Текст книги "Письма из деревни (1872-1887 гг.)"
Автор книги: Александр Энгельгардт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
ПИСЬМО ПЯТОЕ
Выпив водочки и поужинав. – Батищевские собаки. – История Лыски. – Кому выл Цурик. – Передряга с кондитером Савельичем. – “Прихоти” Савельича. – Его изобретения. – Самодельная коляска. – Печенье из бобов. – Сердитый чиновник. Как введены были в Батищеве посевы льна. – Вся сила в бабах. Бабий труд и бабий сундук. – Введение плужной пашни в Батищеве. Корчевка березняка. – Что пень собьем, то грош найдем. – По поводу Пастера. – Мятье льна. – Мужик сер, да не черт его ум съел. – О коновалах.
Я отпраздновал пятую годовщину [5.1]5.1
А. Н. приехал в Батищево 6 февраля 1871 г. Писано в 1875 г. – Примеч. Н. Э.
[Закрыть] … Зима в нынешнем году такая же лютая, как в 1870—71. Морозы стоят страшные – птицы замерзают.
Декабрь. В пять часов уже темно…
Я возвратился со скотного двора, выслушал отчеты старосты, сделал распоряжения на завтра, записал приход, расход, умолот и пр., напился чаю, спросил уроки у детей' и в восемь часов…
«Выпив водочки и поужинав», ложусь спать. Этой же фразой начиналось и мое первое письмо «из деревни», но приятель, которого я просил передать письмо в редакцию, вычеркнул слова: «выпив водочки». Вышло, по-моему, нескладно, а главное – неверно, потому кто же в деревне, будучи настолько богат, чтобы всегда иметь на дому водку, ложится спать, не выпив ее за ужином? Ясно, приятель вычеркнул эти слова, желая меня соблюсти. Известно, что у нас, если кто потеряет место и очутится без службы, да к тому же попадет в деревню, то он никакого дела себе найти не может, от скуки начинает пить и спивается, точно так же, как обратно мужик обыкновенно спивается, если попадет на службу, где у него никакого настоящего дела нет. Приятель, должно быть, боялся, чтобы не подумали, что я сделался в деревне пьяницей и, соблюдая меня, зачеркнул «выпить водочки». Обыкновенно все начинают с того, что выпивают только за ужином, потом привыкают выпивать и за обедом, потом, мало-помалу, привыкают опохмеляться утром, а раз человек стал опохмеляться – недаром говорится: «пей, да не опохмеляйся» – и утром натощак вместо чаю пить водку – кончено, разумеется, кончено для человека, который не работает. Работающему мужику нипочем, даже полезно выпить стакан водки в пять часов утра перед завтраком.
Теперь за меня опасаться нечего, соблюдать меня не нужно, потому что прошло уже пять лет, и я не спился, несмотря на то, что в Петербурге перед отъездом многие предсказывали мне такой конец. Конечно, я пью и даже не водку, а «вино», в акцизном значении этого слова, а говорят, акцизное-то вино и имеет свойство делать людей пьяницами и развивать «запой», который неизвестен в чужих странах, где пьют настоящее, а не акцизное вино. Выпиваю рюмку, другую за обедом, нужно же что-нибудь пить, когда настоящего вина нет; выпиваю и за ужином, но все-таки не спился, потому что никогда не опохмеляюсь, а отпиваюсь по утрам чаем. Поэтому, желая вновь описать мой зимний день, нисколько не опасаясь, начинаю.
