Текст книги "Наш город"
Автор книги: Александр Самохвалов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Бегу по лестнице – в окно выглянул: колокольня, собор, все как есть. Да вот диво – раньше у собора были видны две главы, а теперь все пять, а если как следует хорошенько всмотреться, так и весь собор видеть можно и даже ямки, где бомбы подложены. Как же думаю, далеко, а так явственно видно? Да и собор и колокольня какие-то не такие, кресты словно мачты на корабле, высокие-высокие, и канаты натянуты на них. И такое всё – точно там праздник. Как же я раньше-то, думаю, этого не видел? Только чувствую я, что все равно его сейчас крушить будет.
Вдруг самый большой колокол как качнется – и вылетел из колокольни и крутиться начал, и оттого по нему дорожки, дорожки такие пошли, а он выше, выше, за облака. Потом из облака и стад падать, а сам крутится.
Упал.
Гляжу, а глава на колокольне (она была в роде репы кверху хвостиком) тоже качнулась. И клеточки на ней, как на карусели, крутиться начали. И глава тоже полетела, а клеточки все скорее, скорее крутятся и тоже стали дорожками.
А глава к облакам, к облакам, а дорожки радугой, как у пузыря мыльного, когда ему лопнуть. За облака скрылась. Потом из облака – и стала падать, а радуга стала золотой, мраморной. Вот-вот лопнет глава.
Упала.
Я и себя забыл. Чувствую, что началось, а подумать-то об этом не могу.
Смотрю, а колокольня-то трык! – словно коленки у ней подкосились – и стала гармошкой складываться.
Рухнет, рухнет! Вот страшно стало. Не могу, чтоб рухнула – страшно. Закрыл я глаза – и вниз, вниз по лестнице, а сам ору:
– Начали! Начали!
Упал в шалаше на солому, ору. Не знал я, что так страшно – разносить.
Один я. Страшно одному. А тут вдруг Ленька открыл мешок и в шалаш заглядывает.
– Санька, ты чего?
Я к нему, шепчу не своим голосом:
– Начали! начали!
– Чего начали?
– Разносить начали!
– Врё!..
– Сам видел… разносят: колокольня сломалась!
– Идем!
Бежим к чердаку. С Ленькой не страшно. Мы к крыльцу – заперто.
Как же, думаю, я-то бежал?
Мы к парадному – тоже закрыто.
Вот штука! Как же – ведь я только что был тут.
А рано еще, все снят.
Вспомнил я, что только окно не заперто, через нет я и вылез тогда в огород, как проснулся. А если через окно лезть, так надо кухней в сени выйти и уже оттуда на чердак. А я не помню, чтобы я кухней бежал – это долго и поворотов много, – скоро не выбежишь. Вот чудно! Что, мне привиделось, что ли? Нет, не может того быть. Ясно, ясно видел. Да и сам чувствую, что бежал: запыхался и в ногах дрожь.
– Постой, – говорю, – я в окно. И тебе открою!
Тенька ждет.
А я смотрю: из кухни дверь на крючок заложена. Неужели я все бежал и запирал за собой? Тоже не может быть, – значит привиделось. На чердак дверь тоже на задвижке. Тихо везде – спят еще.
Приснилось, видно, мне все. Вот дурак!
Отпер Леньке.
– Иди первый.
Пускай идет, – я не виноват, если привиделось.
Добрались на чердак.
Глянул Ленька в окно, – так и влип. Ногами дрыгает.
– Гляди! Гляди!
Глянул, – чисто.
Неужто? Да быть не может! Круги темные запрыгали. Таращусь сквозь круги: чисто.
Где колокольня была и собор, – чисто. Нету. Снесли значит. Бот здорово! С Ленькой нестрашно. Смотрим мы на пустое место, не оторваться. Бело, бело. Ничего нету. Вот нагрянуло-то. И как это такое может делаться?
Смотрели мы и смотрели, а там все бело.
Тетка внизу дверями начала хлопать. Слышу кричит:
– Санька Санька! Пострел, в училище надо. Куда затесался?
За Серегой зашли и показали ему с чердака пустое место. Вот дивился! Мы то уж не дивились. Чего дивиться? И раньше знали.
XI
Идем в училище, морось туманистая – конца улицы не видно. Дойдем, думаем до площади, вот увидим, что разнесли. А все идут – и ничего.
Пускай идут. – никому не скажем.
Повернули за угол на площадь, где собор, – нету собора. Внизу только ворота видны от колокольни. Остальное все снесли. Вот здорово.
Стали через площадь итти. Грязища. А морось с дождем холодная. Мы ближе. Собор внизу тоже цел оказался. А верха не видно – все-таки разнесли, наверно.
Серега подошел к колокольне, рукой ее шатает.
– Она здоровая, ее не разнесешь.
Дурак он, не видал, как разносили. Верха-то не видать! Наверно, все-таки разнесли.
Решили мы ждать, как туман пройдет, чтоб узнать, разнесли или не разнесли верхушку у колокольни.
С книжками-то не больно хорошо у собора шляться. Увидят – попадет еще. Мы тогда к саду городскому – утром там никого не бывает.
Морось прошла, и туман стал чуточку розовый, а все-таки верхушки у колокольни не видать – разнесли, значит.
Собор весь целый оказался. Только какой-то маленький, съеженный, словно его обидел кто. В роде как за колокольню ему обидно. Да я ведь и не видел, как собор-то рушили, я про колокольню.
А туман золотиться стал, и над колокольней блеснуло что-то.
Серега говорит:
– Крест.
А Ленька ему:
– Дурак, это от бомбы!
Только верно, теперь видно стало – крест. Не рушили, значит, и колокольню.
Скучно нам от этого стало. А Ленька чуть Серегу не отдул ранцем и ремень оборвал.
Стал я усмирять Леньку, тяну к лавке. Гляжу: с лавки мычит кто-то. Спит на лавке дяденька грязный-грязный – и пятки голые. И с обеих ног вниз на веревках какие-то тряпки болтаются. Подошли мы ближе, а это Пашкины-то бареточки-то балетные свалились, узнать нельзя. Вспомнил я, как он зайчиков этими самыми балетными бареточками раскидывал. Непонятно мне стало, как это такое может быть? Тут и шляпа Пашкина оказалась в гармошку смята, и дождем в ней намочено. Вот Пашка балда какой! Противно мне от него стало.
А Ленька разбежался, да как щелк шляпу Пашкину, так и полетела, как ворона мокрая.
Затеял он собрать камешков и Пашку отстреливать. Засели мы на березу и оттуда метим.
Почесываться стал Пашка. Ворочается. А Ленька… вот меткий!
– Вот те блоха!
– Ага! Кусается!
– Получи вошку!
– Вот тебе таракан!
Мычит Пашка, не соображает, что такое. – А Ленька градом:
– Вот те клоп!
– Вот те вошь!
Кусаются камешки. Пашке покою нет. Поднялся. Лохматый – узнать трудно. Стал монатки свои собирать. Поплелся. Пятка Пашкина сама по себе, а бареточка сама по себе.
Эх, Пашка, Пашка, дрянь ты паршивая!
В училище мы в середине второго урока пришли – безобедниками остаюсь.
XII
В этот день еще одного купца ограбили. Вот молодцы какие: все по купцам самым богатым. Деньги тысячами отбирают. А не себе берут, – в комитет, свой, – в Москве у них комитет. И все с электричеством. И поди знай, где живут.
Ищут городовые, а найти не могут.
Тайное у них дело – важное. Не в том, чтобы купцов грабить – это так только, а главное – против царя они.
Оказывается: все, что худое на свете, так от царя и от богачей.
А они все хотят устроить, чтобы без богачей обойтись.
Митрия Михайлова сын говорит, что по всей России такие люди есть и за границей.
А комитет у них в роде начальства. Всем этим делом управляет тайно. А дело это не только для нас – на весь свет – большое дело. Вот оно и до нашего города докатилось. Во как!
Ленька сегодня с утра пропадал. И в шалаш не заглядывал. Где путается? Пошли мы с Серегой за рябиной в ихний огород – глядим: шагает Ленька по переулку быстро-быстро. Мы навстречу, а он:
– Идем. Чего знаю!
В шалаш шагаем изо всех сил, даже под косточкой больно. Ленька ловкий. Он всегда чего-нибудь знает.
Сели в шалаш, дух переводим – ждем, чего скажет.
А он говорит:
– Ломать шалаш надо.
Вот так – так!
Мы молчим.
– Ломать. Нельзя в шалаше!
А Серега, бледный весь, схватился обеими руками за шалаш.
– Не дам! – говорит.
И я тоже про себя думаю: не дам, ни за что не дам. Мало что Ленька выдумает!
А Ленька шипит:
– Я те не дам, дурова голова. Говорю, ломать надо. Что ты знаешь! Нельзя в шалаше – пуля хватят. В котле жить будем!
– В котле?!
– Ну да, в котле. У вас котел за баней. В котле будем жить. А шалаш ломать.
Жалко мне шалаш стало. Зачем ломать? Уж если надо в котле жить, так в котле будем, а шалаш пускай.
– Дураки, дураки, что вы знаете? Вот дураки. Говорю: нельзя в шалаше, в котле надо. Они в котле живут!
– Они?
– Кто они? Кто?
– Они.
– Кто? Кто? Говори!
– Дурак, нельзя говорить, пуля будет.
Вот сказал! Откуда это он? Вот Ленька!
– Да ты что? спятил? видел?
– Сам спятил!
– Неужто видел ты?
– Дурак, был у них – не то что видел. В котле живут. На пыльном, на погорелом.
– Врешь ты.
– Сам врешь! А это что? Врешь?
Тут Ленька из кармана кулак выдернул, разжал и опять в карман. А там мигнуло чего-то серебряное.
– Что, что? показывай!
– Разве можно так, дурья башка, иди ближе.
Мы сгрудились коленками и лбами друг в друга так и впираемся, дышим часто. А Ленька мучает, не показывает. Знает, что важная у него штука.
Вынул кулак и опять раскрыл на минутку. Опять блеснуло чего-то.
– Да не жиль – показывай!
Под конец Ленька раскрыл руку.
– Только не трогать, осторожнее, а то стрельнет!
В кулаке у него маленькая-маленькая штучка – наполовину золотая, наполовину серебряная, красивая-красивая.
– Чего это, Леня?
– Пуля!
И спрягал.
– Да дай посмотреть – какая! Что, тебе жалко?
– Нельзя, нельзя, не велели!..
Мы так и сидим обалделые. И спросить чего – не знаем.
Вот какой Ленька! Вот чего может. Он ловкий.
А он помолчал и показывает:
– Вот полтинник есть.
Полтинник?..
Мы совсем обалдели. А ну как еще что покажет! Страшно нам даже стало Леньки. Словно он не тот, а другой. И на самом деле другой. Важный. Знает чего-то. Много, видать, знает, – не говорит. А может нельзя сказать – может ему пуля за то будет немедленная?
Вот какой Ленька.
А он говорит:
– Колбасы велели купить и ситного.
И еще дальше стал Ленька: далекий-далекий.
У меня даже комок к горлу подкатил. Далеко мне до Леньки. Вот какое важное дело у него. Ленька пойдет еще к ним, понесет колбасу, а я тут ненужный… буду в шалаше сидеть…
А комок давит, давит. Не могу я так.
– Леня, – говорю, – возьми и меня колбасу покупать!
– Ладно.
– А Серегу?
– И Серегу.
– Куда пойдем, Леня, а?
– К турке Ведерникову.
– По-моему тоже к турке, Леня, а?
– Знамо, к турке.
Вдруг Леньку как прорвало. Как начал рассказывать… Шел на мыльный завод, на погорелый, рябина там есть сладкая-сладкая – он один знает. Мимо котла шел…
Котел там и верно есть – большущий такой, опрокинутый в лопухе.
Только видит Ленька: в одном месте в роде как лазеечка. Вот, думает, где хорошо бы жить, лучше, чем в шалаше. Только голову в лазеечку хотел просунуть, а его кто-то как сгрипчит за шиворот, так он весь и проехал сразу с сапогами в котел. Во как! Во силища подхватила! Темно в котле, только в лазеечку чуть светит. А силища-то шиворот не пускает.
Да вдруг как загудит в котле:
– Ты как сюда попал?
Видит Ленька: сидят дяденьки. Двое. Ну, знамо, кто. Те самые, что с электричеством да с пистолетами. Один большой-большой, а другой маленький.
А Ленька:
– Я, – говорит, – дяденьки, посмотреть, я за вас!
– Тебя кто послал?
– Никто… Я сам… У нас шалаш…
А они смеются!
– Смотри, – говорят, – ни гу-гу!..
– Ни-ни. Я за вас!
– Да ты молодец, видно.
– Мы за вас, дяденьки. Больно вы здорово купца отделали… Всю ночь в подштанниках простоял!
Рассказал им все. А они смеются. Одного звать Иося, а который большой – Андрей.
– Да ты молодец, в самом деле. Купи-ка нам колбасы!
Да в котел не велели больше Леньке соваться, а колбасу оставить у рябины А Ленька им на прощанье:
– Дяденька, пульку дайте!
Дали, смеются всё:
– Ну, пошел!
Вот Ленька! Везет ему. Мне бы увидеть их в котле, – чего бы только не отдал…
XIII
Пошли за колбасой к турке Ведерникову. Он и в самом деле турка, даром что Ведерников. Он крещеный. Лучше всего у него колбасу купить, самый он подходящий как есть. Нос у него в роде Юдкинова – громадина, а усы прямо из носа.
Турка никогда не смотрит, кто пришел в лавку. Он далеко куда-то смотрит, словно к себе в Турцию.
Вывеска у него для колбасы самая лучшая. Человек нарисован и колбасу ест: с него ростом колбаса – дугой. А написано: Вот так колбаса фкусна и петательна айда робя покупать колбасу у турки Ведерникова.
Во какая вывеска!
Вошли. Турка сидит на прилавке, высоко чуть ли не под потолком и, видно, в самую Турцию смотрит. Лавка-то маленькая и потолок низкий. Сначала похоже, что как раз сам турка то здесь и продается. А потом уж товар видно. Колбаса с потолка висит, баранки, словно оброс потолок.
Ленька ткнул в колбасу пальцем. А турка буркает:
– Эта – трыц пэт капэк.
Отвесил, не смотрит.
Ленька в ситный пальцем.
– Эта – сэм капэк.
Тоже отвесил и не взглянул.
Ленька колбасу за рубаху спрятал, а ситный за куртку. А Серега, дурак, драку затеял, тоже нести хотел чего-нибудь. Разломали ситный. Ему половину.
XIV
Я теперь стал Андрей, а Ленька – Иося. Он ловкий такой, чернявый и маленький, а я длинный.
Раз уж так, то, ясно, надо в котле жить.
Котел старый из бани. Треснул в одном месте, – его и выкатили. Без дела валяется. Мы его над бороздой опрокинули в грядах около малинники, чтобы в борозду под котел пролезать можно было. Сзади землей зарыли, подложили соломен – сухо.
В котле труднее жить.
Ленька говорит: и им трудно: – не разогня спины весь день!
А главное, в котле двоим только можно, и то ноги не влезают. Сидим с Ленькой, а ноги на улице. Серега вместо меня полез. Гляжу: четыре сапога в борозде.
А еще с Серегой драка получилась. Он ни на Андрея, ни на Иосю не похож – он толстый. Ленька говорит:
– Ты купец будешь, живи в бане – мы тебя ограбим. Вот деньги, золото. Собирай.
Это он про листья, опали которые, золотые.
А Серега ни за что. В драку полез. Прогнали мы его, а он залез на забор да камнями в нас по котлу: дзяк, дзяк!
А нам наплевать, – котел-то железный.
К вечеру шалаш разнесли. И Серега разносил. Орали на всю улицу. Гороховина выше забора летела, как взрыв.
Тетка только помешала – разъерепенилась:
– Вы что беснуетесь, бесноватые, непутевые?.. – И пошла и пошла. Велела всю гороховину собрать и за баней в кучу сносить и колья туда же составить.
За баней у нас закоулочек такой был. Только грязно там: из бани течет все, и бревна прогнившие внизу.
Хорошо, что котла не заметила.
XV
Лету-то уж совсем конец приходил. Недели три уже как мы учились.
Такое время теперь, что хоть и поздно проснешься, а все еще заря на небе разноцветная.
И трава от мороза бывает белая.
Я все иней этот словить на траве хотел.
Из окна глядишь: белая трава. А выбежишь – как ничего.
Сегодня я совсем рано проснулся. Смотрю: иней.
Я скорей смотреть выбежал: он какой-то не то в роде крылышек крошечных, не то звездочками. Очень его разглядеть трудно. Он и от дыхания тает. Сейчас, смотришь, – звездочкой он, а через минутку маленькую и нет его – капелька.
Поднялся я с травы, коленки промочил, гляжу – в конце переулка, к реке который, городовик стоит у забора, а делает не поймешь что. Я другой стороной поближе подхожу посмотреть.
Городовиков этих у нас теперь развелось много. Все говорят – на социалистов на этих.
Подошел я. Ну, и чудное городовик делает: шашкой своей забор скребет. Белую какую-то записочку соскребает.
Теперь уж всякие вещи у нас в городе случаются, а каждый раз сначала-то не поймешь, что такое.
И тут. Зачем ему шашкой афишку какую-то соскребать?!
Никогда таких дедов не бывало!
А городовик, видно, сердится. Досчатый забор, хлибкий – грохочет на весь переулок. Налипла, видать, афишка здорово. С шаршавой-то доски не больно сдерешь.
А оглянулся я в нашу сторону. К тюлю туда.
Батюшки! Да там такой же городовик стоит и тоже забор шашкой скребет.
Вот уж, верно, дела невиданные!
Может по всему городу стоят городовики на всех улицах и на переулках и заборы скребут.
Такие дела теперь, что и это быть может.
Надо Леньке пойти сказать. Дело-то, видно, совсем важное.
Вот так афишка! Что же это за афишка такая, что никому читать городовики не дают?
Леньки не застал дома. Он ловкий. Он уж наверно все знает лучше меня. Прямо мне даже кажется иногда, что Ленька сначала знает, что будет, а уже потом это случается. Во какой!
Вышел я со двора Ленькинова, – гляжу у забора, домов через пять, парод стоит. Верно, афишку читают.
Я туда скорей.
А народ на забор навалился читают во все глаза. И большие друг через друга пялятся.
Не видал я, чтобы афишку так читали. Вот так важная шутка!
Мне из-за больших дяденек не видать совсем.
Один кто-то у забора голосом читает.
Как ни прыгал я, а и то из-за народу мне плохо слышно было. Разобрал только, что: царь нанял полицию, чтобы все силы из народа выжать. Еще я понял, что с богачами у царя одна компания: всех, которые бедные, до последней ниточки обобрать, и чтобы все на них работали, а он только пируют и ничего не делают.
Во какая афиша!
Митрий Михайлов и то не выдержат:
– Правильно, говорит, разбойники пишут.
А я вижу, что у всех дыханье перехватывает: дело-то это совсем тайное, под запретом; не даром городовики сгребают с заборов бумажки эти.
Тут все увидели: несется во весь дух городовик один, подол подобрал, как баба, а сам в усах. И шашку придерживает, чтобы не вихлялась. Орет:
– Разойдись! Разойдись!
Народ откачнулся от забора, а все еще дочитывают: сказано там, что царя и полицейских всех сковырнуть надо!!
Прямо так и сказано – свергнуть!
Вот так дело!
Это чуть не на весь свет дело! Дух даже захватывает.
Маленькая бумажка-то на заборе – видать мне теперь – лиловым написано, мутновато.
А здорово написано! Прямо так сейчас бы пойти всех сковыривать.
А городовой уж совсем близко:
– Разойдись! – орет, чорт этакий.
Это Михайла – городовик самый дурашный.
А я его и не узнал сразу. Взъерепенился, что свергнуть-то его хотят.
Вдруг как выкатится откуда-то собачонка – прямо наперерез городовику. И ног не видать, как несется. Что твоя бомба! да как рявкнет ему под шинель прямо. Городовой так и осекся, и рожа переменилась: может он и в самом деле подумал, что под него, под Михайлу-городовика, бомба пущена.
Теперь всякое может быть.
А народ над ним тешится:
– Укусит!
– Она те съест!
– Она, брат, тоже социлистка. Вашего брата не больно любит!
А городовой ошалел, топчется. Прямо дурак.
– Что, в штаны напустил?!
– Да ты не бойсь!
– Эх, растяпа!
Подконец Михаила немного похрабрел. Шагом на нас идет, а все еще на собачонку оглядывается. А та моська – с горшок – сапогом раздавить.
– Ну… не скопчай… Р-зыдись…
Губа Михайлина трясется. – еле слова выговаривает.
Все отступили немного.
Что городовик будет делать?
А он встал к забору лицом, не знает, как за дело приняться. Потрогал бумажку.
А ему посмеиваются:
– Хороша бумажка!
– Ах, хороша!
– Про тебя писано!
– Вашего брата похваливают.
Поковырял городовик пальцем.
– Налипла, брат!
– Не сковырнешь.
– Бумажка, брат, крепкая!
– Стоющая.
– Дельная бумажка!
Стал ногтем бумагу подковыривать. Не поддается. Налипла здорово.
Совсем ошалел городовик, и затылок от пота мокрый совсем. Рожей дурацкой оглядывается.
– Р-зыдись!.. По начальству!
– Да мы ничего… Ты валяй, сковыривай бумажку-то. Она стоющая!
– Р-зыдись, говорят!
А сам так говорит, будто знает, что все равно не разойдемся. Спина у него такая, – словно он дурак дураком. Хохочут все. А Михайло, видать, и сам бы скорей провалился, чем тут стоять. Вот веселое дело!
Потом поутихли чуточку – ждут, чего будет делать.
А кто-то голоском визговатым под тетку:
– Святы угодники, помоги сковырнуть бумажку!
Как громыхнет хохотом на всю улицу, не устоять прямо. Все ребята только животики поджимают.
Слышу, вдруг Ленька из толпы, – я его раньше и не заметил:
– Дядя Михайла, а дядя Михайла, ты ножичком, на ножичек.
Что Ленька выдумал? Неужели ножик отдаст? Вот дурак!
Толпа тесная, только руку Ленькину с ножичком перочинным видно.
Михайло шагнул за ножичком, а Ленька ему другой рукой фигу подставил.
– На, выкуси… какой хитрый… ты еще зажилишь!
Совсем пропал Михайло. Покрыли его совсем хохотом, даже жалко стало.
Кто-то ему посоветовал:
– Да ты шашкой ее: сойдет!
– Не мешай ему, пущай сам.
А Михайло, видно, понял, что шашкой в самом деле можно. Вытащил. Нескладно, обеими руками.
– Почем селедка?
– Копченая ай не?
– Страханка!
– С душком!
С шашкой дело пошло. По краям бумажка сгребаться стала. Зато забор ходуном ходил, громыхал досками.
– Но, ты, полегче, – забор свалишь!
Однако, дело опять стало – середина бумажки не соскребывается. Ямка, что ли, или налипло так здорово.
– Да ты послюнявь! Легче будет!
– Без рассола, брат, и селедка негожа.
– Валяй, слюнявь!
Городовой оправился, знать. – раз дело-то все же на лад идет, – опять похрабрел.
– Н-но, осади! Осади за канаву!
Всерьез напирать стал – пришлось за канаву всем перейти.
А сам, дурья башка, подошел к бумажке и в самом деле принялся ее намусоливать всей пятерней. Вот дурак!
Ребята от хохота давятся – на месте не устоять.
– Так, так, дядя Михайло, намусоливай.
Помогло это: погибать стала бумажка.
Ну, и насмешил же Михайло-городовик – прямо тошно стало!
Погибла бумажка, ничего почти от нее не осталось – пятно только.
Вот так, бумажка была! По ней и царя, и городовых – все начальство – сковырнуть надо.
Все знали – чье это дело.
Их это дело.
Андрея с Иосей.
Бот какие они люди! Большое это дело: на весь свет.
Назад с Ленькой мы шли.
Ленька молчит.
Знает, наверно, чего-нибудь.
В котле скажет.
Нельзя на улице.
XVI
Ржавый у нас с Ленькой котел, холодный.
Мы с ним рядом сидим – ноги не лезут.
Я нарочно на Леньку не смотрю: что скажет?
А он заворочался, зашуршал чем-то, достает из кармана.
Бумажка!
Та самая!
Вот Ленька!
Так и колыхнулось все у меня.
Везде бумажки городовики сгребли, а у Леньки есть!
Та самая!
Самая настоящая – про то, что царя сковырнуть надо.
На весь свет это дело, а у нас в котле об этом бумажка есть.
Наклонились мы к дыре к самой, к лазейке нашей, а то темно у нас в котле. Рассматриваем бумажку.
Лиловенькая она, не везде ясно написано.
Ото раз мы ее прочитали. Наизусть можем теперь без запинки.
Сказано там еще, что без царя по-новому все устроить можно. Выходит, что это в тысячу раз лучше будет, чем теперь.
И мы с Ленькой тогда же решили, что обязательно будем все по бумажке делать.
Как услышим, что началось, так сейчас же и мы туда.
Бумажку мы в жестяную коробочку положили. Из-под перца она была, кругленькая, и зарыли тут же под котлом и землю.
Сидим на соломе, землю обминаем, чтобы совсем незаметно было, а мне все узнать охота, как Ленька бумагу достал.
Он везучий такой.
Он всегда там, где настоящее дело делается.
– Леня, – говорю, – а кто тебе бумагу дал?
– Никто не дал.
– А откуда же ты взял ее?
– А от них.
– А где?
– Нигде. На заборе.
– А как же ты снял? Она же налеплена.
– Когда снять! Я ночью снял. Когда еще не присохла.
– А почем ты знаешь, что от них это?
– Они лепили. Кому же лепить? Михаиле-городовику, что ли?
– Не Михайле. А не они может.
– Когда я сам видел, так не они?
– А где? как ты видел?
– Ночью.
– Расскажи, Леня.
– А чего говорить! Они лепили. На нашем заборе.
– А зачем ты пошел к забору ночью-то?
– Надо было. У нас вчера гости были, чай пили. Много. Я и не один раз выходил. Я бы и не пил чаю, да матка без чаю леденцов не дала бы.
– А как ты увидел? Ведь за забором же они были.
– Вот дурак, раз были, так уж увижу. Слыхать было, как они забор-то клеем мазали да бумагу лепили. Я думаю, чего – ночью лепят? Влез на забор, гляжу – уходят. Один большой, другой маленький. По-твоему – кто? Дурак я, что ли?
XVII
Раз я без Леньки в котле сижу, и стало мне думаться: вот бы найти мне полтинник, купил бы я колбасы и снес бы им. Вот бы здорово было.
Неужели нельзя полтинник найти? Ведь находят полтинники, да и не полтинники, а рубль находят.
И стало мне казаться, что совсем легко можно полтинник найти, что он уже лежит где-то, не то у ступеньки какой-то, не то под скамейкой, а то кажется, даже прямо на глобочке [3]3
Глобочка – тропинка.
[Закрыть] по за дому лежит – беленький-беленький, словно глазок кругленький, и ждет: поди возьми.
Найду его, думаю. Найду непременно!
И так уверен был, что найду, что есть этот полтинник, – словно уж видел его, только забыл где.
Вылез я из-под котла за полтинником. Нет полтинника. Вот, думаю, как это так? Должен же быть, а нигде нету. Надо, думаю, забыть. Он тогда найдется, когда неожиданно. Всегда так бывает.
Стал нарочно на небо смотреть, чтобы не видеть, как полтинник появится.
Только вот забыть трудно: все думаешь, что уж не появился ли, а он ни за что не появится, если думаешь.
Вдруг барышни какие-то две появились – так быстро, что вздрогнул даже.
– Мальчик, где тут Пал Аваныч Пяткин живет?
А я ничего не понимаю, – какой Пал Аваныч?
А барышни нарядные. Подумалось, – это они так, а наверно дадут сейчас полтинник, скажут: „купи колбасы и снеси“. А они опять:
– Где Пал Аваныч квартирует? Артист?
Ах, это про Пашку, значит!
– Знаю, знаю, – пойдемте, я покажу.
Показал.
Они-то пятятся, словно не знают, как через канаву перешагнуть. Потом вошли. Гляжу, а уж через минутку Палагея Пяткина – мать Пашкина – их выпроваживает.
– С богом, с богом, барышни. Ни к чему вам Пашку мово. Не артист он совсем никакой – прощалыга он непутевый. Дворником он у артистов-то был. С богом, с богом, идите к своим кавалерам. Не кавалер он вам. Прощалыга он!..
Вот так Пашка! Стыдно мне было за Пашку, и на барышень этих не взглянуть.
И уж и раньше догадался, что плевательный человек Пашка, а чтобы матка о нем такое – это, уж, значит, совсем… Да ну его!
Вот полтинник бы найти.
Вот дурак: опять вспомнил. Не найти уже теперь, раз вспомнил.
Где же полтинник взять? У тетки попросить? Так она и даст! Знал я – ни за что не даст тетка. Только не могу я так. Непременно мне нужно полтинник. Хочу я снести им колбасы, увидеть хочу их.
Тогда украду полтинник!
Жарко от этого стало, и поплыло все.
И показалось, что нельзя об этом на улице думать, что в котле только об этом думать можно. Темно в котле и смотреть некуда, прямо в стенку глаз упирается.
XVIII
Я был в котле и все думал, как я украду полтинник. Непременно придется украсть. Им ведь нельзя ходить днем, чтоб к пить еду. Придется украсть. Может они голодные.
Страшно это было. Хотелось, чтоб Ленька пришел, только и ему об этом нельзя сказать. Никому нельзя сказать. Совсем стало страшно и душно даже.
А тут вдруг звон еще какой-то послышался. Что это за звон? Тихий такой.
Вылез я из котла. Слышу: телега за забором по переулку поскрипывает – и звон. Никогда не слыхал такого звону, тихий, медленный. Словно пружина какая – пожалуй, что в роде как у часов.
Я скорей на забор. Смотрю: телега-то уж отъезжает, а на ней велосипеды, велосипеды…
Что такое? Зачем велосипеды?..
Не могу понять, а уж чувствую, что неладно что-то. За телегой стражник идет с ружьем, и впереди идут. Кто идет? Не разобрать. Солнце в конце переулка садится золотое.
И вдруг я понял, что тут студенты должны быть. Ведь это студентов велосипеды. Почему на телеге? Почему стражники?
Не помню, как я свалился с забора в переулок. Одно у меня было: догнать, догнать! Солнце глаза слепит. От солнца люди незнакомые. Только верно: студенты это! А по бокам стражники с ружьями, с шашками. Понял я. Забрали, забрали! В острог ведут! Вперед забежал, – оттого лучше стало видно. Неужели и она тут, в штанах которая? – И она.
Что же это такие? За что их мучают? За что в острог?
Она бледненькая, а идет смело. Губы сложила, не улыбается. А я задом наперед пячусь, не могу от нее оторваться. Все думаю, что ей-то вот тяжелее всех будет. Так хотелось мне, чтоб она меня заметила. Сказать ей хотелось, что знаю: не за дурное ее мучают, что за них я.
И стало у нее лицо – как звездочка в тот вечер, когда я на лавочке сидел, и лучи от нее до меня.
До самого острога их провожал. А как закрыли ворота – подумалось: „украду непременно полтинник! непременно!“.
XIX
А на другое утро у нас еще чай не отпили, как Ленька за мной прикатил.
– Насчет уроков, говорит, спросить надо.
Сам не входит, а как я к нему за дверь вышел:
– Идем, – говорит, – Пашку забирают!
Бежим – и верно: у Пашкинова дома народ, и извозчик дожидается. А в доме словно дерутся. Палагеины цветы из окошка на улицу вывалились.
Как понять тут? И студентов, и Пашку в одно место забирают…
Вот и выволакивают.
Городовой Иван Гарасимыч, – я его знаю, – самый лютый что ни на есть, – Пашку за шиворот вытаскивает. А тот бьется.
– Дяденька, Иван Гарасимыч! Я – не я, за что берешь? Отпусти, дяденька, прости! Без вины я!
Скулит, плачет.
Эх, Пашка, Пашка, дрянь ты паршивая!
Уж хотел городовой его на извозчика взвалить, да тут Митрий Михайлов за него вступился.
– Иван Гарасимыч, да не тронь ты его, чего он тебе!
– Разойдись! Приказ есть всех забирать подозрительных.
– Иван Гарасимыч, смилуйся, плюнь ты на него. Какой он подозрительный! Ведь он Пашка, Палагеин Пашка!
Городовой задумался, вроде как сдаваться начал, да увидел вдруг – Пашкин цилиндр по мостовой катится. Как рассвирепеет, да как на него набросится, – словно он самый-то как раз и есть подозрительный, – как по нем топнет! Так и смялся цилиндр в лепешку, затрещал как корзинка. Лучинки из него повылезли во все стороны. Он и раньше сломанный был, да видно, Пашка из нутра его лучинками подпирал, чтобы не садился. А Герасимыч еще больше рассвирепел, да шашкой его как полыснет, так и забарахтался, словно курица, и щепки перышками разлетелись.
Потом – на Пашку. Ну, думаем, не быть ему живым, а он его плашмя шашкой как вытянет!
– Пшол домой, собачий сын, пшол!..
Пашка глазам не верит. Морда очумелая. Поднялся – и домой скорей без оглядки. А городовой утихомирился, как шляпу-то Пашкину победил. Сел на извозчика и велел ехать.
Так и погибла Пашкина шляпа.
XX
Вот какое стало твориться. Не могло так долго быть. Конец должен быть. А какой – не знаю. Вспомнил я, что разносить ведь должны. Да нет. Не будут, пожалуй, разносить.
Леньку раз спрашиваю:
– А что, Леня, ты когда в котле-то, у них, на мыльном был, спросил ты, скоро разносить будут?
– Спросил. Скоро!
А сам в сторону смотрит и начал чего-то делать, ненужное, так для отвода глаз.
Соврал значит. Не будут разносить, значит.
А конец все-таки должен быть.
XXI
И так это вышло неожиданно. Такой конец получился. Никак я не думал, что так это случиться может.
Как-то все явственно вышло и просто так. На нашем дворе все и вышло-то. Никогда я не думал, что у нас на дворе это случиться может.
А вот случилось.
Я тогда как раз полтинник у тетки украл. И не видел, как брал. Не видать было – круги какие-то прыгали. Вокруг все было видно – и окно и дверь, и часы тикали, а руку свою, как брал, – не видел.
Чувствую только, что в руке полтинник. Скорей бежать. Шумит во мне что-то.
А я одно думаю: отдам, отдам тетке полтинник, рубль отдам. Булки не буду покупать на большой перемене. Накоплю денег – отдам.
На двор выбежал. Тихо на дворе, а, у меня гром в груди. Клен осенний, золотой насквозь в солнце, лапками тихо-тихо покачивает. Страшно даже, что он такой тихий. А в груди гром. Нельзя было грому и солнышку вечернему ясному вместе жить, и оттого бежать хотелось. Хоть Леньку бы найти где!