355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Греков » Воспоминания военного министра УНР генерала Грекова » Текст книги (страница 7)
Воспоминания военного министра УНР генерала Грекова
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:18

Текст книги "Воспоминания военного министра УНР генерала Грекова"


Автор книги: Александр Греков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

ВОСЕМЬ ЛЕТ В ССЫЛКЕ В СОВЕТСКОМ СОЮЗЕ

Судьба дала мне возможность увидеть собственными глазами ход государственной и народной жизни в Советском Союзе. В 1948 г. я был арестован в Вене советскими представителями и увезен в Союз, где меня продержали больше восьми лет в разных концлагерях. Конечно, в тюрьмах и лагерях нельзя было наблюдать за всем, происходившим в стране, так, как находясь на свободе, но все мое пребывание там лагери были настолько переполнены представителями всех слоев населения и всех народностей Союза, и эти массы так непрерывно пополнялись, что общение с ними можно в основном считать общением с самим народом. Непосредственное же соприкосновение со свободным народом, хотя короткое и ограниченное, со своей стороны до некоторой степени пополнило впечатления и наблюдения во время заключения.

Мои воспоминания написаны в биографически-хронологическом порядке, и я привожу только то, что я сам лично видел и пережил. Это не теоретический трактат и не полемическая статья, а перечень подлинных фактов и характерных явлений, которые говорят сами за себя.

Когда 20 сентября 1948 г., в Вене, я попал в руки советской контрразведки, меня увезли в главную квартиру советских оккупационных войск в Австрии, которая находилась в Бадене, курорте в 26 километрах от Вены. Там меня привели в комнату для подследственных арестантов и оставили под надзором вооруженного солдата. К полуночи пришел майор и приказал мне до рассвета написать мою биографию. Около восьми часов утра он пришел опять и, прочитав то, что я написал, заявил мне, что ему поручено произвести следствие относительно моей антисоветской деятельности и что по приказу советского прокурора я остаюсь под арестом. Я был очень удивлен, что лишь теперь, в 1948 г., когда мне было уже почти 73 года, начинается следствие по поводу моей работы на Украине в 1917-1919 гг., тем более, что я уже стал австрийским подданным. Но эти мои замечания следователя не интересовали, и допрос продолжался почти до вечера, причем еды мне никакой не дали. Вечером следователь лично отвел меня в дом напротив, где была тюрьма, и передал фельдфебелю, который основательно обыскал меня, взял все, что было в карманах, отрезал все пуговицы и, по приказанию следователя, повел меня в одиночную камеру номер 1. Мы пошли в подвал, открылась тяжелая железная дверь, и я очутился один в довольно большой, совершенно пустой комнате с бетонным полом, покрытым на несколько сантиметров водой; с потолка медленно и непрерывно капала вода. Хотя я был очень утомлен допросом и уже второй день ничего не ел, я решил всю ночь ходить взад и вперед, так как нигде не было сухого места, где можно было бы сесть или лечь. Но этот план мне не удался; как только раздался отбой – сигнал ложиться спать – в двери открылось маленькое окошечко и тюремщик грубо приказал мне лечь. – Да где же мне лечь? – спросил я. – Там, где стоишь, – с хохотом ответил тюремщик. – Дай мне хоть соломы под голову, – попросил я. – А ты подложи свою шляпу, а теперь довольно разговаривать.

Таким образом, я провел вторую ночь под арестом, лежа в воде, подложив локоть под голову и без сна. Утром меня повели к следователю, который старался признаться меня в планах и данных, которые мне были совершенно неизвестны; очевидно, он хотел найти еще какие-нибудь причины для обоснования моего ареста, кроме моей деятельности 30 лет тому назад, что ему не удалось. На этот раз допрос кончился в полдень, и мне после двух дней без еды дали наконец котелок супу и кусок хлеба. Затем меня отвели в другую одиночную камеру, также совершенно пустую, но без воды и с деревянным полом, окно было без стекол, но с толстой решеткой. На следующий день был опять допрос, и так каждый день до 6-го декабря. Я должен сказать, что методы моего допроса не носили физически насильственного характера, в отличие от методов следователей, о которых мне позже рассказывали другие заключенные и о которых свидетельствовали синяки, открытые раны и поломанные кости. Застенков, о которых многие говорили, я не видел.