…Выпив водочки и поужинав, я ложусь спать, уложив предварительно детей, из коих младший спит в своей комнате рядом со мною, и ночью находится специально под моим надзором, потому что у меня нет ни няньки, ни гувернантки. Засыпая, я уже не мечтаю теперь о клевере, потому что мечты исполнились, и клеверные поля существуют в Батищеве. Теперь загады мои идут далее, и я мечтаю как бы устроить винокуренный заводец, и устрою, когда акцизное дело будет настоящим образом установлено, так что можно будет рассчитывать на что-нибудь верное. Сплю я спокойно, ничто не нарушает мой покой; не слышно даже отрывистого лая Лыски, которого, увы! уже нет на свете. Да, Лыски уже не существует, и причиною этому я – я, внесший новые элементы в мирную жизнь прежних обитателей Батищева. Как ни хитер, как ни осторожен был старый Лыска, но все же попался-таки на зубы волку, а всему я причиною. Какая, казалось бы, связь могла существовать между мною, жившим в Петербурге, и Лыской, жившим в каком-то уединенном Батищеве? А вот же! не попади я из Петербурга в Батищево, не расширь я своего хозяйства, не разведи я разных новшеств, жил бы да жил старик Лыска и мирно бы почил между поленницами дров за овином. Конечно, и Лыска виноват, потому что, живи он по-старому, не увлекайся, был бы до сих пор здрав и невредим, но увлекаться так свойственно не только собаке, а и человеку, одаренному высшим разумом. Да, бедный Лыска, дорого поплатился ты за свои увлечения на старости лет!
Прежде, когда в Батищеве, кроме меня, жил только староста, скотник и Сидор, когда я описывал, как мы жили, в моем первом письме, у нас была всего только одна собака – старый Лыска. Жил тогда Лыска в сенях старухиной избы, которые на ночь аккуратно запирались, поэтому Лыска, чуя волков, мог брехать, но волки ему ничего сделать не могли, так как двери запирались плотно. Днем Лыска далеко не отходил, иногда разве, если старуха поскупится бросить ему хлеба – тогда старуха и Иван жили на своем хлебе, – побежит он, поднявши хвост крючком, мелкой рысцой, на мельницу, поест там мучной пыли, напьется в речке, а потом сейчас же вернется домой, ляжет около избы и брешет на проезжающих. Умен он был удивительно, никогда никого не укусит, но зато никого и не пропустит. Чуть только заслышит колокольчик или стук телеги – нам часто и не слышно еще – тотчас начинает, лежа, отрывисто побрехивать, вот колокольчик ближе и ближе, Лыска встает, рысцой бежит к полевым воротцам, встречает проезжающего с громким лаем, провожает его по усадьбе и затем опять возвращается на свое место. Никогда он не злился, никогда не бросался под ноги лошадям, ни к кому с лаем не приставал, умнейшая собака был и совершенно хорошо понимал, что его дело только брехать и тем давать знать хозяину, что кто-то идет или едет. Свой колокольчик, стук своей телеги, своих лошадей Лыска знал отлично и никогда не лаял на своих, как заменившие его глупые молодые собачонки, которые лают и на чужого, и на своего, даже на меня, когда я возвращаюсь домой поздно вечером. Бывало ждешь Сидора со станции, услышишь колокольчик, Лыска не лает; верно, значит, Сидор едет: Лыска узнал свой колокольчик. Идешь навстречу, чтобы поскорее получить письма и газеты – это было еще в то время, когда я верил тому, что пишут в газетах, – а Лыска уже бежит вперед и весело виляет хвостом, точно сказать хочет: это Сидор со станции едет и письма тебе везет. Лыска даже понимал, когда Сидор везет письма, а когда нет, потому что, когда везет, то, зная, что это мне доставит удовольствие и что я всегда радуюсь, когда получаю письма, Сидор едет скорее, веселее, когда же нет – едет шагом. Заслышу, бывало, колокольчик, если Лыска весело бежит к воротцам – бегу, наверно письма или, по крайней мере, журнал – журналу я тоже всегда особенно радовался. Если же Лыска бежит вяло, мелкой рысцой – и спешить не стоит: наверно одни газеты. И какой удивительный слух был у этого Лыски – у дворняг именно слух развит, а не чутье, как у охотничьих собак, – никогда не ошибается. На что уже тонок слух у Ивана-старосты, все колокольчики знает, и мирового, и станового, и акцизного – вот, если бы Иван держал кабак, поймай его с вином неузаконенной крепости – за версту услышит, что акцизный едет, сейчас бух спирту в бочку – измеряй, батюшка, градусы, а уехал – опять водицы можно подбавить – и фединского барина, и волостного, но все-таки Иван колокольчик бардинской барыни от нашего отличить не может, а Лыска отличает. Под вечер Лыска никуда не выходил, разве летом иногда – Лыска отлично знал, что летом волков бояться нечего – зайдет в дом, выпросит себе какой-нибудь кусочек, съест и пойдет на свое место к старухиной избе, зимой же Лыска даже в дом не ходил, с раннего вечера в сумерки заберется в сени старухиной избы и, чуть заслышит волка, отрывисто побрехивает в сенях, не высовывая оттуда носа. Умнейшая была собака и дожила бы до глубокой старости, не случись со мною того, что случилось.
Приехал я, начал разводить хозяйство – и все изменилось. Первую зиму я прожил в Батищеве при тех же условиях, как жили прежде, но с наступлением весны пошли перемены: быков, которые дотоле содержались в имении, я заменил коровами, следовательно, пошли молочные скопы, выпойка телят; завел пару лошадей, овец, свиней, кур, уток, словом господский дом стал заводиться. Народу прибавилось, прибавилось и запашки, потому что начали орать пустаки под лен, пошли во всем новые порядки. Скотнику понадобилась собака. И в поле около овец без собаки нехорошо, и дома, когда есть лошади, телята и пр., без собаки нельзя. Да и староста тоже говорил, что раз у нас теперь будет большое заведение – без собак нельзя, потому что сторожу одному не усмотреть, а держать двух сторожей дорого будет стоить, да и двоим-то так не укараулить, как укараулят собаки. Поговорили и решили развести собак. Скотник достал откуда-то щенка-суку. Мы решили взять сучку, во-первых, для того, чтобы иметь свой завод собак, во-вторых, потому, что на скотном дворе без сучки нехорошо. Обыкновенно, когда корова отелится и схолится, скотник выкидывает послед на задворок своей избы, где он поедается собаками, а есть примета, что если послед съест сучка, то корова следующий раз телит телочку, а если послед съест кобель – то бычка; так как каждый желает, чтобы у него родились телочки, то поэтому на скотном дворе нужно держать сучку.
До сих пор Лыска жил отшельником, далее мельницы никуда не ходил, даже в ближайшие соседние деревни на собачьи свадьбы никогда не бегал. Правда, окрестные сучки относились к нашему Лыске с уважением, и каждая, заведя свадьбу, забегала к нам, но Лыска, относясь к посетительницам любезно, никогда не увлекался и, когда сучка, справив свадьбу на нашем огороде, убегала далее, Лыска никогда за нею не уходил, а оставался дома при своей должности.
Завел скотник сучку, и жизнь Лыски совершенно изменилась. Прошло лето, наступила осень, поставили скот на стан, скотникова сучка стала потираться около старухиной избы, где теперь была устроена общая застольная, в которой обедали старуха, Иван, Сидор, Савельич, Авдотья, солдатка и другие. Понятно, что сучке около скотника, который был на отсыпном и дорожил своим хлебом, было менее поживы, чем в моей застольной, где хлеб вольный. Мало-помалу сучка совсем отвыкла от скот-никовой избы, переселилась в застольную и только ночевать ходила на скотный двор в солому. Между тем Лыска попривык, привязался к сучке и стал менее осторожен. Едет кто-нибудь, Лыска еще издалека услышит, брехнет раз, другой; сучка, которая возилась где-нибудь на задворках с ребятами, как сумасшедшая, с лаем летит к нему на помощь, бросается навстречу проезжающим, провожает их чуть не с версту. Лыска, разумеется, тоже увлекается, тоже бежит трюшком за экипажем… а потом сучка – хочется ей, по младости, резвиться – начинает возиться с Лыской, прыгает около него, хватает за морду, за ноги, вызывает бороться, играть. Лыска рычит, виляя хвостом, но не уходит, мало-помалу сам старик увлекается, и начинается собачья возня за амбарами, а тут, смотришь, кто-нибудь едет – начал Лыска и частенько прозевывать – нужно лаять; сучка опять несется за экипажем, а за нею трусит старик.
Между тем к зиме коровы стали телиться. Отелится корова, схолится, скотник выкинет место на задворок, чтобы сучка съела; теленок околеет, скотник облупит и тоже за избу выкинет, собакам на пропитанье. А телятинка, да еще сырая, не в пример вкуснее, чем хлебные корки, которые дает собакам в застольной старуха; повадился и Лыска ходить к скотной. Поест телятинки, что останется – зароет в снег или в солому, чтобы воронье не растаскало, покатается в снегу и ляжет отдыхать на соломе рядом с сучкой. Сдружился Лыска с сучкой, стал похаживать ночевать к ней в солому, скучно стало спать одному в сенях старухиной избы; как отужинают в застольной, смотришь, сучка уже летит на скотный двор, а за нею рысцой бежит Лыска.
Первая зима прошла благополучно. Волки ни разу даже близко не подходили, хотя в шести верстах от меня волки не только собак переловили, но один из них, бешеный, перекусал людей, так что несколько человек умерли, и спасся только один, который, будучи легко ранен, прибежал тотчас к нам в деревню – я его видел и никогда выражения испуга на его лице не забуду, да и как не испугаться, зная, что через несколько дней взбесишься? – к старику-пруднику Андриану, чтобы тот заговорил рану. Хотя Андриан и отказался заговорить, объяснив, что он может заговаривать только от укушения бешеной собаки, но от укушения бешеного зверя не может, силы ему такой не дано, однако указал другого старика, который успел заговорить вовремя, и мужик остался жив.
В марте сучка сыграла свадьбу и, нужно отдать ей справедливость, не изменила старому другу: все набежавшие из соседних деревень женихи получили отказ. Когда сучка щенилась, общим советом мы решили оставить одного щенка, потому что завод хорош, и выбрали самого крупного кобелька – как две капли старик Лыска. Кобелек этот был причиною многих несчастий.
Сучка, разумеется, отлично выкормила одного щенка, потом в июне приехал на каникулы мой сын, а у ребят, известно, первое дело – играть со щенками, а играя, разумеется, что сам ест, то и щенку. Откормили щенка на славу и, не знаю как, прозвали Цуриком. Сначала манили «цуцу-цуцу», потом «цуцик», потом «цурик», так и осталось прозвище Цурик. Пес вышел огромный, толстый, с длинною шерстью, сильный и умный, но до крайности ленивый. Сначала Цурик вздумал глупить: кусаться втихомолку начал, лежит, бывало, подле дома, около крыльца, идет кто-нибудь чужой, не брехнет, пропустит мимо себя, а как тот взойдет на крыльцо, сейчас бросится без лая, схватит сзади за полу и потянет вниз, так что иной от неожиданного нападения слетит с крыльца. Однако Савельич, который удивительный мастер школить собак и кошек, скоро отучил Цурика кусаться и прелестнейший пес стал. Одним был нехорош: ленив был очень. Лежит, бывало, посреди двора, и чуть заслышит что-нибудь, а слух у него был не хуже, чем у старика Лыски, брехнет раза два и завоет от лени, да так громко и протяжно. Я уверен, что Цурик выл от лени; как умный пес, он понимал, что должен брехать, когда что-нибудь услышит, но брехать лень – брехнет и завоет, опять брехнет и тянет. Иван, однако, думал, иначе. Ивану это вытье Цурика очень не нравилось, и, не заступись я, он был его непременно застрелил. «Навоет он нам, – постоянно твердил Иван, – ах, уж как я этого вытья не люблю, всем пес хорош, да только держать его не следует».
– Да это он от лени воет.
– Нет. И кому это он воет? На смерть кому, или на несчастье какое, или на пожар? И все, поднявши голову, воет, не себе, значит, а кому-нибудь другому.
– Пустяки, от лени воет.
– Не говорите, А. Н., были у нас примеры. Старый наш барин охотник был до собак, сетерок у него был преотличнейший, и что же бы вы думали? Вдруг стал выть, всю зиму выл, а весною «Положенье» вышло. Барин тоже все не верил, а как случилось, так и говорит мне: «Правда твоя – вот он к чему выл». Вот и у нас тоже перед смертью брата сучка все выла. Я и застрелил ее, а все-таки брат умер, потом его жена померла.
Раз – это было на страстной – в числе разных бумаг сотский принес мне повестку. Я прочитал: Савельича требуют в стан для выслушивания объявления прокурора К. окружного суда. Я удивился: какие такие дела могут быть у Савельича в окружном суде? Выхожу в кухню.
– Какие это, Савельич, у тебя дела в К. окружном суде? Савельич посмотрел на меня с недоумением.
– Повестку принесли, требуют тебя в стан для выслушивания объявления приговора К. окружного суда. Какое это у тебя там дело?
Савельич сконфузился и начал усиленно тереть рукою лысину – признак, что он находится в волнении. Я стал расспрашивать. Оказалось, что несколько лет тому назад, когда Савельич собирал на церковь, на каком-то постоялом дворе в К. губернии у него украли кружку с собранными деньгами, о чем он тут же заявил становому приставу. Савельич подробно рассказал, как у него во время сна украли кружку, в которой было рубля два серебряных денег, как он пожаловался становому, как его потом уже раз требовали к следователю.
– Зачем же вы жаловались? – заметил Иван, который Савельичу всегда почтительно говорит «вы».
– Рассердился очень, потому что прямо из-под рук унесли.
– Эх вы, а еще бывалый человек, у генерала служили. Ну, вот и отвечайте теперь. Маленький судок – без хлеба годок!
Савельич был сильно взволнован и в первый раз за все время своей службы попросил у меня денег на случай. Я дал ему денег и старался объяснить, что ему нечего бояться, что отвечать ему не придется, что его могут вызвать только в качестве свидетеля, вообще старался успокоить. Однако я и сам не знал: не могут ли потребовать Савельича, хотя бы и в качестве свидетеля, в К., как его туда доставят, кто его там будет кормить, не придется ли ему итти туда по этапу или так как-нибудь, питаясь Христовым именем? Железной дороги в К. нет – не на почтовых же поедет Савельич? Конечно, все эти сомнения Савельичу я не высказал, чтобы не обеспокоить старика, обещал не оставить его и предполагал, когда дело выяснится, съездить в стан или, если понадобится, в город. Тут уже не в первый раз, живя в деревне, я пожалел, что не обладаю даже такими элементарными юридическими познаниями.
Савельич, казалось, успокоился, и мы решили, что он пойдет в стан на другой день праздника, но это спокойствие было только кажущимся… И праздник вышел Савельичу не в праздник, и страстную субботу, и первый день праздника Савельич пролежал на печке – голова, говорил, болит, только и слез с печи раз, когда «святых» принесли. Даже никакого особенного торта мне к празднику не приготовил!
На второй день праздника я уехал в гости, а Савельич без меня ушел в стан. Вечером, когда я возвратился домой, Иван доложил, что Савельич ушел.
– Не знаю, как дотащится старик, очень уж осунулся за эти дни – ведь он все время на печке лежал, почесть, ничего не ел, даже порцию на розговинах не выпил. Сегодня, как стал со всеми прощаться, – заплакал. Имущество свое – халат и сумочку – мне придоверил, просил, если не вернется, прислать к нему в острог. Собачку его, Шумилу, просил беречь. Вот оно, кому Цурик выл! – прибавил Иван.
Жалко мне было старика. Я и не подозревал, что он именно от тоски и беспокойства пролежал праздник на печке. И эта забота о своем имуществе!.. А все имущество, с которым Савельич пришел ко мне и которое во время его жизни у меня нисколько не приумножилось, состоит из старого побуревшего малинового халата и клеенчатой сумочки, набитой разной дрянью и, главным образом, обрезками разноцветной бумаги, которую Савельич употребляет для украшения приготовляемых им в торжественных случаях конфет.
Оказалось, однако, что Цурик выл не Савельичу. Через несколько дней Савельич вернулся домой веселый, радостный, здоровый, даже несколько подгулявший. Ему объявили, что дело прекращено. Савельич до сих пор живет у меня, и человек он для меня очень полезный: моет столовую посуду, ставит самовар, топит печи. Летом, когда соберутся дети да еще подъедет кто-нибудь из петербургских друзей, мыть посуду и ставить самовар – дело не шуточное, потому что ежедневно приходится поставить не менее семи самоваров, и Савельич все это успевает делать, «потому что презвычаен к этому, – говорит Авдотья: – его в Петербурге, когда у генерала служил, приучили – их барин, ведь, строгий был». Зимою главное занятие Савельича – топить печи в доме, на что он удивительный мастер, «оттого, что на градусы смотреть умеет», говорит Матрена, молодая баба – теперь жена Сидора, которую я взял в дом, когда дети переехали в деревню – если я, в случае отсутствия Савельича, замечу Матрене, что она нехорошо вытопила печи. Действительно, Савельич – мастер топить печи, и если бы не он, то, думаю, я давно бы замерз в моем холодном доме. Савельич всегда с утра посмотрит, какова погода, откуда дует ветер, сколько градусов показывает термометр, висящий у меня в комнате, и, сообразив все, соответственно топит печи, свойства которых он изучил до тонкости. Всегда бывает достаточно тепло и скорее жарко – градусов 20 на высоте термометра, – чем холодно. Один раз только в нынешнем году Савельич оплошал. В начале декабря стояли оттепели, и Савельич, разумеется, топил слегка. 14 декабря было тепло, так что, переезжая на мелкой быстринке речку парой, гуськом на санках, я провалился, но в тот же день с обеда стало потягивать ветерком от Петербурга – самый мерзкий у нас ветер – к вечеру стало подмораживать, и за ночь мороз при сильном северном ветре усилился так, что на другой день, 15-го, было уже 25 градусов мороза, а 16-го – более тридцати градусов. Птицы замерзали. Прасол, который купил у меня скот и должен был к 17-му пригнать ко мне скот, скупленный им у разных лиц, явился, везя на санях двух зарезанных коров, которые, пройдя пять верст, отморозили ноги, а остальной скот он бросил на дороге в каком-то господском доме. Все работы остановились, потому что не было возможности не только возить навоз, но даже и в лес за дровами ехать. Сидор, который поехал было зачем-то в деревню без башлыка, проехав одну версту, отморозил уши. Так как накануне была оттепель, и печи были протоплены слегка, то за ночь дом сильно охолодал – ветер, главное, пронял. Поутру Савельич схватился топить печи, но, пока он их вытопил, температура в комнатах понизилась до четырех градусов тепла; к вечеру, несмотря на то, что печи были накалены так, что дотронуться нельзя было, температура комнаты, самой теплой, была 8 градусов, а к утру понизились до шести градусов. За ночь цветы на окнах померзли, мокрый веник, которым Савельич метет комнаты, оставленный на ночь в углу комнаты, примерз к полу. Но тут уже Савельич был не виноват, потому что, кто же мог предвидеть, что на другой день оттепели будет мороз в 25 градусов? Однако бабы, Авдотья и Матрена, которые вечно воюют с Савельичем и не любят его за то, что он учит их порядку и называет мужичками, на что они отвечают: «Да, мужички, халуйками не были, панских горшков не выносили», все-таки не вытерпели, попрекнули Савельичу: «Не усмотрел градусы, старый?»
А что было на скотном дворе – упаси, Господи! Несмотря на то что у меня хлевы довольно теплые, с соломенными потолками, – все промерзло. Коровы стоят сгорбившись и трясутся, выпустят на водопой, подбегут, хватят немного воды – еще хорошо, что вода ключевая, теплая – и назад. Не знаю, как справлялся старик-водовоз, который возит воду молодому скоту? Однако все обошлось благополучно: люди все на скотном дворе здоровы, ни одна корова ног не отморозила, даже голландская, за которую я более всего опасался, потому что она привязана как раз против ворот, ни один теленок не замерз, и скот, хотя похудел и убавил молока, но здоров.
Аккуратно исполняя свои занятия, Савельич находит время сделать кое-что и для себя, «на свои прихоти», как говорит Авдотья. То он мыло варит: собирает, при чистке подсвечников, стеарин, разные огарки, сало из кастрюль и варит мыло. Варит он мыло по-своему: сделает щелок, нальет в кастрюлю, прибавит извести, стеарину и соли и варит, пока не получится густая белая масса, которую он разливает в формы. Сколько раз я объяснял Савельичу, что так мыло варить не годится, что нужно сделать щелок, сварить с известью, дать отстояться, слить чистый едкий щелок, положить в него стеарин, сварить и отселить, но Савельич моим советам не внимает и продолжает варить по-своему.
– Так мыла больше выходит, – говорит Савельич.
– Да, ведь, оно не мылится, никуда не годится, – говорю я.
– Ничего. Бабы берут и похваливают. Своим мылом Савельич награждает баб и моется сам. Вообще Савельич очень любит свои загады, вечно выдумывает разные штуки – «прихоти», как говорит Авдотья, – вечно над чем-нибудь возится, что-нибудь изобретает, строит насчет своих изобретений воздушные замки, в Москву собирается, когда потеплеет.
Савельич преимущественно летом в покос, когда все люди заняты, ездит иногда за письмами на станцию. Ездит он обыкновенно на беговых дрожках, на маленькой лошадке, которую он сам выбрал и потому считает лучшею из всех рабочих лошадей. Не понравилось ему почему-то ездить на дрожках, и вот задумал он сделать себе собственный экипаж. Смотрю я как-то раз – мастерит себе Савельич что-то особенное, не то ящик, не то кресло – доска, с трех сторон колышки вбиты, сидит Савельич и оплетает между колышками стеблями старого хмеля, который срезают на зиму.
– Что это, Савельич, ты делаешь?
– Штука будет, сами увидеть изволите, когда кончу, что отличнейшая штука будет, – говорит самодовольно Савельич.
– Это он экипаж себе мастерит, в Москву ехать хочет, продаст конфеты на Покрова, лошадь себе на кожевне купит и поедет свои пряники в Москве продавать, – замечает Матрена, проходя мимо.
– А – няжь, – дразнит ее Савельич, рассердившись, – мужло!
– Ну да, мужичка и пр. Начинается перебранка.
Через несколько времени я послал Савельича на станцию. Еще накануне он снарядил свой экипаж, взял передок от телеги, поставил на него свое кресло, – ящичек даже под сиденьем приделал: «чтобы Ведомости не замочило» – Савельич по старинному называет газеты ведомостями, – привязал веревками. На другой день утром все собрались смотреть, как поедет Савельич в своем экипаже. Савельич нисколько не сконфузился, запряг лошадь, сел в свое кресло, поставил ноги на оглобли и торжественно выехал с рабочего двора.
– Возьми, Савельич, корзиночку на колени, зачем добро терять? Поставишь лошади под хвост, когда понадобится, да и штаны чище будут, – подсмеялся кто-то.
Однако Савельич съездил да еще посылку для соседней барыни привез – ящик с чаем. Ящик этот он поставил на свое кресло-одноколку, а сам сел на ящик. Самое любимое дело Савельича – приготовлять конфеты и при этом изобретать новые сладости из таких материалов, которые, казалось, вовсе не могут служить для приготовления кондитерских изделий, например, из сырых турецких бобов. Лишь только у Савельича заведутся деньги, он покупает сахар или сахарный песок, чего Авдотья выносить не может.
– Накупил сахару, старый прихотник, рубашек нет, а он сахар покупает. Не давайте вы ему денег А. Н., а лучше холста купите, да прикажите Химе ему рубашки сшить.
Купив сахару, Савельич начинает делать конфеты: леденцы, миндальное печенье, в которое он, вместо миндаля, кладет размоченные турецкие бобы – это изобретение Савельича, – пряники из кукурузы, из клюквенных выжимок, получаемых при приготовлении клюквенного киселя или морса, из ягод, которые служили для настаивания наливок, цукаты из лимонных корок, тщательно им собираемых из пунша, который я иногда, когда случится ром и лимоны, пью после обеда, и т. п. У Савельича в каморке всегда мокнет и киснет в банках всякая дрянь, которую он потом переделывает на конфеты. Наготовив товару, Савельич отправляется на сельскую ярмарку и там распродает. На вырученные деньги он опять покупает сахару, опять делает конфеты и продает на следующей ярмарке, так продолжается, пока не выйдут все деньги. В конце концов торговля эта всегда Савельичу – в убыток. Купит он сахару на рубль, переделает на конфеты и продаст их за 60 копеек; купит потом сахару на 60 копеек, сделает конфеты и распродаст за 30 копеек, и так до тех пор, пока останется копеек 10 на табак. Все это происходит не от того, чтобы Савельич не умел расчесть, напротив, он превосходно все рассчитывает, знает, сколько пошло сахару, – при всех своих кондитерских приготовлениях он всегда взвешивает все материалы – сколько приготовлено конфет, почем следует продать конфеты, чтобы получить рубль на рубль барыша, и, отправляясь на ярмарку, твердо убежден, что у него товару на два рубля и что он заработает рубль за свои труды, но, возвращаясь, приносит только 60 копеек. Такая недовыручка происходит оттого, что Савельич, по своей доброте, большую часть товара раздаривает своим бесчисленным знакомым, которые все его очень любят. Как бы то ни было, это приготовление и продажа конфет составляет величайшее наслаждение для Савельича – то, что Авдотья называет его прихотями.
Своими кондитерскими изобретениями Савельич очень дорожит и, сделав какое-нибудь очень важное, по его мнению, открытие, обращается даже ко мне. Так было, когда он открыл способ приготовления миндальных пряников из турецких бобов.
Сижу я как-то после обеда на балконе, вдруг является Савельич и подносит мне на тарелке белые пряники.
– Извольте откушать.
– Благодарю. Что это, кажется, миндальное печенье? Савельич просветлел. – Извольте откушать.
Я попробовал. Видом похоже на миндальное печенье, но вкусом – не то.
– Из чего же это приготовлено?
– Сами извольте угадать.
Я никак не мог догадаться, но Авдотья, которая недалеко от балкона сажала лук, не вытерпела.
– Это он из бобов делает.
– Из каких бобов?
– Белые бобы размачивает.
– Что же хорошо, Савельич, только для большего сходства следовало бы немножко горького миндаля прибавлять, чтобы дух миндальный был.
Савельич согласился и как-то таинственно сообщил мне, что за эту выдумку большие бы деньги дали на московских пряничных заводах. Впоследствии оказалось, что выдумка Савельича не так хороша, как показалось сначала, во-первых, когда пряники высохли, то их невозможно было разжевать, а во-вторых, сырые турецкие бобы производят тошноту и даже рвоту. Савельич, однако, не упал духом и, оставив приготовление пряников, занялся изобретением какого-то особенного сбитня. Целое лето он собирал травы и мастерил свой собственный чайник из жести от сардиночных коробок, осенью во время рекрутского набора он думал идти в город торговать сбитнем, но дело как-то не состоялось.
Иногда Савельич вдруг вздумает путешествовать – скучно ему станет или бабы уж его очень проберут – и соберется или к сестре, куда-то под Вязьму, или к родственникам каким-то под Ярцево и уйдет. Обыкновенно через неделю он возвращается измученный, больной, перемерзший – стар и слаб уже становится – и опять принимается за свое дело: полы метет, сапоги чистит, самовары ставит, печи топит. Между тем бабы, попробовав, каково им без Савельича, которого они постоянно укоряют, что он – только комнатный слуга и ничего не делает, притихают, и водворяется мир.
Летом Цурик не выл и мало проживал дома – постоянно находился с рабочими в поле и на покосе, который я арендовал на Днепре, верстах в семи от моего имения. Наступила осень, и Цурик опять начал выть и на этот раз навыл.
Хозяйство мое в эту пору расширилось, и насколько расширилось, можно судить по следующим данным.