не "дают надежду"? Никак не отрешусь от образа мыслей прототипа. Ограниченный человек (не странно ли так думать о себе?), он бы сказал: "Галлюцинации – это плохо. Галлюцинации – результат душевного расстройства или действия наркотика"...

Призрак-наркоман, какая глупость! Но чем бы ни порождались галлюцинации, они моя единственная связь с Землей...

– Я знал, что он придет, – довольно проговорил Бенуа и, сняв ермолку, промокнул платком вспотевшую лысину. – Но, правду говоря, начал было сомневаться. Итак, эксперимент оказался удачным. Поток информации, о котором мы не смели и мечтать!

– Скажите, Алекс, это телепатия? – поинтересовался Велецкий.

– Под телепатией понимают мысленное общение двух людей – индуктора и реципиента. Здесь же нет ни того, ни другого. Вернее, оба в одном лице.

– Как так? – поразился Велецкий. – Разве прототип и двойник не два... не две личности?

Бенуа хитро рассмеялся. Румянец на его щеках заиграл еще ярче.

– Раскрою секрет: не существует ни прототипа, ни двойника. Один и тот же человек одновременно находится и среди нас, и в толще Вселенной. В этом вся соль!

– Но разве можно было без его согласия...

– Конечно, нельзя! – потер руки Бенуа. – И все же я это сделал. Иначе бы... Словом, я все поставил на кон и, как видите, выиграл. А победителей, к счастью, не судят!

– Вы считаете себя победителем?

– Абсолютно в этом убежден, – бодро сказал Бенуа.

"ЛЕОНАРДО ДА ВИНЧИ"

Как-то, в начале своей научной деятельности, Плотников посетил художника-абстракциониста. Бациллы созерцательной мудрости еще не проникли в жаждущий деятельности организм Алексея Федоровича. Обо всем на свете у него было свое, бескомпромиссное, разумеется, "единственно правильное" суждение. К абстракционисту он шел с запрограммированным предубеждением, и, почувствовав это, художник начал показ с портретов, выполненных в реалистической манере. Портреты свидетельствовали о мастерстве и таланте.

– Но это не мое амплуа, – сказал художник.

Они перешли к акварелям. Их было много. Линии извивались, краски буйствовали. Картины притягивали нарочитой изощренностью, фантастичностью, дерзостью. Плотников вспомнил стихи Василия Каменского, разученные им когда-то смеха ради и теперь не желавшие уходить из памяти:

Чаятся чайки.

Воронятся вороны.

Солнится солнце,

Заятся зайки.

По воде на солнцепути

Веселится душа

И разгульнодень

Деннится невтерпеж.

– Как называется вот эта... картина?

– А какое название дали бы вы?

– "Разгульнодень", – в шутку сказал Плотников.

– Знаете Каменского, – удивился художник. – Ну что ж, так оно и есть.

– Вы это серьезно?

– Разумеется, кто-то другой даст картине свое название, скажем, "Восход солнца на Венере" или "Кипящие страсти". Ну и что? Когда вы слушаете симфонию, то вкладываете в нее свое "я", и музыка звучит для вас иначе, чем для вашего соседа и для самого композитора. У вас свои ассоциации, свой строй мыслей, словом, свой неповторимый ум. Абстракция дает ему пищу для творчества.

– А как же с объективным отображением реальности?

– Воспользуйтесь фотоаппаратом, не доверяйте глазам. Классический пример: когда Ренуар показал одну из своих картин Сислею, тот воскликнул: "Ты с ума сошел! Что за мысль писать деревья синими, а землю лиловой?" Но Ренуар изобразил их такими, какими видел, – в кажущемся цвете, изменившемся от игры световых лучей. Кстати, сегодня это уже никого не шокирует.

– Какое может быть сравнение; импрессионизм и абстракционизм?

Художник усмехнулся.