Через несколько дней в мою камеру привели других арестантов, и под конец нас было шесть человек в таком маленьком помещении, что ночью мы могли лежать на полу только плотно один рядом с другим. За все время заключения в Бадене, с сентября по декабрь, нас ни разу не вывели на свежий воздух, и поэтому окно без стекла было даже приятно, пока не наступили холода. Мы также ни разу не могли сменить белье или одежду. Как я был одет при аресте, по летнему, так меня и повезли дальше. В те дни, когда была баня, наше белье и одежду брали уже утром для дезинфекции, и мы иногда должны были сидеть до полудня в костюме Адама, дожидаясь нашей очереди, а затем нас вели по длинному коридору в подвал, где было нечто вроде бани, и разрешали помыться 15 минут.

5-го марта мой следователь сообщил мне, что допросы не дали материально, чтобы предать меня военному суду, и что для дальнейшего следствия я буду отправлен в Киев. Меня посадили в “черного ворона” и отвезли в местечко Нейнкирхен, в 60 километрах от Вены, где составлялись этапы для отправки в Союз. Через несколько дней я был присоединен к транспорту арестантов, который шел через Будапешт, Чоп и Стрый на Львов. До Чопа мы ехали в итальянских вагонах, которые были внутри разделены проволочной сеткой на три части: в середине находились четыре вооруженных солдата, а место для арестантов было с каждой стороны разделено нарами, так что нас там помещалось по десять человек внизу и по десять наверху; можно было только сидеть, а ночью лежать, вставать и говорить запрещалось. Лежать надо было лицом к часовым, а для того, чтобы повернуться на другой бок, надо было спрашивать разрешение. Еда состояла из хлеба и селедок. В вагоне было очень холодно, а мне при выезде выдали только совсем старую шинель; в пути я отморозил себе ноги. Во время бессонных ночей я прислушивался к разговорам часовых; эти солдаты ничего не имели общего с прежним, так хорошо мне знакомым типом солдата, у них не только были совсем другие интересы и заботы, но и язык их был совсем иной и совершенно бессмысленно переполнен ругательствами и непристойными выражениями. Можно было подумать, что это случайно в этой маленькой группе, но позже в лагерях и в поездах я наблюдал тот же грубый язык, даже среди детей.

Таким образом мы ехали целую неделю до Чопа, где нас пересадили в русские вагоны для перевозки скота. В нашем вагоне было 80 человек, но не было надзирателей и можно было себя чувствовать свободнее, хотя и производились постоянные проверки.

Через Карпаты мы ехали только днем, а ночью стояли на станциях, так как в то время на Украине шла повстанческая борьба и бывали случаи, что повстанческие организации нападали на поезда и освобождали арестантов. Ночью поезда были окружены солдатами, которые все время стреляли для отпугивания предполагаемых нападающих.

Во Львове наш этап был размещен по баракам, уже переполненным пленными и так называемыми “добровольными переселенцами”. Это были семьи, члены которых находились в ссылке, и “добровольно” выбранные ими места для переселения были или степи Казахстана, или Сибирь. В бараках были также молодые парни, частью почти еще дети, которые “добровольно” ехали из Венгрии на работу в шахты Донбасса. Через несколько дней наш этап был сформирован и направлен дальше на Киев, куда мы приехали через 36 часов. Там нас посадили в “черных воронов” и начали развозить по тюрьмам. Меня высадили в так называемой внутренней тюрьме МВД на улице Короленко и отвели в одиночную камеру в подвале. Дневной свет туда не проникал, но зато день и ночь горела сильная электрическая лампа, и кровать была нарочно поставлена так, чтобы этот сильный свет был в лицо спящему, руки надо было оставлять поверх одеяла. несмотря на сильный холод. Режим был очень суровый, кругом была абсолютная тишина, тюремщики говорили только шепотом и каждые пять минут заглядывали в оконце в двери. Днем можно было сидеть, но прислоняться к стене запрещалось, ходить же по камере я не мог из-за больных, отмороженных ног и поэтому должен был сидеть, как статуя, на кровати. Там меня подержали около двух недель, в так называемом карантине, тюремный врач приходил каждый день лечить мои ноги.

Затем меня перевели в другую камеру, где уже было два арестанта. Каждую ночь нас вели на допрос. После отбоя, когда мы только что собирались спать, открывалась дверь, шепотом произносилась первая буква фамилии, надо было наскоро одеваться и по команде вооруженного солдата идти к следователю.

Также и мой следователь в Киеве не применял ко мне никаких физически насильственных действий; у него был другой метод: в течение целых месяцев он почти каждую ночь заставлял меня сидеть в своей канцелярии до пяти часов утра, при этом он часто совсем мной не занимался, читал газеты, принимал подчиненных и т.д. В конце концов я так ослабел от недостатка сна, что почти не мог ходить. Тогда следователь разрешил мне спать два часа днем, но это было больше теоретически, так как часто в это время нас вели на “прогулку”: для этого был специальный двор, окруженный высокими стенами по которому надо было молча ходить один за другим, наверху был помост, на котором стоял вооруженный тюремщик. Во время бесконечного сидения по ночам в канцелярии моего следователя я мог убедиться, что с другими так “хорошо” не обращались, как со мной; из других помещений часто слышались крики и стоны, иногда женских голосов, мои товарищи по заключению много раз возвращались с допросов с синяками на лице, а один из них совершенно потерял слух от ударов по голове. В противоположность следователям тюремный персонал держал себя корректно, врачи были объективны и даже любезны. Продовольствие было много лучше, чем в Баденской тюрьме, и даже было удовольствие, а именно – пользование прекрасной тюремной библиотекой, в которой даже было несколько библиографических редкостей.

В нашей камере нам случайно удалось узнать интересную статистическую цифру: один из арестантов демонстративно не исполнил приказаний тюремщика, тот пожаловался начальству, и к нам в камеру пришел полковник. В большом волнении он начал выкрикивать угрозы и, между прочим, заявил нам: “Не думайте, что мы не сможем укротить вас, у нас таких, как вы, тридцать миллионов в лагерях, и мы находим средства держать их в очень спокойном состоянии”. Такое замечание официального и хорошо осведомленного лица заставляет много думать на тему гуманности. Несмотря на все свои старания, мой следователь не мог найти никакого материала против меня, кроме моей деятельности на Украине в 1917-1919 гг.; мое дело было отправлено в Москву. По прекращении допросов я несколько оправился, мои товарищи по заключению все время менялись – одних предавали военному суду, других отправляли на сборный пункт этапов в Сибирь, а освободившиеся места быстро пополнялись новыми арестантами. Скоро и меня отправили на сборный пункт в Лукьяновку. Там я попал в большую камеру, где было больше тридцати человек, главным образом евреи из интеллигентных профессий. Они уже раз отбыли наказания, были освобождены и опять арестованы по тому же самому обвинению. Позже я встречал в лагерях много таких арестантов, приговоренных второй раз за то же самое “преступление”. В лагерях также много было людей, которые действительно добровольно вернулись на родину, поверив перспективам и обещаниям, которыми их заманили. Их или арестовывали сейчас же по вступлении на советскую территорию, или оставляли на свободе, а затем через год или позже все равно арестовывали, обвиняя их под каким-нибудь предлогом в шпионаже. Среди бесчисленного количества таких “преступников” я видел разных инородцев, которые ни слова не знали по-русски, много китайцев из Манчжурии, бежавших при наступлении туда японцев и обвиняемых в шпионаже для японских военных властей, эскимосов, тувинцев – о сих последних я раньше даже не знал. Всех их осуждали на судебном процессе, проводимом весьма быстро и только для виду, иногда даже допускался официальный защитник, но его речь скорее была обвинением, чем защитой.

В Лукьяновке режим был несколько легче, можно было в любое время спать и разговаривать друг с другом. 17 июля 1949 г. меня неожиданно повели в канцелярию тюрьмы; находящийся там подполковник дал мне маленькую бумажку и приказал прочитать и подписать. Это был приговор ОСО, так называемого Особого Совещания, коллегии из трех лиц, уполномоченных московскими властями назначать наказания без суда, которые никто не имел права изменять: решения ОСО были безаппеляционны. Приговор был на 25 лет заключения в ИТЛ, т.е. в исправительно-трудовых лагерях, за что – не было обозначено ни одним словом, а в рубрике “гражданство” вместо австрийского стояло “бесподданный”. В моем 73-летнем возрасте это был просто смертный приговор; на мое замечание, что в отношении подданства графа заполнена неправильно, подполковник резко ответил, что ОСО не ошибается. Мне не оставалось ничего более, как поблагодарить за то, что мне приказывают дожить до ста лет. На это подполковник уже добродушно решил меня утешить и сказал: “Да вы не беспокойтесь, приговор не имеет для вас практического значения, больше пяти лет вы все равно в лагерях не выдержите”.

Обогащенный этими новыми сведениями о жизни в Советском Союзе, я в мрачном настроении вернулся в мою камеру. Теперь я уже был осужденный преступник, без прав, без надежды, даже мое австрийское подданство было совершенно беззаконно от меня отнято; несмотря на то, что в Австрии было всеми признанное правительство. Мне только оставалось ждать этапа в ссылку.

В августе меня отправили в Москву на сборный пункт для этапов “Красная Пресня”. Этапы составлялись там быстро и секретно. Ночью, как всегда в Союзе, нас вызвали по фамилиям, вывели в коридор тюрьмы, солдаты азиатского типа заставили нас совершенно раздеться и начали обыскивать, выкидывая на пол содержимое наших мешков и чемоданов. Затем, приказав нам как можно скорее все уложить, нас вывели на тюремный двор и оставили там стоять до утра. Рано утром нас еще несколько раз пересчитали и повели к вагонам (ветка железнодорожной дороги была проведена до тюрьмы); по обеим сторонам стояли шпалеры солдат с автоматами наготове и с большим количеством собак на привязи. Позади солдат стояла толпа любопытных, которые провожали нас криками: “Фашисты, враги народа, лакеи капиталистов” и т.д. С этими напутствиями нас погрузили в вагоны для скота по 80 до 100 человек в каждый, и дальше все пошло, как обычно, включая постоянные проверки. Куда нас везли, нам не было сказано, но иногда в щели вагона мы видели названия станций и знали, что мы по дороге в Сибирь.

Езда тянулась более трех недель и, наконец, нас привезли в новооснованный маленький город Тайшет, находящийся приблизительно в середине между Красноярском и Иркутском на сибирской магистрали Москва-Владивосток. От станции до лагеря мы должны были идти пешком около 5 километров. Конвой принял нас от железнодорожной охраны, и тут мы в первый раз услыхали команду, которую потом слышали каждый день: “Становись по пяти, берись за руки, шаг в сторону – стреляю без предупреждения”.

Тайшет был главным сборным пунктом для этапов в так называемые спецлагеля с особенно суровым режимом. Несколько сот лагерей вдоль железной дороги Тайшет – Лена относилось к этой категории и подчинялись центральному управлению в Тайшете. Хотя в приговоре ОСО было обозначено, что я – заключенный в исправительно-трудовых лагерях, где порядок был совсем другой, чем в особых закрытых режимных лагерях тайшетского района, меня оставили в Тайшете.

Так как в то время ссылка в Сибирь шла очень напряженным ходом и поезд за поездом день и ночь подвозили на сибирскую магистраль все новые и новые контингенты арестантов, тайшетский сборный лагерь был переполнен. Наш этап поместили в столовой, и я спал на столе, а большая часть людей лежала на грязном полу. Там я пробыл больше двух месяцев; наступила осень, и нас посылали бригадами по 25-30 человек, как даровых рабочих, копать картофель на полях, а при возвращении в лагерь вечером обыскивали и отнимали каждую найденную картошку. Пока стояла хорошая погода, было не так плохо работать, а когда начались дожди, стало тяжело. Хотя нас перевели из столовой в барак, но печей не топили, одеял у нас не было, и наша одежда служила нам и одеялом, и матрацем, и подушкой; приходилось не только спать во всем мокром, но и утром выходить в таком виде снова на работу. Люди начали хворать. Вскоре меня перевели на заготовку топлива; в моем возрасте и после долгих месяцев тюрьмы и этапов это была очень тяжелая работа.

Таким образом прошел весь октябрь, сибирская зима уже начиналась, но теплой одежды нам не выдавали, и мы все еще ходили в летней, как приехали. В лагере было также отделение для женщин, их там было около 600, и их также заставляли работать.

Несмотря на работу, поверки и строгий режим, жизнь в лагере была все же легче, чем в тюрьмах, и надзиратели и конвойные не были придирчивы. Лагерь был окружен забором в три метра высоты, поверх которого была протянута колючая проволока. В каждом углу была наблюдательная вышка, на которой день и ночь стоял вооруженный дежурный.

Несмотря на надзор за каждым шагом арестантов, в октябре была попытка побега. Пять человек из нашего лагеря были отправлены на грузовике на земляные работы, для чего им выдали железные лопаты. Этими лопатами они убили обоих конвойных, сильно ранили шофера, и , сбросив его с машины, умчались на ней полным ходом. Шофер из последних сил дополз до лагеря и доложил о случившемся. По телефону немедленно были вызваны из Красноярска и Иркутска команды войск НКВД со специально дрессированными собаками. Так как Тайшет находится посредине между этими городами, команды, идя друг другу навстречу, окружили местность, в которой находились беглецы. На третий день их поймали: за неимением бензина они продолжали бегство пешком; трех из них застрелили, а двух остальных так избили, что их отправили в лазарет прежде, чем предать суду. Во время моего пребывания в других лагерях было еще несколько таких попыток, которые кончались безуспешно. В тайшетском районе это вообще было безнадежно, так как все свободные жители были обязаны доносить ближайшему лагерю, если они видели незнакомого человека, и получали за это довольно крупные награды. У беглеца могла быть только возможность жить в лесах и кормиться охотой, если у него было оружие, и то только летом, зимой же о бегстве нельзя было и думать.

В конце октября дошла и до меня очередь переехать из сборного лагеря в постоянный. В этом лагере жили раньше японские военнопленные; возможно, что они нарочно привели его в полный беспорядок. Окна в бараках были побиты, двери сломаны, не было ни столов, ни лавок, пекарня не работала, так что несколько недель нам вместо хлеба давали муку, размешанную в горячей воде; колодезь тоже был испорчен, и на весь лагерь привозили только одну бочку воды в день. Здесь жизнь была много тяжелее, чем в Тайшете. Среди арестантов было много уголовных преступников, у которых была своя внутренняя организация и которые очень враждебно относились к нам, политическим или, как они нас называли, “фашистам”. Персонал был также совсем другого рода, чем в Тайшете. Каждый раз, когда кто-нибудь из них проходил мимо, будь это хоть двадцать раз, все арестанты должны были вставать. Только уголовные этого никогда не делали, против чего не возражалось – это были “свои люди”. Работа здесь была на каменоломне и главным образом – погрузка камней в вагоны. Погода становилась все холоднее, а мы все еще были в летней одежде и рваной обуви, люди отмораживали себе ноги, а в санчасти было место только на десять человек. Больных продолжали гонять на работу, бригадиры, т.е. начальники рабочих бригад, назначались управлением лагеря из уголовных, так как они не знали жалости и заставляли выполнять больше всего работы, что было самое важное для начальства лагеря.

Летом в лагере не было сделано запаса топлива, и несколько бригад отправили на рубку леса, в том числе и меня. Срубленные деревья люди должны были нести в лагерь, хотя в лагере для этого были волы и лошади. Два раза в день была поверка, при которой надо было стоять на морозе полчаса и дольше без движения.

В конце января я заболел скорбутом и острой дистрофией и первого февраля 1950 года был отправлен в госпиталь. Первое впечатление по прибытии было весьма своеобразно. Нашу группу больных, среди которых было несколько с высокой температурой и, вероятно, с воспалением легких, привели во двор больницы, где заставили раздеться и начали обыскивать. Продержав нас более получаса раздетыми на морозе и с босыми ногами на снегу, нас повели в баню, одежду от нас отобрали и дали нам легкие халаты и домашние туфли. В такой мало подходящей для сибирской зимы “обмундировке” нас повели через дворы и больничные бараки. Больница была переполнена, и нас поместили там, где еще были свободные места, не обращая внимания на род болезни: люди со внутренними болезнями попали к пациентам с венерическими болезнями, туберкулезные к страдающим желтухой и т.д. Как это ни странно, меня поместили в барак, где были женщины с маленькими детьми, так называемые “мамки”, весь персонал был исключительно женский. До поздней ночи там стоял крик и плач детей, зато весь барак был в большой чистоте и порядке, и сестры относились очень внимательно.

Тут я пробыл весь февраль, пока всех женщин не перевели в другое место; персонал переменили на санитаров, главным образом, из уголовных преступников, они были очень ленивы и грубы и часто брали себе половину порций, предназначенных для больных. Врачи были также из арестантов, но большей частью знающие и внимательные. К сожалению, заведующей больницей была жена одного из надзирателей, у нее было образование фельдшера, но зато партийный билет. Она приходила в бараки только для того, чтобы выписывать людей из больницы по собственному вдохновению, только мельком взглянув на них, и люди часто возвращались в лагерь в худшем состоянии, чем были при поступлении в больницу. Меня она также признала здоровым и хотела выписать из больницы, но выяснилось, что я заразился желтухой от лежавшего рядом со мной больного. Меня оставили в больнице, и даже довольно надолго, так как, несмотря на большое количество больных желтухой, не было соответствующих лекарств, и лечение было предоставлено природе, которая во всех случаях оправдала себя.

В конце апреля пришел из Москвы приказ выписать в лагеря всех старых людей и в будущем принимать только так называемых категорийных, лечить их и как можно быстрее возвращать на работу. На этот раз меня послали в другой большой лагерь, около 800 человек, предназначенный специально для чахоточных, хотя я никогда в жизни не страдал легкими. Кроме меня, там было еще несколько здоровых арестантов; начальник лагеря, придя по какой-то причине в ярость, заявил нам один раз, что мы сюда присланы не для отдыха, а чтобы больше отсюда не выходить, и чем скорее мы отправимся на тот свет, тем лучше для советского государства. Было ясно, что был расчет нас заразить туберкулезом. Начальник лагеря был большей частью пьян, цель его была —заставлять как можно больше работать, чтобы потом доложить свои успехи начальству. Его правая рука, так называемый нарядчик, распределявший людей на работу, был молодой уголовный преступник и настоящий садист, который выжимал из арестантов последние силы. Когда его покровителя перевели в другой лагерь, его также командировали в другое место и по дороге его нашли повешенным в вагоне. За время моего пребывания в лагере было еще три убийства. Комендант, вторая важная особа после нарядчика, тоже из арестантов, был известен, как “стукач”, т.е. доносчик, и два арестанта, на которых он донес, проломили ему голову, когда он спал после обеда. Другого стукача, просто из арестантов, убили топором. Этот случай был типичен в лагерной жизни: хотя люди шли на продажу своих товарищей из-за выгод, которые они за это получали. Третий случай убийства носил другой характер. Как уже было сказано, во времена Сталина и Берии было общим правилом перемешивать в Тайшетских спецлагерях политических арестантов с уголовными. Это было дополнительным наказанием для “врагов народа”, как нас, политических, официально называли. Преступные элементы были объединены между собой, имели своих тайных руководителей и своеобразную, весьма суровую дисциплину. Нормальным наказанием за ее нарушение и за споры между собой был нож. Каким образом они переправляли в лагерь ножи несмотря на то, что каждого при входе детально обыскивали, осталось для меня загадкой, но факт тот, что все они были вооружены большими ножами. Вообще они гордились своей профессией, особенно те, которые принадлежали к “высшей ступени” бандитов. Как мне рассказал один из них, в воровской профессии есть 30 разных категорий, начиная с мелких карманных воров и кончая разбойниками и убийцами. Кроме ножей, у них всегда были карты, и, несмотря на запрет, они играли почти все ночи напролет в азартные игры. Бригадиров, т.е. надзирателей они держали под угрозой мести в случае доноса, а также и стража их побаивалась. В карты многие проигрывали свою одежду до последней нитки, а затем крали у других. Иногда, как последнюю возможность выиграть, проигравшийся ставил человеческую жизнь на карту – в случае проигрыша он обязывался убить какого-нибудь человека, неприятного для их организации, будь это арестант или сам начальник лагеря; такие случаи бывали много раз, так как если проигравший не выполнял своего обязательства, организация уничтожала его самого. Я сам был свидетелем, как проигравший должен был дать пощечину оперативному офицеру, что он и сделал, хорошо зная, что ему за это грозит тяжелое наказание. Один раз политический арестант получил от родственников пакет, в котором было пальто. Оно очень понравилось тайному руководителю уголовных, и получателю было немедленно предложено “подарить” пальто бандиту. Он отказался и был в ту же ночь убит, а пальто бесследно исчезло. Убийцу не нашли, да, вероятно, на самом деле и не искали: уголовные были для надзирателей “свои люди”, которые считали лагеря своим постоянным местом жительства.

Также и в этом лагере людей применяли вместо упряжных животных: кроме топлива, требовался материал для столярной мастерской, и для доставки его из леса были составлены специальные бригады по 12 человек на сани. В течение всей зимы они должны были возить, запряженные в сани, без дорог и по колена в снегу, дрова и тяжелые балки из леса в лагерь, иногда на расстоянии нескольких километров. Разумеется, туберкулезные умирали, как мухи, а когда врач попробовал освободить некоторых из них от такой работы, его самого сняли с должности и отправили в лес. Начальство просто заявило, что мы на то и присланы сюда, чтобы живыми не выйти.

Было в лагере и одно отрадное событие: среди арестантов был один профессиональный артист, организовавший очень хорошую труппу. Хотя женские роли исполнялись мужчинами, но и для этого нашлись таланты. Этот артист был типичный представитель добровольно вернувшегося на родину русского эмигранта. Два года его оставили жить на свободе и, несмотря на то, что он очень корректно держал себя в отношении советских властей, его арестовали на основании трафаретного обвинения шпионаже, для которого был изобретен предлог. Его артистическая карьера в лагере закончилась несколько траги-комичным, но типичным для условий в Союзе случаем. Один раз, приготовляя какую-то сцену, он разложил на полу старые газеты, и в этот момент на подмостки взошел так называемый опер, оперативно-уполномоченный представитель государственной безопасности, обязанность которого была следить за настроением и поведением не только арестантов, но и персонала. Не успел он сделать шаг вперед, как сразу отскочил в сторону, закричав, как ошпаренный: на полу лежала газета с портретом Сталина, и опер наступил ногой на его усатое лицо и нечаянно оскорбил “Величество”. Бедного артиста немедленно сместили и послали в рабочую бригаду, а театр закрыли, так как опер упорно подозревал, что это унижение “отца народа”, как тогда всегда называли Сталина, было подготовлено нарочно.

Кроме этих типичных штрихов, не могу не прибавить еще несколько других, пережитых мною в лагере. В начале 1953 года к нам прислали восемь новых надзирателей. Это были молодые люди, только что закончившие свое комсомольское образование. Они были очень строги с нами, постоянно ругая людей, не встававших, когда они проходили мимо. Но при проверке они долго не могли установить количество арестантов; потом выяснилось, что они не могли правильно сложить записанные цифры, а ведь это были не какие-нибудь отсталые ученики, а представители советской молодежи, избранные для ответственной работы. Малая, но характерная черта в отношении народного образования, о котором столько похвальных статей в советской прессе.

К общей системе управления лагерями относятся также награды для следователей за каждого преданного ими суду “преступника”, признавшегося в своей “вине”, и награды солдатам за каждого застреленного при попытке к бегству арестанта. При выходе бригад на работу арестанты должны брать с собой так называемые запретки, т.е. колы с прикрепленными к ним надписями “запретная зона”. На месте работы конвой расставлял эти запретки вокруг рабочей бригады и за их линию нельзя было выходить. Один шаг за запретку считался попыткой к бегству, и конвой стрелял без предупреждения. Я был свидетелем трех случаев, когда конвойные нарочно ставили людей в это положение, чтобы получить награду (кроме денег, им еще полагался за это дополнительный отпуск). При лесных работах срубленные деревья иногда падали своими вершинами за запретку; двое человек, обрубая с них ветви, перешли во время работы за запретную линию без всякого намерения бежать и были застрелены на месте. Третий случай был еще хуже: конвойный сам приказал арестанту собрать ветви, лежавшие за запретной зоной, и как только он сделал шаг за запретку, выстрелил в него. К счастью, он был плохой стрелок и только ранил арестанта, тем не менее рана была тяжелая, и только благодаря стараниям прекрасного хирурга, который тогда был в лагере, жизнь этого молодого арестанта была спасена. Хотя вся бригада подтвердила оперу злой умысел конвойного, арестантам, конечно, не поверили: люди в форме могли делать, что угодно, а двуногие существа с номерами каторжников даже не считались людьми. Начальство часто состояло из ярых чекистов, без образования, без морали и без души. Верхи требовали от них сурового обращения с “врагами народа”, и только этим они могли отличиться и сделать карьеру. От одного врача в военной форме я сам слышал гордую фразу: “Я прежде всего чекист, а потом только врач”. В лагерь каждые три месяца приезжала медицинская комиссия для распределения арестантов по категории, т.е. на работоспособных и инвалидов; после осмотра, произведенного этим врачем-чекистом, занимавшим высокий пост, количество работоспособных всегда сильно увеличивалось, а также и его успех у высшего начальства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю