Текст книги "Весенние зори (Охотничьи рассказы)"
Автор книги: Александр Перегудов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
Над полем значительно посветлело. На небе разгорается заря. Ток в самом разгаре. Два косача дерутся, подпрыгивая и сшибаясь грудью, как петухи. Один стоит на кочке и яростно бормочет. Всего я насчитываю восемь тетеревов. Тот, что на кочке, четко вырисовывается на фоне зари. Выцеливаю его и нажимаю гашетку. Снова промах. Петух отлетает дальше и садится. Может быть, он ранен? Один из дерущихся, прогнав своего противника, подлетает к самому шалашу. Он не далее пяти шагов от меня. Как он горд своей победой, как горячо он рассказывает о ней, распушив хвост и крылья, вздыбив на шее перья! Я навожу на него мушку и стреляю. Тетерев шарахается в сторону, поднимается и улетает. Это какое-то наваждение: на таком расстоянии трудно промахнуться.
Постепенно затихает возбуждение птиц, смолкают их голоса. Черными комочками птицы лежат на земле. Неужели ток окончился? Из-за болота показывается солнце, алый свет заливает поле. Но меня не трогает красота земли, я удручен своими промахами.
Тишина, только чибис жалобно стонет в вышине.
Я пытаюсь поднять, возбудить птиц, я чуфыкаю, бросаю им вызов. Один из косачей отзывается, неуверенно заворковал второй и оборвал песню. Из-за перелеска долетает глухой звук выстрела. Васька Бекас, вероятно, не промахнулся. Сразу заворковали два тетерева, и через несколько минут птицы снова поют, позабыв все окружающее. В ярком свете холодного утра я четко вижу каждую из них, я вижу даже, как из их полуоткрытых клювов вылетает легкий парок. Я стреляю еще пять раз и… пять раз даю промахи. А из-за перелеска доносятся выстрелы. За перелеском Бекас радуется удачной охоте и весеннему утру. Лучше бы мне одному пойти на ток – тогда никто не знал бы о моем позоре…
Ток затихает, косачи разлетаются. Вылезаю из шалаша и вижу Ваську. Он идет ко мне полем, в его руках тяжелая связка убитых птиц.
– Ну, как охота? – подойдя, говорит Васька и кладет на землю четырех иссиня-черных косачей. – Ты, слыхал я, восемь раз стрелял.
Я молчу, мне стыдно смотреть на охотника.
– Ну, показывай добычу.
– Промахи, – говорю я, и губы мои дрожат.
– Как? Восемь раз стрелял и ни одного не убил?
– Да.
– Плохой же ты стрелок. А может, ружье дурит?
Я молча пожимаю плечами.
– А, может, с патронами что-нибудь неладно?
– Патроны ты набивал.
– А ты бы проверил. Помнишь, говорил: хорошо все самому сделать – и ток подыскать, и к охоте приготовиться… Патроны-то все расстрелял?
– Две штуки осталось.
– Давай-ка поглядим.
Он вынимает из моего патронташа патрон, взвешивает на ладони.
– Что-то легко.
Он достает нож и разрезает картонный патрон. Я не верю своим глазам, у меня холодеет во рту: вместо дроби на ладони Бекаса лежат мелкие зернышки проса.
Васька укоризненно смотрит на меня.
– Стало быть, ты не дробью, а просом тетеревов стрелял?
Я чувствую, как багровеет мое лицо. Сейчас я ударю этого человека, навсегда опозорившего меня. Я стискиваю кулаки и говорю с дрожью в голосе:
– Василий Митрофанович, ты… ты… Какой же ты мерзавец!
Васька хлопает ладонями по коленям и сгибается пополам от неудержимого смеха. Он корчится, как в припадке, он задыхается. Сейчас я убью его.
– Василий Митрофанович, зачем ты это сделал?
Бекас, не отвечая мне, говорит свое:
– Ой!.. Ой, потеха!.. Сейчас подохну, глаза лопни, подохну!.. Хорош охотник: из ружья те… те… ре… вов про… просом кормил!..
Я закидываю ружье за спину, молча поворачиваюсь, иду полем.
У березняка Васька догоняет меня. Он идет сзади, тихонько фыркая. Я кидаю на него бешеный взгляд и зло говорю:
– Уходи от меня!
Он отвечает ласково:
– Слушай, друг, брось сердиться. Подумаешь, какая штука!.. Ты на тетеревов еще раз сто будешь охотиться, ты, может, тыщу косачей убьешь… А вот такой охоты, как нынче, никогда у тебя не будет.
Он прыскает от смеха.
Я стискиваю челюсти, сжимаю кулаки.
– Хочешь, я тебе двух своих тетеревов отдам? – предлагает Бекас.
– Не надо.
– Бери всех четырех.
– Отвяжись ты от меня!
– Да брось сердиться!.. Я думал, ты догадаешься, по весу узнаешь, что не дробью патроны набиты. Я тогда бы свои тебе отдал. Ей-богу, отдал бы!.. Ну пошутил, какая же тут беда. Никто об этом знать не будет. Ты знаешь, я знаю – больше никто… Бери тетеревов!
Я круто сворачиваю в сторону и почти бегу от Бекаса…
Он пришел ко мне на другой день, он умолял простить его, и разве можно долго сердиться и носить в сердце зло, когда тебе семнадцать лет, когда весна плещется на земле, твоя первая охотничья весна?.. Я помирился с Бекасом. Он божился и клялся, что никому не расскажет о случившемся со мной. Через день я опять пошел с ним на ток и взял шесть косачей.
А через неделю все село знало, как я просом стрелял тетеревов. Бекас не сдержал слова, каждому встречному рассказывал о своей шутке. Тогда я ненавидел его, а сейчас вспоминаю о нем с любовью и тихой грустью.
Ты был прав, Василий Митрофанович: дробью я много раз стрелял тетеревов, а вот просом… Это только ты мог придумать… И теперь утро первой моей охоты кажется мне необыкновенным. И ты, Василий Митрофанович, научил меня: патроны нужно всегда набивать самому…
По чернотропу
Хороша весенняя охота на селезня, тетерева, вальдшнепа, и в молодости я страстно отдавался ей. А вот теперь кажется мне: не столько сама охота хороша, сколько хороша весна, пробуждающая землю. Радость весеннего пробуждения земли не меньше охоты волнует и радует охотника. Идешь ты на ток или в шалаш с уткой подсадной в кошелке, видишь полую воду в низинках, набухшие почки кустов, мохнатые, как пчелы, цветы вербы, ивы, слышишь «блеяние» бекаса, голоса чибиса, жаворонка, жадно вдыхаешь запахи прошлогодней листвы, воды, отогретой земли – и знаешь: все это весна! И кажется тебе: не только в наших лесах, болотах, но и на всем земном шаре скоро зазеленеет, зацветет земля, на всей нашей планете закипит радость весеннего пробуждения. В последнее время на эту радость я без ружья любоваться ходил. Выйду из дому до восхода солнца или перед вечерней зарей и хожу в березняках, по окраинам болот. Смотрю вокруг, и душа радуется. Так и хочется сказать: «Спасибо тебе, земля, и ты меня радостью своей обогрела!»
Летняя охота с легавой не увлекала меня. Настоящие охотники эту охоту самой благородной считают – здесь и ловкость стрелка, и дружба с собакой, но или я ненастоящий охотник, или такой легавой мне не попадалось, которая, как у других охотников, другом бы моим сделалась… Самой же веселой и азартной охотой считаю я охоту с гончими. Многие предпочитают такую охоту по первой пороше, а вот я по чернотропу охотиться люблю и уже с сентября месяца начинаю готовиться к ней. Осень!.. Под старость я люблю ее не меньше весны. Как весной радуешься расцвету земли, так в сентябре начинаешь грустить, смотря на медленное ее увядание. Уже отошла бурная пора цветения, но поздние цветы все еще напоминают нам о лете. Цветут нежно-голубые цикории, золотистые одуванчики, лиловые луговые васильки, белые и розовые зонтики тысячелистника, чертополох, татарник, в лесу второй раз зацветает брусника. В лесу становится глуше, затихают голоса птиц. Продолжают отлетать на юг вальдшнепы, славки, горихвостки. Начинается отлет у коньков, зябликов, вяхирей. Вместе с ними летят их враги – ястреба-перепелятники. Зимующие у нас птицы меняют свое местожительство. Серая куропатка покидает поля и уводит свой молодняк поближе к воде, в сырые овраги и мочажины. Белая куропатка уходит с моховых болот в густые кустарники. Вороны, галки, сороки покидают леса и рощи, переселяются в города и деревни. С каждым днем все сильнее и сильнее ощущаешь дыхание осени.
Унылая пора! Очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса!
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса…
Действительно, очей очарованье!.. Что может быть лучше березовых перелесков, где и осинка и рябинка растет!.. Словно холодные костры полыхают в них в конце сентября, в начале октября. Куда там костры – ярче! Днем при солнце огонь костра малозаметен, а осины, березы, рябины, залитые солнечным светом, горят разноцветным пламенем: багряным, желтым, розовым, золотым. А на земле ковер из опавших листьев, и в каждом листочке такая красота, что положишь листок на ладонь и смотришь на него не насмотришься. А когда по лесной дороге идешь, нарочно листья ногами загребаешь: их шуршание лучше музыки кажется. Люблю я и запахи увядающей листвы, трав, прощальные запахи земли перед белым ее безмолвием – зимой. Ударят морозы, скуют землю и будто запахи ее убьют. Тогда, на мой взгляд, самое плохое время в году начинается. Земля, как черствая краюха, листва облетела, болота, озерки, лужи – все льдом покрыто. Как-то сразу глухо, голо, тоскливо делается. И охотиться в такую погоду плохо: о мерзлую землю собаки в кровь ноги сбивают… А вот когда осень уже дохнула свежестью, а зима еще не скоро, когда лист на деревьях еще держится и земля влажная, тогда самое мое любимое время – чернотроп. Хорошо выйти из дому на рассвете с ружьем за плечами, держа на сворке собак. Они рвутся вперед, взглядывают на тебя с укором: «Что ж ты не пускаешь нас? Пускай!» Погожей осенью бывают иногда такие обильные росы, что будто поля, луга, лесные поляны сплошь матовым серебром покрыты. Пересечешь полянку – и позади тебя на серебряном этом фоне следы остаются, будто нарисованные зеленой краской. Такое утро обычно в чудесный день переливается. Но еще лучше для охоты с гончими пасмурный тепловатый денек. В этот денек все полинявшим кажется: и листва, и трава, и небо. Над болотами, мочажинами стелется туман. Влажная земля долго хранит запахи заячьих и лисьих следов, собаки идут по ним, «не скалываясь», и как ты, заяц, не петляй – они тебя разыщут.
А какие собаки у меня были! Заливая, к примеру, взять: костромич, красавец, ноги прямые, пальцы сжаты – «лапа в комке», как говорят охотники. Паратый был пес. О нем в округе легенды ходили. Один охотник, у которого язык впереди мысли рыскал, так о Заливае рассказывал: «Вот у Ивана Петровича гонец, так это гонец! Зайца возьмет – неделю гонять будет, не отстанет. При мне такой случай был… Заяц – полем, Заливай – за ним. Заяц лесом, Заливай – за ним. Заяц – к реке, Заливай – за ним. А у реки берег обрывистый, высоченный. Подбежал заяц к обрыву – и бух с него в реку. Подбежал Заливай, на секунду остановился, потом перекрестился и тоже – бух с обрыва…» Ну тут уж я не выдержал, остановил рассказчика: «Подожди, подожди, ты ври, да не завирайся: как это собака перекрестилась?» А рассказчик не смутился. «Очень просто, говорит, лапкой у морды помахала, вроде как бы перекрестилась, и прыгнула…»
Шутки шутками, а пес действительно был редкостный… И погиб самым нелепым образом. Сосулькой убило… Поехал я в марте на соседнюю фабрику, Заливай за мной увязался. На фабрике я в контору зашел, а пса на крылечке оставил. Десяти минут не прошло, вбегает в контору парнишка: «Иван Петрович, вашу собаку убило!» – «Как убило?» – «Сосулькой». Что, думаю, за чепуха? Выбежал из конторы. А рядом с ней трехэтажный кирпичный корпус. Глянул я на крышу, а с нее сосульки свисают метра полтора длиной, толщиной в ногу. Денек-то теплый, солнечный, сосульки подтаивали и с крыш падали. Заливай возле самой стены корпуса ходил, сорвалась такая сосулька, пуда на полтора весом, и по голове ему вдарила. Так я и лишился Заливая. Думал: теперь – шабаш, не погуляю теперь по чернотропу. Два года не охотился, а потом привезли мне в подарок пару щенков, сучек, обе тоже костромички, под масть Заливаю. Одну я Арфой назвал, другую – Занозой, стал растить их, наганивать, и что вы думаете? Такие собаки получились, что я и про Заливая позабыл. Арфа покрупнее, Заноза помельче, но обе как выточенные. У Арфы голос погрубее, а у Занозы, как колокольчик. Заноза поратее была, Арфа лучше след разбирала, сметки разгадывала и всегда первой голос подавала…
Так вот, идешь с этими собаками, дергают они сворку, и каждый их толчок у тебя в сердце отзывается, собачье нетерпение и тебе передается. Доходишь до заветного места, а такое есть возле деревни Острово: перелески березовые, кусты, мочажинки, чащуга, и зайцев здесь – ну, прямо садок заячий. Вот здесь-то и пустишь собак, «бросишь», как говорят охотники. Вмиг собаки в березняке пропадут, а ты снимешь фуражку, по голове ладонью проведешь, вздохнешь полной грудью и на осенний лес глаза прищуришь. Смотришь на него, как на чудесную картину, и вспоминаются стихи:
Лес, точно терем расписной,
Зеленый, золотой, багряный,
Веселой, пестрою стеной
Стоит над светлою поляной…
Постоишь, улыбнешься березняку, как старому другу, и пойдешь вдоль опушки. Собак криком подбадриваешь: «Вот-вот-вот!..» или «Давай-давай!..» Тишина. Изредка в березняке тетерев сорвется, не видишь его, только слышишь, как он в чащуге крыльями захлопает.
Вдруг голос Арфы: «Гав!» Сердце у тебя тук-тук, тук-тук, тук-тук!.. Если Арфа отозвалась – ошибки быть не может: подняла зайца. Вот уже погнала, подвалила к ней Заноза и тоже голос подала. И пойдет потеха! Собачьи голоса на чернотропе для меня – осенняя симфония. Только тот эту музыку понять может, кто сам с гончими охотился… Вот удаляется гон, голоса еле слышны. Вот снова приближается собачья музыка, громче, громче… Перебегаешь от куста к кусту по направлению гона, а если он на тебя идет – замрешь неподвижно, взглядом опушку окидываешь, березняк пронизываешь. Заяц!.. Если собаки далеко – он не спеша идет, даже остановится, присядет и ушами водит, слушает и опять неторопом прыг, прыг. А если собаки наседают, если они не чутьем по следу идут, а на глаз гонят – заяц стрелой летит… И какая это радость вскинуть ружье, громыхнуть выстрелом! Подбегают собаки. Как возбуждены они, какой трепет в их теле, сколько охотничьей страсти в их глазах!.. «Ну что, ну что, милые?..» Зайца за спину, а собакам – по заячьей лапке. Сядешь на кочку или на пенек, закуришь. Солнце поднимается, а ты и не заметил, как заря отполыхала. Голубой туман, прозрачный и легкий, покрывает землю. На траве – крупный жемчуг матовой росы, а на ветвях кустов под солнечным светом роса бриллиантами сверкает, и ярче заполыхают холодные костры берез и осин… Посидишь, покуришь, на земную красоту полюбуешься и: «А ну, давай!» – снова бросишь собак…
Нет слов, чтобы описать такую охоту. Вы лучше приезжайте ко мне осенью, возьмем мы Арфу, Занозу и по чернотропу на славу поохотимся…
Без ружья
В прошлом году в некоторых областях, в том числе и в нашей, была запрещена весенняя охота, и одни из наших охотников запечалились, а другие бодро говорили: «Правильно сделали: если к сохранению дичи мер не принимать, то придет время – ворона редкой дичью станет». Говорили-то бодро, но чем ближе подходила весна, тем тоскливее смотрели глаза и тех и других, и те и другие чаще вздыхали. Вот ни с того ни с сего посмотрит человек в окно, увидит голубое небо и глубоко вздохнет.
Интересуешься, как я себя чувствовал, что говорил? Говорил: «Правильно сделали», – а вздыхать вздыхал. Взглянешь на ружье, вспомнишь, что в это время пять раз, сто раз, миллион раз со стены снимешь его, в руках повертишь, улыбнешься и опять на стенку повесишь. Бывает, как живому существу, подмигнешь ружью и вслух скажешь: «Ну, друг, скоро мы с тобой закатимся!» Или сядешь в кресло, ружье на колени положишь, на спинку откинешься, глаза закроешь и… будто в сказочное царство уйдешь. Всплывают перед тобой прошлые весны, пережитые радости, вспоминаешь, как глухаря скрадывал, как на вальдшнепиной тяге стоял, как на тетеревином току в шалаше сидел. И так ярко все это вспоминается, что явственно слышишь вальдшнепиное хорканье, чувствуешь, как весенняя земля пахнет. Всякая мелочь перед глазами встает: какой-нибудь засохший листочек, что на дороге поднял, а когда поднимал, заметил, как в лужице голубое небо отражалось и молоденькая елочка пушистые лапки к этой лужице тянула. Прошло с тех пор лет пятнадцать, а все перед тобой так живо встало, будто вчера это случилось, даже вспомнишь, как подумалось тогда: «Елочка лапки к лужице протянула, будто у матери-земли студеной воды испить просит…» И ждешь, ждешь, ждешь с нетерпением, когда охотничий сезон начнется, когда снова выйдешь из дому и обоймет тебя родное и любимое. А в прошлогодние весенние дни взглянешь на ружье, вздохнешь и глаза отведешь в сторону. Нет, теперь уж ни тетеревиной песни не услышишь, ни березок, ни елочек не увидишь. Разумом сознаю: правильно сделали, что весеннюю охоту запретили, а сердцем не могу принять этого. И будто отняли у меня что-то такое прекрасное, такое дорогое, что потерю эту ничем возместить нельзя…
Вот в таком состоянии в один апрельский день стоял я у окна и смотрел, как за окном с крыши капель бежала. Каждая капелька, словно призма, солнечный свет преломляла, и каждая капелька, пока на землю падала, на какую-то долю секунды, неописуемой красоты и блеска радугой вспыхивала. Вдруг будто кто сказал мне: «Ну чего ты нос повесил? Ну что у тебя отняли? Ничего не отняли: и березки, и елочки, и голубые лужицы ты увидать можешь, и тетеревиную песню, и вальдшнепиное хорканье услышать – все это осталось, все это твоего сердца коснуться может. Если что и отняли – так несколько мертвых птиц, убитых тобой. Так разве это самое главное? Ну, запретили охоту, а весеннюю землю, просыпающееся болото, покрасневшие от взбухших почек березняки, тетеревиные токовища на опушках чернолесья и все, что дает весна, любить тебе никто не запретил. Ну и люби ты землю по-прежнему глубоко и радостно». Подумал я так и решил завтра же без ружья в лес отправиться. И, поверишь ли, перед сном, как бывало, охватило меня нетерпение, волнение, одному охотнику понятное. Завел я будильник, стрелку на два часа поставил, чтобы на тетеревиный ток до рассвета прийти, и пораньше спать лег. И, как бывало перед охотой, будильник-то завел, а сам через каждые полчаса с подушки голову поднимал, на стрелки посматривал: не пора ли вставать? Не дождался, когда будильник прозвонит, без четверти два встал и одеваться начал. Оделся, ремнем с патронташем опоясался и руку к ружью протягиваю. Понимаешь, машинально подпоясался, по привычке к ружью потянулся, и когда рукой ложи коснулся – опомнился. Снял патронташ и поскорее из дому.
Ночь была густо-синяя, колкая. Звезды крупные и, как всегда ранней весной, сильно мерцают, будто золотые ресницы раскрывают и опять смежают. Земля морозцем прихвачена, лужицы ледком подернулись. Наступишь на такую лужицу – и разбитый ледок, словно тонкое стекло, прозвенит.
От моего дома до токовища километра четыре, сначала сосновым лесом, потом березняками. Все последние дни стояли ясные, золотисто-синие, солнце хорошо светило и грело. Разогретые за день сосны даже теперь, ночью, смолистым запахом обдавали, и хвоей гуще пахло, не то что зимой. А в чернолесье сквозь сетку березовых ветвей звездочки играют. Хорошо в такую ночь шагать по просекам, наблюдать, как тихо-тихо подкрадывается утро.
За березняками, на окраине болота – большое поле, на нем у меня два шалаша поставлены: ближний – недалеко от березок, здесь тетеревиный ток каждую весну бывает; дальний – у болотной заводи, в этом шалаше я иногда с кряковой уткой сижу, селезней бью. Подошел я к ближнему шалашу, минут пять постоял возле него, огляделся, послушал. Звезды слегка меркнуть начали, небо на востоке едва заметно посветлело; скорее не глазом, а сердцем почувствовал, что посветлело. Тишина стоит такая глубокая, такая колдовская, какая только ранней весной в предутре бывает. И вдруг почудилось мне: где-то прозвенел разбитый в лужице ледок. Что это: зверь неосторожно прошел или человек в глухую эту пору сюда забрался? Если человек, то понятно, зачем он пришел. Охота запрещена, а этот браконьер и в ус себе не дует. Ну подожди, думаю, я тебя проучу. И еще подумал: «Как хорошо, что я надумал сегодня в лес пойти!»
Стою, чутко слушаю, зорко по сторонам смотрю. Тихо. Потом не то увидал, не то померещилось, будто тень по полю проплыла и в дальнем шалаше скрылась. Тут и я в свой шалаш залез, решил подождать, когда «тот» утку на воду пустит и селезней бить начнет: тут-то я его и накрою!
Шалаш у меня просторный, на подстилке из еловых лап сено навалено, сидеть тепло и мягко – не шалаш, а санаторий. Уселся я поудобнее, жду, когда зорька заиграет и косачи слетаться начнут. Сколько мыслей в голову приходит, сколько дум передумаешь, когда в шалаше сидишь, и, заметь, почти всегда и думы и мысли эти о чем-нибудь хорошем. Почему? Ну уж на это я ответить не сумею. Может быть, потому, что так природа действует на человека, а может быть, в эти часы все заботы и житейские мелочи позади остаются. Как бы там ни было, а чудесно хороши эти часы!..
Только еще брезжить начало, а над самым шалашом шу-шу-шу – крылья прошумели. Не видал я, как тетерев на землю опустился, думал, мимо пролетел, но через минуту косач чуфыкнул – и словно жаром обдало меня. Немного погодя опять шу-шу-шу – второй прилетел. А первый несколько раз чуфыкнул и запел. Для меня тетеревиная песня в раннее-раннее весеннее утро ни с чем не сравнима. На стук оси в колесе, когда телега вдалеке катится, на воркование голубя похожа эта песня, – ну что тут музыкального? – а берет она за душу, до слез волнует…
Еще два тетерева прилетели. На поле достаточно посветлело, хорошо видно, как они ходят, распустив хвост и крылья. Один из косачей подлетел ко мне поближе. Я от него взгляда не отрываю, а рукой по сену шарю, ружье нащупываю. Будь ты неладно! Забыл, что без ружья пришел. Забыл, что в другом шалаше браконьер сидит. Смотрю на косачей неотрывно, а они в заревом свете все краше становятся, все азартнее токуют.
Чудесное занималось утро, больше и больше голосов просыпалось. Крякала дикая утка, страстно звала селезня, прозвенел бекас, будто маленький барашек высоко в небе проблеял, а вот и селезень прилетел, просипел и, должно быть, опустился в заводь – утка замолчала. А косачи поют, чуфыкают, подпрыгивают. Вот двое подскочили друг к другу и, как петухи, драться начали. Над камышами небо пожелтело, потом зарумянилось. На востоке облачка жемчужными сделались, и края их золотиться начали.
Так сидел я до восхода солнца, смотрел в дыры шалаша, слушал и, правду говорю, видел и слышал больше, нежели в прошлом году… Когда у меня ружье в руках, все мое внимание сосредоточено на дичи: как бы не упустить, взять ее. А без ружья не только на дичь, а и на все окружающее смотришь, всем интересуешься, во всем красоту находишь. От этой красоты и позабыл я, что в другом шалаше человек сидит. Почему же, однако, он не стрелял? Меня заметил или ушел незаметно? А может быть, там и нет никого, померещилось мне, что кто-то в шалаш забрался?
Когда солнце над камышами поднялось, захотелось мне побродить по окраине болота, по чернолесью, широким взглядом землю окинуть, а не только на тетеревов любоваться. Вылез я из шалаша, вспугнул косачей, разлетелись они, а я к другому шалашу пошел. Не доходя до него, на траве, инеем покрытой, заметил следы человека. Подхожу ближе, громко говорю:
– А ну, кто там сидит, вылезай!
Никто не отзывается, никто не вылезает.
Вплотную к шалашу подошел.
– Вылезай, вылезай, нечего тут прятаться!
И вылез из шалаша хороший мой знакомый, молодой охотник Яша, кладовщик с торфоразработок. Улыбается смущенно, молчит, а я строго спрашиваю:
– Это что же такое: охота запрещена, а ты пришел. За это вашего брата…
Яша посмотрел на меня виновато и, будто оправдываясь, говорит:
– Да вы вот тоже пришли.
– Я?.. Сказал тоже! Я природу люблю, я без ружья пришел.
– Так ведь и я природу люблю, и я без ружья пришел.
– Ой, врешь! – сунулся я в шалаш, пошарил в нем: в самом деле нет ружья.
И такая радость охватила меня: не только я, старик, а вот и этот молодой охотник встал за полночь, отшагал несколько километров, чтобы до начала работы на весеннее пробуждение земли, на весеннее утро полюбоваться. Хлопнул я его по плечу, засмеялся:
– Стало быть, мы с тобой оба без ружья на охоту пошли. Ну и как?
А он только одно слово выдохнул:
– Хорошо!
Стоим мы, друг на друга смотрим, улыбаемся радостно, будто на светлом празднике встретились. Постояли и разошлись: Яша на торфоразработки пошел, а я краем березняка к деревне. Не торопясь шагаю, всей грудью глубоко дышу, благодарным взглядом землю окидываю…
Потом я еще несколько раз без ружья ходил, только в шалаше больше не сидел, а тихонько бродил у болот, в чернолесье, по лесным дорогам. Два раза на вальдшнепиной тяге стоял, весенними вечерами на земную красоту любовался…
А уж осенью всласть пострелял. Должен прямо сказать: прилетной дичи осенью больше обычного было. Стало быть, запрещение весенней охоты оправдало себя…
Когда Иван Петрович замолчал, я сказал:
– Ты так хорошо рассказывал, что можно подумать: весной без ружья на тетеревов, уток, вальдшнепов лучше, чем с ружьем ходить. Так ли это?
Лесничий помолчал, потом усмехнулся:
– Какой же ты охотник, если без ружья ходишь? Будет весной охота разрешена, я опять ружье возьму. Я что хотел сказать? Я хотел сказать: если человек всем своим сердцем землю любит – он красоту природы и без ружья оценит. Для настоящего охотника лес, озера, болота, земные запахи и краски не менее дороги, чем принесенная домой дичь. Каждому из нас случалось с охоты с пустым ягдташем приходить, но с пустым сердцем ни один настоящий охотник из лесу, с болота не возвращался. Всегда он в своем сердце радость приносил. Конечно, бывают люди, которым дичь дороже земной красоты, которые бьют все, что подвернется: и уток, и грачей, и ворон, и по пустым бутылкам палят. Таких людей охотниками и назвать-то совестно. – Иван Петрович задумчиво посмотрел на меня и добавил: – Может быть, вот про таких именно людей сказал поэт:
В чьем сердце нет весны, тому весны не знать,
Тому, кто сам молчит, и эхо не ответит…