– Вот ведь как бывает. В семидесятых годах девятнадцатого века умные люди высмеивали "мазил-импрессионистов, которые и сами не способны отличить, где верх, а где низ полотен, малюемых ими на глазах у публики". А сейчас, в шестидесятых годах двадцатого, не менее умные люди восторженно восхваляют импрессионистов и высмеивают "мазил-абстракционистов"!

Много лет спустя Плотников вспомнил эти слова, стоя перед фреской во всю огромную стену в парижском здании ЮНЕСКО. Изображенная на ней фигура человека, нет, глиняного колосса, вылепленного в подпитии неведомым богом, – плоская, намалеванная наспех грубой кистью и еще более грубыми красками, вызвала у него чувство удушья. И эту, с позволения сказать, вещь сотворил великий Пабло Пикассо, при жизни объявленный гением!

"А король-то голый!" – подумал Алексей Федорович и сам ужаснулся. Скажи так вслух, и сочтут тебя, голубчика, невеждой, невосприимчивым к прекрасному!

Однажды ему так и сказали: "Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!"

Вскоре после получения профессорского звания Плотников был командирован на месяц в Дрезденский технический университет. На вокзале в Берлине его встретила переводчица фрау Лаура, желчная одинокая женщина лет сорока, установившая над ним тотальную опеку.

– Герр профессор, сегодня у нас культурная программа. Куда вы предпочитаете пойти, в музей гигиены или оперетту?

– Право же, мне безразлично, фрау Лаура.

– Выскажите ваше пожелание!

– Да все равно мне!

– Я жду.

– Хорошо, предпочитаю оперетту!

– А я советую пойти в музей.

– Но теперь я захотел именно в оперетту!

– Решено, – подводит черту фрау Лаура, – идем в музей гигиены.

Как-то в картинной галерее она привлекла внимание Плотникова к небольшому полотну:

– Смотрите, какая прелесть, какое чудное личико!

– А по-моему, это труп, – неосторожно сказал Плотников.

Вот здесь-то он и услышал:

– Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!

Подойдя ближе, они прочитали название картины: "Камилла на смертном одре".

Этот эпизод вспомнил Алексей Федорович, стоя у фрески Пикассо.

"Да он издевается над нами... Или экспериментирует, как с подопытными кроликами! Шутка гения? Почему же никто не смеется? Почему у всех такие торжественно-постные лица?"

Еще один эпизод с чувством досады вспомнил Алексей Федорович. Как-то раз в разговоре с композитором и пианистом Гозенпудом он вздумал показать себя ценителем музыки и принялся расхваливать полонез Огинского.

– И это вы считаете музыкой? – удивился Гозенпуд.

– Полонез Огинского вне музыки! – важно поддакнул присутствовавший при разговоре доцент консерватории.

– Но полонез воздействует на эмоции слушателей, на их настроение, попробовал возражать Плотников. – Понимаю, он сентиментален, может быть, даже слащав. Но доходит до сердца. Не в этом ли смысл искусства?

Гозенпуд помолчал.

– Войдите в комнату, окрашенную темной краской, – сказал он затем. Уверен, что вскоре у вас испортится настроение. А в светлом помещении, напротив, улучшится, возможно, станет приподнятым. Значит ли это, что маляр создал произведение искусства? Искусство не должно приспосабливаться, искать легчайший путь к сердцу – так думают лишь дилетанты. Впрочем, вы, как инженер, можете и не разбираться в искусстве... А его сверхзадача – воспитывать вкус, приобщать к глубинам культуры.

Вероятно, он был прав, художник с интеллектом ученого, создатель архисложных шедевров, снискавших почтение знатоков, но так и не нашедших пока дороги к сердцам тех, кому близок и доступен Огинский.

Тогда Алексей Федорович не нашелся что ответить. И это полупрезрительное "впрочем, вы, как инженер..." осталось в его душе пожизненной метой. Но он сделал вывод: нужно, чтобы инженеры цитировали "Божественную комедию", а поэты представляли принцип действия циклотрона.

Жизнь выдвинула новые критерии интеллигентности. Сегодня в равной мере неинтеллигентны инженер, не приемлющий искусства, и поэт, бравирующий незнанием физики. Нет конфликта между "технарями" и "гуманитариями", есть столкновение двух форм невежества.

"Глупо противопоставлять художественное творчество научному и техническому! – возмущался Плотников. – Нет ни того, ни другого порознь, есть просто творчество, то есть вид человеческой деятельности, в результате которого возникает нечто принципиально новое, ранее не бывшее. Рамок и границ для творчества не существует и незачем искусственно их воздвигать!"

В понравившейся ему книге Вагнера "От символа к реальности" он подчеркнул строки:

"...В средние века искусство и наука взаимно проникали, и когда, например, Козьма Индикоплов графически изображал вселенную, то трудно сказать, что он давал в своем творчестве – образ или модель вселенной".

Итак, наука создает модель, искусство – образ. Но кто решится даже сейчас, в наше время, указать границу между образом и моделью? Не оттого ли в старину не существовало противоречий между "физиками" и "лириками", что никто не пытался разъединить эти понятия?

Алексей Федорович вновь и вновь устремлялся мыслями к Авиценне и не столь известному, но тем не менее замечательному человеку Леону Баттиста Альберти. Искусствовед Лазарев пишет о нем в книге "Начало раннего Возрождения в итальянском искусстве":

"Он занимался не только литературой, но и наукой, а также архитектурой, живописью, скульптурой и музыкой. Его "Математические забавы", как и трактаты "О живописи", "О зодчестве", "О статуе", свидетельствуют об основательных познаниях в области математики, геометрии, оптики, механики... Разнообразие его интересов настолько поражало современников, что один из них записал на полях альбертиевской рукописи: "...скажи мне, чего не знал этот человек?"

Но вот что интересно, сделал для себя вывод Плотников, с течением времени все труднее встретить Авиценну или Альберти. Произошло нечто вроде поляризации талантов, интересов, склонностей – по одну сторону "физики", или "технари", по другую "лирики-гуманитарии". В одном человеке "физик" подавил "лирика", в другом – наоборот. И здесь Плотникову было уже не до иронии. Не слишком ли дорого платит человечество за разобщенность науки и искусства?

"Но, может быть, на новом, более высоком витке исторической спирали вновь произойдет их взаимопроникновение?" – с надеждой думал Алексей Федорович.

* * *

Авенир подъезжал к городу своей молодости. Не на поезде – на автомобиле, как когда-то в прошлом. Но с тех пор минула пропасть времени, без малого тридцать лет...

По обе стороны шоссе возникали и, отброшенные скоростью, исчезали, чтобы тотчас возникнуть снова, березовые колки на фоне бесконечных полей. Похоже, ничто не изменилось здесь за эти годы: еще немного, и растворятся березы в кварталах белоснежного города с девяти– и двенадцатиэтажными зданиями-близнецами, рассыплются грибной россыпью по его дворам, скверам, проспектам. А может, вырубили березы и насадили вдоль тротуаров обязательные тополя?

Но ничего не сталось с березами, и выбежал из-за поворота навстречу машине все такой же лебединой белизны город. Только подросли дома, громоздились друзами горного хрусталя, подсвеченные вечерним солнцем.

А вот и мост через Судеж. Екнуло сердце, узнавая, защипало глаза. Местная достопримечательность – озерцо, где кишмя кишат утки, бетонная кайма правого берега, мемориальный парк с гранитными монументами – с высоты моста, словно из-под крыла самолета, они смотрятся крошечными фигурками, а гуляющие по парку люди – медленно ползущими букашками.

Ленинградская площадь – ворота старого города. В отличие от левобережья он почти не изменился, лишь кое-где взметнулись к небу призмы небоскребов.

Как это было и раньше, когда он после долгого путешествия, усталый и опустошенный от избытка впечатлений, въезжал в Росск, мостовые и тротуары казались ему стерильно чистыми, словно вымыли их только что с шампунем любовно и тщательно. Ни клочка бумаги, ни окурка – предпраздничной прибранностью встречали его улицы. Авенир знал, что ощущение свежести и чистоты, сочности красок, широты пространства обманчиво, что уже назавтра город покажется будничным и приземленным. Но он дорожил сиюминутной обостренностью восприятия, пьянящим привкусом невсамделишности, неровными ударами сердца, слезами, то ли от ветра через приспущенное стекло, то ли от радости...

Авенир свернул под зеленую стрелку светофора на проспект Маркса и, припарковав машину, вышел. Качнуло, точно ступил не на асфальтовую твердь, а на палубу утлого суденышка.

Казалось бы, воздух как в любом большом городе: какофония запахов, в которой неразличимо перемешались выхлопы автомобилей, испарения недальней реки, жженая резина, нагретый солнцем и множеством шин асфальт, медвяный аромат окрестных степей... А голова кружится от этого неповторимого воздуха, в груди бухает гулко, и что-то родное, неизбывное вот-вот выплывет из глубин подсознания.

"Веня, Венчик, Сувенир" – так звали его здесь. Попробовал бы кто-нибудь сейчас обратиться к нему:

– Салют, Венчик!

Или:

– Как дышится, Сувенир?

А что, неплохо бы! Только какой он теперь "Сувенир" – волосы сивые, лицо в морщинах, над бровью кривой шрам, оставшийся пожизненным напоминанием об одном из первых его изделий. Поделом: незачем было главному конструктору вмешиваться в испытания.

Поумнел с тех пор Авенир Юрьевич, осторожным стал, действовал по принципу: "семь раз отмерь". А если и отводил душу, то лишь во время отпуска, на шоссе. Бывало, остановит автоинспектор, раскроет права и...

– Виноват, товарищ академик!

– Однофамилец, – скажет Авенир, пряча права, а инспектор понимающе улыбнется, бросит ладонь к козырьку:

– Прощу не лихачить, товарищ... однофамилец!

И как узнают, черти? Ведь сколько в стране Петровых!

Он предпринял это путешествие в прошлое, потому что хотел встретиться один на один с молодостью, вдалеке от докучливой известности, пышных титулов и всепоглощающей работы. Сейчас он нуждался в передышке, мечтал забыть о повседневном, зарядиться столь необходимыми ему энергией и оптимизмом.

В пору успехов Авенир Юрьевич говорил: "мы", в пору неудач – "я". "Мы вывели на орбиту...", "мы получили неплохой результат", "мы молодцы". И "я провалился", "кажется, я снова дал маху", "я зашел в тупик"...

Сейчас он как раз находился в затяжном тупике. Задуманное им новое изделие упорно не вытанцовывалось. Не хватало мелочи, пустяка. Впрочем, можно ли назвать пустяком тот пресловутый последний штрих, без которого мертва картина? Неуловимое прикосновение кисти, единственный мазок, и произойдет чудо: оживет она, исполнится достоверности. Именно такой заключительный "мазок" должен был, но не сумел сделать Авенир.

Единственное, что мог главный конструктор, – это уйти в отпуск. Его отъезд не был ни капитуляцией, ни бегством: сотрудникам хватало работы по другим заказам.

И вот он, под личиной рядового, ничем не примечательного гражданина лет пятидесяти с изрядным лишком, вдыхает воздух своей молодости. Никто не крикнет ему:

– Венька, здорово!

Никто не скажет:

– Добро пожаловать, товарищ академик!

Потому что нет здесь ни старых друзей, ни всезнающих волшебников из дорожной инспекции.

Любинский проспект, наследие купеческих времен, статусом своим близкий старому московскому Арбату... Коренастые, с претензией на вычурность дома выстроились шпалерами по обе стороны мостовой, стекающей к притоку Судежа Роси с холма бывшей Торговой площади, где в студенческие годы Авенира преемственно соорудили колоссальный торговый центр, раскинувший крутые шатровые крыши на два квартала.

Сейчас Авенир Юрьевич шел по Новому мосту через Рось, с которого раскрывалась панорама Любинского проспекта, обрамленного редкими небоскребами, похожими издали на сторожевые башни. Здесь он когда-то бродил под руку с Леной. И паралитики-манекены глазели на них с витрин, наскоро пришлепнутых к фасадам купеческих домов.

Все те же витрины в каркасах из уголкового железа, те же нестареющие манекены, переодетые по прошлогодней моде... А Лена погибла при восхождении на пик Гармо...

Загрустил Авенир, почувствовал себя фантомом среди людей. Нет им до него дела, своя у них жизнь. Получилось не так, как он представлял. Зряшная вышла затея!

Так рассуждал Авенир, шагами Каменного гостя сотрясая Любинский проспект.

"Дойду до Торговой, – загадал он, – и если ничего не произойдет, вернусь в гостиницу. Утро вечера мудренее!"

Но, видно, случаются еще чудеса на белом свете. Остановился с разбега шедший навстречу пожилой мужчина, спросил неуверенно:

– Ты ли это, Авенир?

– Бог мой, Суслик!

– Венька! Здорово, братец-кролик!

Они бестолково хлопали друг друга по плечам, говорили наперебой:

– А помнишь Колю Кукушкина? Как это не помнишь, он еще картавил...

– Постой... Рыжий, курносый? И что с ним?

– Да ничего, жив-здоров. А Нинка, ты за ней еще...

– Ну?

– Мать-героиня!

– Сам-то ты как?

– А что я, старею вот помаленьку. Погоди... Что это мы на улице? Пошли. К черту гостиницу! Заночуешь у меня. Никаких разговоров, обижусь!

На душе у Авенира потеплело...

Аркадий Васильевич Сусликов, Суслик, как его звали на потоке, жил неподалеку от Любинского проспекта, в переулке Врубеля.

Они вошли в подъезд старого кирпичного дома и поднялись на второй этаж. Дверь открыла жена Аркадия, Вера Сергеевна.

– Авенир... – представил гостя Сусликов. – А вот отчества, извини, не помню. Склероз.

– Скажи, не знаешь, – улыбнулся Авенир. – Мы как-то обходились без отчеств.

Стены прихожей были увешаны картинами, эскизами, иконами.

– Я художник, – пояснил Аркадий. – И Вера художница, занимается керамикой. Этот светильник – ее работа.

– Что-то не пойму... Ты же инженер...

– Меня турнули с последнего курса. Или забыл? Потом окончил художественное. В нем и преподаю. Знаменитым не стал, даже не выставлялся. Ну а ты в Москве? Кандидат или уже...

– Работаю конструктором, – схитрил Авенир. Он был слегка задет тем, что его громкое имя ничего не сказало Аркадию.

– А знаешь, – признался Сусликов, – что-то во мне осталось от инженера.

– Покажи гостю конструизмы, – вмешалась в разговор Вера.

Они перебрались из гостиной в кабинет. Экзотики здесь было, пожалуй, еще больше. Картины не только висели, но и стояли, прислоненные к стенам.

Аркадий достал из-под дивана несколько огромных пыльных папок.

– Начну-ка с пейзажей и натюрмортов...

Одна за другой ложились на пол акварели. Авенир не считал себя знатоком искусства, но доверял своему вкусу. Акварели были, бесспорно, хороши. Особенно натюрморты. Букеты цветов на них привлекали контрастами, чистотой и прозрачностью красок. Лепестки казались объемными, воздушными, омытыми влагой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю