Текст книги "Вперед и с песней !"
Автор книги: Александр Найденов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Найденов Александр
Вперед и с песней !
Александр Найденов
Вперед и с песней!
документальная пьеса-монолог
в одном действии
В основу пьесы взяты фонограммы бесед и факты из жизни Ратушной Ларисы
Порфирьевны поэтессы, актрисы, заключенной ГУЛАГА, инженера-геолога.
Действующее лицо: Яковенко Амалия Павловна
Одноэтажный старинный, с толстыми кирпичными стенами бывший купеческий дом стоит под огромными тополями на узкой улице. Улица тупиковая, упирается в реку, поэтому по ней мало ездит машин – и здесь под тополями, почти в центре города, тихо, словно в деревне. Внутри дома длинный коридор, сделав поворот у "голландской" печи, выводит к просторной кухне с большой "русской" печью. На коридор выходят двери семи коммунальных комнат. Это их жильцы заставили коридор сундуком, велосипедом, шкафами, натянули по нему веревки с бельем. Это они протоптали за долгие годы деревянные ступени крыльца и разбили кое-где стекла веранды.
Комнату №7 в доме, ту, что напротив кухни, занимает Яковенко Амалия Павловна, невысокого роста энергичная старушка с решительными манерами. Она очень подвижна для своего возраста, много крутится по хозяйству – и все равно, комната эта смотрится великоватой для нее, для одной. Может быть, из-за этого Амалия Павловна завела у себя целую стаю кошек и одну собаку, у которой грустные глаза и короткие лапы.
В комнате, налево от входа, за ширмой поместился диван, два окна в стене выходят на юг, на солнце. Левый дальний угол в комнате отгорожен: там кровать Амалии Павловны и там она скрывает от глаз гостей свою пишущую машинку, которую очень ценит. У дальней стены, напротив входной двери, громоздится черный комод, на нем фарфоровые безделушки и фотографии в рамочках. Справа выставляется из стены боковина печи в изразцах, на ней, на приступке – красивая друза кварца. В правом, ближнем к двери углу – вешалка с полушубком, ватником, шалью. Под ней стоят валенки. Самотканые коврики и половики – на полу.
В гости к Амалии Павловне заходят соседки, изредка – еще кто-нибудь. Впрочем, это не так важно все. Чтобы не отвлекаться – пусть не будет видно ничего: ни вешалки, ни половиков на полу, ни собаки, ни печи, ни валенок, ни комода, ни кошек, ни гостей – ничего. Видно и слышно одну только Амалию Павловну.
Амалия Павловна. Мне куда? В микрофон говорить? Да, давайте проверим... Что говорить?.. Раз, два, три... Раз, два... Слышно?.. Хорошо, я наклоняться не буду. Я вас сразу узнала, как вы вошли. Думаю, лицо знакомое – кто бы?.. Ах, ты! Это ж из телевизора! Вспомнила. А вас, с камерой увидала потом. Может, свет включить? Не надо? Ну, вы сами знаете, как... Я ведь на часы не смотрю. Вы когда звонили по телефону, сказали: в пять. Думаю: в пять, так в пять – какая мне разница? Прибралась в доме, да немного заплюхалась – и не вижу, что уже пять...
А что, смотрят вашу передачу? Смотрят? Вроде людям не до того теперь. Не до передач о культуре. У всех заботы: семьи надо кормить. Одни мы, старухи, с утра до вечера сериалы глядим.
Мы как будем? Вы меня спрашивать станете, или мне самой говорить?.. Хорошо. Значит, о книге. Почему я решила ее издать?
У меня, конечно, денег не много. У меня, можно сказать, их совсем нет, потому что я пенсионерка и живу на одну пенсию. Да еще видите, какое стадо на мне: восемь кошек, собака – их всех тоже надо кормить. Но я делала попытки несколько раз: в семидесятых годах, в восьмидесятых и в девяностых. И вот только сейчас, в двухтысячном, я ее сумела издать. Правда, маленьким тиражом: всего пятьсот экземпляров и полностью за мой счет. Но это не важно, все равно! Главное – вот она, книга! "Рассказы", Павел Илларионович Яковенко. Мой отец. Это книга отца. Все, что от него на свете осталось – я и вот эта книга...
Да, у меня фамилия отцовская до сих пор: Яковенко тоже, Амалия Павловна. Правда, это его не родная фамилия, но все равно... Да, не родная, не родная. Я объясню.
Мой отец, Павел Илларионович, был человеком необычной судьбы. Сам он из Тобольска, из семьи земского лекаря. У меня ни фотографий его, ничего нету не сохранилось. По настоящему-то не Яковенко он, а Уфимцев Геннадий Филиппович. Молодым еще, в первую мировую войну, лет шестнадцати, он уехал из Тобольска в Москву. Родители были против, но он мечтал стать писателем. И в Москве ему удалось устроиться корректором в типографию Сытина. Это... по-теперешнему если сказать... Ну, круто, в общем! Да, круто... И вот, он там работал, в типографии, читал корректуры, писал в московские газеты статьи, общался с молодежью, с такими же, как он сам – разночинцами. Был у них такой... ну как бы кружок. И началась революция. И папа... Не знаю, уж как там и что?.. Папа попал работать в ЧК. Одно дело он раскрыл – и все, больше ему не удалось, потому что тогда большевики стали (а папа им как бы не подходил из-за интеллигентного происхождения), большевики тогда всех расколошматили и стали избавляться от "попутчиков" своих, левых эсеров. И кто-то "настучал" на папу, что он будто левый эсер, потому что многие его знакомые – левые эсеры. Папу собирались схватить. Но его предупредил об этом Ланцис, заместитель Дзержинского. Говорит, уезжай, скройся где-нибудь, пока не уляжется шум. Папа, конечно,– сразу на вокзал – и уехал в Киев. Там достал себе документы на имя Яковенко Павла Илларионовича и с ними в Киеве пережил и гетмана, и немцев, и Петлюру и дождался, когда придут наши. А потом приехал на Урал, в Свердловск и стал здесь работать журналистом. Он был собкором газеты "Труд", газеты "Известия" в тридцатых годах, женился – и тогда ему дали эту вот комнату. Да, так вот здесь и живем... Папа продолжал писать рассказы всю жизнь. И в 37-м году один его рассказ на Всесоюзном литературном конкурсе занял первое место. Я тогда еще маленькая была. Помню, это было весной, я играла тут, копалась в сугробе на углу возле тополя. Гляжу: папа идет – такой веселый, веселый, пальто нараспашку. Схватил, подкинул меня на воздух, поймал, прижал к себе, говорит: "Дочка, я все-таки победил!" Так его слова я запомнила. Папа начал готовить книгу и даже ее издали, но в 38-м году, когда папу арестовали, весь тираж, конечно сразу уничтожили. Одна книжечка оставалась у нас в семье – не знаю, как ее не забрали,– ее я наконец издала.... А, папу арестовали за что? За что тогда арестовывали? Ни за что. Вроде бы, он сказал где-то, что, мол, в Америке безработные живут лучше, чем у нас рабочие. И тогда сразу его. Но мы надеялись, что отпустят. Я до конца войны и потом еще долго думала, что он жив. Что он, думала, без права переписки сидит. Но нет. Когда реабилитация была, мне сказали, что его тогда же, в 38-м сразу и расстреляли. Мне объяснительные выдали, которые папа в тюрьме после ареста писал. Сейчас принесу...
Амалия Павловна уходит, роется в ящике комода и возвращается с двумя листочками бумаги в руках.
На изношенной машинке отпечатано: шрифт скачет. Видите: "С моих слов записано верно" – и папина роспись внизу. Объяснения дает, почему он жил под чужим именем. Что будто это было с ведома Ланциса, но Ланцис уже умер тогда – пойди докажи... Вот такая она, эта книжечка...
Значит, когда показывать будете? В субботу? Интересно. Нужно будет включить... Спасибо, что пришли... Мухтар!.. Вы не бойтесь, он не укусит. Иди сюда, Мухтар, не стой на пути. Не бойтесь, он вас больше того боится. Он запуганный у меня. Он людей как огня боится. Его же чуть не съели, прибежал откуда-то и вся шея в крови: видимо от веревки. Как-то вырвался из петли... Я думаю, туберкулезные это. Туберкулезный кто-нибудь подманил. Им ведь надо собачье сало: для них оно как лекарство. И все – он больше не выходит из дома, только ночью иногда, если не видно людей... Ну, спасибо. До свидания еще раз...
Проводив журналистов, Амалия Павловна закрывает на крючок дверь, ложится на половик, вынимает возле печи из пола дощечку и говорит через небольшую дырку в подполье.
Лёня, ты не спишь? Слышал, как снимали меня?.. Дурак! Кто меня может снять? Журналисты, кто же еще? Спрашивали про дедову книгу. Скоро в передаче покажут... Ну, ты как там? Ничего? Не замерз? Отвык уже сидеть-то?... Вот и сиди, сиди – ума если нет. (Говорит, передразнивая кого-то) "Лёнечка, хоть бы немного нам с тобой нормально пожить!.. Хоть бы один денечек быть вместе!.." Ей-то что! Она, небось, теперь в тепле, а ты в холоде!.. Ой! Ну, и дурак!.. Нашел кого – бабу слушаться! Только свистнула – он вперед и с песней за ней!.. Не сегодня – завтра объявят амнистию, а ты убежал!.. И в кого ты у нас такой?.. Ведь каких-то восемь месяцев оставалось. А теперь – что?.. (Слушает) Ага, ага! Они совсем дураки? Да? Дурнее тебя?.. А то говорю, что, Лёня, нельзя повторяться! Просидел там два года – из зоны удрал – и снова туда! А они и не догадываются, где ты?.. Ладно, сиди... Вместе сдаваться пойдем. Пойдем, и не спорь! Был бы маленький – за ручку бы взяла – и вперед! Ой, как хорошо-то, маленькие-то были когда!..
Ладно, если что понадобится – скреби. Я пока напечатаю твое заявление. Явку твою с повинной. Не спорь!.. Ох, ты боже ты мой! За какие наши грехи?..
Амалия Павловна, поднимается с пола, уходит в свой отгороженный угол, оттуда начинает раздаваться стук пишущей машинки. Скоро он прекращается. Амалия Павловна с тетрадкой возвращается к печке и опять откупоривает дыру.
Лёнька, знаешь, пока ты в зоне сидел – я тут сочиняла стихи. Снова нашло. На, возьми – почитаешь. (Просовывает в дырку тетрадку) Свечку зажги. Не ворчи, не ослепнешь. И в кого ты только у нас? Дед был профессиональный писатель, я хоть не такая, но тоже – поэт. Витька – не пишет, но зато все время молчит – философ. А ты-то в кого?.. (Слушает) Нет, в роддоме не спутали. Читай, не ленись. Про нас там с твоим отцом. Похожим ты стаешь на него...
Амалия Павловна поднимается с пола, начинает звать кошек, начинает кормить.
Кыс-кыс-кыс!.. Мурзик, не твоя чашка! Не лезь, рыжий! Не лезь, а то хвастану! Кто к нам приехал, маленькие? К нам дядя Лёня приехал... Мухтарка, Мухтарка, ко мне! Иди ко мне, маленький! Иди, иди... За дядю Лёню тарелочку...
В другой день.
...Здравствуйте! Здравствуйте, Светочка! Спасибо. Я посмотрела. Передачу-то. Мне понравилось. Книжку зашли вернуть?.. Прочитали? Как она вам? Ничего?.. Спасибо. Приятно слышать... Я ее носила на днях профессору в институт. Так он знаете так... Не хвалит, в общем. Не хвалит. Сострадания, говорит, не нашел к людям в этих рассказах. Сострадания. Взял, расстроил меня. В целом, говорит, хорошо – только сострадания нету. Идея, мол, прослеживается, правильная идея в рассказах – про справедливое общество и так далее (а какие в тридцатые года еще рассказы писать?),– люди за это общество гибнут – это как бы само собой, им сострадания нету... Я с ним не стала спорить. Зачем? О чем мне спорить с профессором?.. А вам понравилось, значит? Очень приятно слышать. Знакомые позвонили мне. Несколько человек. Смотрят передачу-то. Видели, говорят...
Светочка, вы вот на телевиденье – можно с вами поговорить? Вы ведь больше нас, старух, знаете. Можно?.. Вы садитесь, я вас угощу чаем...
Светочка, вот дело какое... Хочу совета спросить...
Сын-то мой младший, Лёня – я вам про него говорила. Вскользь, да, да вскользь. Сын-то – он, значит, здесь был. Когда вы передачу снимали. Здесь он, сидел в подвале... Где же ему еще: он же в бегах? Только в подвале и все. Может, дадите совет, куда нам обратиться с Лёней? Помощи чтобы нам...
Он ведь у меня добрый, только закрутило его. Безотцовщиной рос. А тут дружки всякие. Влип он за три рубля...
С другом они вдвоем остановили здесь во дворе пацана, года на три младше их возрастом – и отобрали у него три рубля. Им обоим по семнадцать лет было – и пожалуйста: первый срок! Потом вышел. Пить стал. Научился в тюрьме. Приторговывать начал лекарствами. Всякими, и которыми без рецепта было нельзя. Это теперь они свободно в любой аптеке. А тогда: спекуляция, да еще при отягчающих обстоятельствах. И опять загремел. Вышел. Женился. Нашел себе женщину. Я плохого про нее не скажу. Тоже ведь – каждый хочет своего счастья... Жили они вместе, несколько лет жили...
Однажды он пошел к другу. Тот ему говорит: Давай, говорит, Лёня, пойдем, продадим ружье. Чтобы, значит, водки попить. Ну, и пошли. Подходят возле магазина к таксисту. Спрашивают, надо, мол, ружье? Мой дурак-то ружье под пиджаком держит. Таксист им: нет, мол, не надо, а сам отъехал немного и милиционеру про них. Мой-то еще увидел: Нинка идет в магазин, жена его, значит. Говорит, хотел ее окрикнуть, да не стал что-то, а тут налетели милиционеры и повязали их.
Ружье-то так себе ружье, оно не стреляет даже. В нем этого... как его? бойка вроде нет. Еще с демидовский времен такой... ну, как бы... обрез. Экспертиза проверяла потом: вроде, оружие – не оружие, а так себе что-то. Но написали в заключении, что если приделать боек, то может оно и стрельнет.
Умные-то люди говорили моему: ты, дескать, Лёня, беги, где-нибудь спрячься. Мой-то: нет, мол – и все! Мне, мол, надоело сидеть за три рубля. Буду, мол, на все следственные действия ходить. Неужели из-за этого куска ржавчины посадят? Я и держал-то его в руках всего пятнадцать минут. И начал ходить. (А он, значит, по подписке о невыезде был). Потом следователь ему говорит: на, говорит, Леонид, распишись. Мой читает заключение и глазам, говорит, не верит: следователь на него "накопал" нарушений закона по трем статьям: там и хранение огнестрельного оружия и бандитизм, и еще что-то. В общей сложности – восемь лет. Но бандитизмом-то ведь даже не пахло! Уж что-что, но только не бандитизм! Следователь ему говорит: распишись. Мой-то: сейчас, мол, выйду, подумаю, покурю в коридоре – и тогда распишусь. Вышел и не вернулся. Сбежал.
Купили они с Нинкой домик в городе Полевском: это пятьдесят километров отсюда. Живут. Милиция их время от времени ищет. Придут ко мне сюда, спросят: имеете ли вы сведения о месте нахождения вашего сына. Я им: "Да что вы! Если б только я знала! Я бы первая вам тогда!" Четыре года прошло – они все ходят и ходят. Думаю: наверное мой еще что-нибудь натворил – ведь не может быть, чтобы из-за ржавого ружья так долго искали. Что им, заняться больше нечем, милиции? За это время Советский Союз распался, в городе орудуют банды всякие: Уралмашевская преступная группировка, "синие", "центровые"... Убивают друг друга десятками, из пистолетов, из автоматов, из пулеметов стреляют, бомбы взрывают на улице. А они ко мне все ходят и ходят. Спрашиваю у Лёньки. Он мне говорит: "Мама, клянусь! Из-за ружья только – больше ничего!"
Я уж сообразила потом. Милиции ведь тоже надо изображать, что они что-то делают. Охота ли им связываться с бандитами? А вот такие, как мой Лёнька – для них самое то! Поймают такого, посадят – и галочку можно ставить в отчетность, что преступность искоренил.
Однажды приходит переодетый милиционер, в гражданской одежде – и спрашивает у соседа (представился, что он будто старый Леонида знакомый), спрашивает, как, мол, найти? Тот ему: "Так ты не там ищешь: они живут в Полевском!" И еще открытку с адресом показал. Сказал – и засомневался, говорит мне: "Амалия Павловна, я, наверно, не то наделал". Я быстрее Леониду звоню, что надо срочно бежать – они с женой на автобус – и сюда, в город. Там облава в Полевском такая! Дом оцепили, но уж никого не нашли.
Начал Леонид жить в подвале. Здесь под домом подвалы. Этот дом до революции купцы себе строили – здесь огромные подвалы! А милиция ничего не знает про них. Без жены, конечно, без Нинки: Нинка у себя в Полевском жила, а он здесь.
Прожил он в подвале два года. Не все, конечно, он там, вылезал он, и по городу ходил, и даже на работу устроился. С документами ему "светиться" было нельзя – так он семечками торговал: у таких ведь документы не спрашивают. Поставит ящик на улице, мешочек с семечками, стакан – и торгует себе.
Милиция иногда у дома облавы устраивает, окружат дом, стоят, ждут. А Леонид шагает с работы, увидит их (их же сразу видно, милиционеров), – и мимо дома идет. Они ведь его не знают. Там за эти годы, в милиции, столько народу сменилось. Присылают молодежь – они никогда и не видели Леонида, и не знают его в лицо. А если у них фотография – так он за столько лет изменился, постарел...
Или как было: приходит следователь ко мне, мы тут беседуем, я даю показания, что давно не знаю, где Лёня – и открывается дверь, Лёня входит. Сразу оценивает ситуацию, говорит: "Амалия Павловна, у вас соли не будут?" Я ему кричу: "Коля, сколько раз тебе говорить: у меня соли нет!" И он уходит. А следователь откуда знает, кто здесь в доме живет? В доме семь коммунальных комнат.
Но потом поймали его. Пьяный он на диване уснул – и тут облава. И все...
Он бы уже отсидел. Я так думаю. На пятьдесят пять лет Победы, в амнистию, его б отпустили. Но Нинка на первомайские праздники приехала к нему туда, в зону. А он не под стражей там, он так как бы мог, свободно ходить. Приехала и давай: "Лёнечка, хоть бы немного нам с тобой нормально пожить!.. Лёнечка, может, ты от них убежишь?" И пошла. И мой-то дурень за ней. Идет и... Это он потом мне говорит: "Вот чувствую, что мне нельзя за ней, а иду, ноги сами собой несут." Ну, баба, конечно! Баба хоть куда может мужика увести.
А здесь, в городе, что? Ни денег у них нет, ничего. В городе только снова в подвал... Я его сама в милицию отвела.
Светочка, может быть, вы научите меня. Может, кто замолвит за нас в милиции слово? Журналисты там, или кто? Он ведь у меня не со зла: просто судьба такая. Неужели руку не подать помощи? Адвоката бы ему хорошего, но они таких деньжищ стоят. Где их возьмешь? Не на пенсию ведь нанимать адвоката. Мне бы на работу устроиться. Светочка, не слышно, на счет работы?..
В другой день.
Светочка, это вы? Здравствуйте. Проходите. Я? Нормально себя... Глаза красные, да... Чуточку всплакнула вчера... Да Мухтарка под машину попал. Выбежал – и тут прямо, на дороге, напротив крыльца... Как уж так они? Носятся, что ли без фар? Насмерть, все...
Проходите. Может, чайку?.. Статью будете писать? Вы сама будете или как? Почему я возражать стану? Спасибо...
Про себя еще? А без этого нельзя, разве?.. Ну, вы лучше знаете...
Папу моего когда репрессировали, остались: мама, я, Рона (сестра). В войну я училась -поступила в химический техникум. А тогда вышло кино – "Два бойца". И я значит – в клуб. Посмотрю сеанс и так через фойе, шмыг – снова в зал. Я смотрела его четыре раза в тот день. Думаю: "Артисты – вот это да! Вот живут люди! А я-то что забыла в этом химическом техникуме?" И я перестала учиться. Меня отчислили за неуспеваемость с третьего курса. Ну, а куда? Нужно же было получать продуктовую карточку. Мама меня устроила на работу. Мы тянули ЛЭП от Серова до Горы Благодать. Война кончилась. И меня отпустили с работы в Свердловск: на несколько дней, чтобы проведать родных. Отпуск закончился, а я и в ус не дую себе! Не еду на работу – и все. Тогда ведь строго было с этим: не дай бог опоздаешь на три часа – сразу уголовное дело! Я не еду. Как быть?
У меня подружка работала в ФЗУ – профтехучилище, если теперешним языком. Я к ней пришла, вижу у нее в коробках свидетельства о рождении документы пацанов, которые в училище учатся. Я подружке все объяснила, что не хочу обратно в тайгу, не хочу тянуть эту ЛЭП, а хочу в артистки в Москву. И она меня поняла. Перерыли мы с ней коробки, все свидетельства. Всё одни пацаны. Что делать? Взяли, не долго думая, переправили окончания. Был Федотов Михаил Дмитриевич, стала Федотова Михайла Дмитриевна, 1929-го года рождения. Мне подружка говорит: "На, езжай!"
Я записку маме оставила, забралась с мешочком на крышу поезда – и вперед и с песней – в Москву. В те годы многие на крыше поезда ездили. Проверяли, конечно, и гоняли. Помню – это уже Казань мы проехали – я за дверью пряталась в тамбуре, дрожала: сейчас схватят меня. Но милиция мимо прошла.
А в Москве гляжу. До нас с подружкой в Свердловске сразу-то не дошло: День рождения у Михайлы Федотовой, ей шестнадцать лет стукнуло паспорт пора получать. Свидетельство больше не действует!
А, была, не была! Иду в отделение милиции, в самом центре Москвы. Вот, говорю, я приехала. Дайте мне паспорт. Они свидетельство прочитали: "Михайла?"– говорят.– "Михайла!"-"Ну, тебя родители обозвали!" Двух часов не прошло – я уже была с настоящим паспортом. В самом центре Москвы! Михайла Федотова!
Зато потом, когда в шестидесятые годы я переделывала документы на свое настоящее имя, меня больше года мурыжили.
Поступила я на учебу к выпускнице Станиславского, Лидии Павловне Новицкой. Она вела вечернюю театральную студию при театре имени Ленина (это на Красной Пресне). Проучилась у ней два года. И конечно, параллельно, работала: потому что не работать было нельзя. Вкалывала штукатуром на стройке.
А тогда издали указ от четвертого– ноль шестого-сорок седьмого года: за то, что нужно арестовывать за вольные и государственные кражи. И стали всех проверять: кого-то так пропустят, а на кого-то составляют сразу акт в милицию. Так же, как за колоски сажали – так же тут. Стройка, она же имеет эту... огородку. И мы несем. И несем эту... вязанку дров после работы со стройки: щепки там, обрезь всякую – и несем мы их прямо, предлагаем всем. Москва-то была ведь на половину: вот Садовое кольцо – все там стояли... вот как у нас есть такие деревянные двухэтажные дома,– это таких там было очень много. Это постройки двадцатых, тридцатых годов. И они с печным отоплением были. И мы продаем.
Ну, и нас несколько человек: "Ага! Где? Откуда?!" – "Вот отсюда". Причем, нас задержали даже не раз, а раза два, три с этими дровами поймали. Ну, составили акт. В милицию. Причем, мне в милиции, например, он говорил: "Вот, ты, девочка, откуда?" (Понятно, что в Москве на таких работах как тогда, так и сейчас работают не местные москвичи, а всё... как сказать... приезжие: или из близлежащих, или из дальних ли, деревень ли, городов). И говорит: вот, дай, мол, телеграмму матери в Свердловск – пусть пятьсот (вот тогда пятьсот рублей он мне назвал; я сейчас уже не помню, много это, или мало было),– и мы тебя вроде как отпустим. Я говорю: "Я никому телеграмм никаких давать не буду". Потому что, во-первых,– я не могла маме нанести такой удар, вот; во-вторых,– еще неизвестно, отпустили бы, или не отпустили. Причем, это я сейчас понимаю – тогда-то я думала: точно отпустят. И стала я сама в этой тюрьме сидеть...
Вот сейчас у нас тут во дворе загорожено, стройка. Мы дров натаскали. Вот я натаскала – на всю зиму хватит. Но сейчас-то – пожалуйста, даже они спасибо говорят, что им не вывозить, что мы тащим. А тогда, видишь, все это было нельзя, потому что ведь люди запрещали сами неведомо чего. Вот скажем... Ладно, я согласна, что утащить с фабрики катушку ниток – это вроде как бы грех, воровство, а обрезки, обрезь – ее мешками сжигали. А люди несли и шили тапочки – продавали, шили коврики – продавали. То есть, получали какой-то дополнительный заработок. Почему они это делали? Они делали потому... Потому что тех денег, которые платили, людям не хватало на прожитье. И как бы по теперешним временам сказали бы: вот, они предприимчивые, молодцы!.. Я почему говорю про фабрику? Потому что я после освобождения работала вот тут на швейной фабрике. И при мне люди эти лоскутки таскали, и тоже людей ловили уже при мне за эти лоскутки, за нитки... И потом, видите ли, у нас как бы в Советском Союзе выработалась такая система именно потому, что вроде – "все вокруг колхозное, все вокруг мое". В то же время – мое и не мое: что вроде, оно ничейное. Вот кто на чем работал, тот все ведь домой носил: это же нормально было. Тем более, что, скажем, в магазине с одной стороны все есть, а кинешься – то, что надо нету...
У меня был срок небольшой, всего шесть лет. Есть даже лагерная пословица: "Ты за что сидишь?"-"Ни за что!"-"А сколько у тебя срок?"-"Десять лет"-"А вот и врешь!" Ни за что – пять или шесть давали. Были сроки-то ведь от пяти до двадцати пяти лет.
Сначала в КПЗ всех держат три дня, а за три дня прокурор должен выписать ордер на арест. И если он не выпишет – тебя должны отпустить! И все сдуру думают, что прокурор не выпишет, а прокуроры как выписывали, так и продолжают выписывать...
А где-то, видимо, перед самым Новым годом, что ли, суд был. А после Нового года я уже на этап уехала. Ну, да... Это был сентябрь сорок восьмого года – арестовали меня; три месяца я сидела. Ну, это нормально, это не долго. Сейчас вот, видите как: говорят, что и по два и по три года сидят до суда. А тогда все-таки нормально. Я считаю, что это нормально: сидели два – три месяца...
В тюрьме? Что в тюрьме? Нормально, как и везде... Во-первых,человек остается человеком везде, в любых обстоятельствах. Везде. В какие бы экстремальные обстоятельства он ни попал. Например, попал он в зону, или попал он на войну,– бывают минуты затишья, минуты того, когда он книгу читает, бывает, например, Новый год. Вот я в тюрьме была в Новый год. Ну, Новый год – все равно ведь он – Новый год. Вот, в другой раз я в больнице была – я не скажу, что он в больнице был лучше, чем тюрьме. В тюрьме, значит, думаю что? Надо Новый год встречать! А как встречать? Все воры там ну, такие, которые в законе, воры настоящие,– они, значит, выходят на "решку" (на решетку)... А тюрьмы все построены по такому принципу, что все решетки выходят во двор. Но там, хотя тоже есть вертухаи, но в общем, можно, как бы перекрикиваться через окна. И кричат: "С Новым годом, люди!" Потому что воры – это люди, а мы, кто вот случайно попал, – это фраера. А я тоже пошла на "решку" и сказала: "С Новым годом, фраера!" И вся тюрьма ответила гулом. Понимаете как? То есть: "У-у !.." То есть, вроде там, во всех камерах все фраера встрепенулись, что не только воров поздравили.
Разные россказни рассказывают про тюрьмы: вот придешь в камеру, а тебе под ноги белую простынь кинут и если ты по ней пойдешь – значит ты человек, а если не по ней пойдешь, значит ты – так... Ничего этого не было. Были обычные люди везде. И так как я ведь (ну, по сравнению с ними), имела какое-то образование... Потому что многие тогда были: и четыре класса кончили, или не кончили. И потом, много в войну было и беспризорников и все, – кто это в тюрьмы попадал... Я им очень много рассказывала, я им читала много стихов: читала Маяковского, например. Я знала наизусть пьесу Ростана "Сирано де Бержерак" – я рассказывала эту пьесу, все... мне всегда место давали хорошее. А я потом все равно всяким бабушкам уступала: мне их жалко было. Мне всегда воры подвигались – и давали место. Везде, везде мне давали место...
Да, и тогда уже были воры в законе. Они всегда были. Были: воры, суки и фраера. Значит, суки – это бывшие воры, которые стали сотрудничать с начальством, стали работать. А ворам нельзя было работать, потому что они люди! Они не могут работать! И им должны все равно все всё приносить. А как раз когда вот на Колыму мы попали... Там еще до этого, до Колымы, в этом, в Ванинском порту, рассказывали, что на Колыме всех воров переделают в работяг – то есть, там никто не позволит не работать. И конечно, воры очень боялись попасть на пароход – и они вот, например, что сделали?.. Там же как было? Вот, спускаешься в этом, в Ванинском порту – и вот такой каменистый спуск... ну, там тоже – сопки такие... и тут: зоны, зоны, зоны, зоны, зоны... Ну, у нас тоже были: вот, обычные люди, фраера; ну, там в другом бараке – воры, в другом там – суки... Но они старались так: в одну зону сук и воров не сажать, потому что между ними резня не на жизнь, а на смерть шла! И вот, в соседней зоне были воры, настоящие воры, и они решили поджечь нас лагерем. В нашем лагере были суки: значит, воры тоже, но уже ссученные. А как они, зоны, между собой соединялись? Вот – колючка (проволока), вот колючка, а между ними нейтральная полоса. И с этой стороны у них стоит туалет, и у нас – туалет. И ветер дул в нашу строну. И они подожгли свой туалет – и ветер должен был (ветры сильные там очень) как бы перекинуть огонь – и наша бы зона загорелась. А ветер вдруг (вот, Бог, говорят, есть!) внезапно переменился – и стала гореть их зона... Зона – ведь это очень много бараков. И стали гореть. Всё, загорелся один, другой, всё... Ветры сильные. Он переменился в их сторону – ему через колючку не надо, все тут, рядом – и стала гореть вся зона! И они кинулись толпой к вахте. И пока там вызвали дополнительную охрану, пока вывели... Некоторые были и пострадавшие, потому что уже кого-то догоняло пламя, кто-то в толпу вклинивался, кого-то это... И конечно, их оставили выяснять, кто из них поджигал? И их оставили на зиму. Они там снова стали кантоваться, то есть они на этап не попали...
Кто поджигал? Ну, так конечно, женщины! Зона-то женская была. Они тоже... ну, как говорят – воровайка. Воровайка. Но все равно, они считаются – воры. Человек? Так. Все – это вор! Людьми – это женщины себя называли. Нет, ни в коем случае – не бабами! Вы что!..
Я была поражена еще чем? Потому что когда мы ехали. Нас вот мимо зон этих везли. Тут же тоже – колючка и видно. И подвезли нас к какой зоне-то, остановили наши машины-то. Еще нас пока там, что конвой... А видно уже через это, окошко. Я говорю: "Ой! Нас в мужскую, что ли зону?!" Они говорят: "Да ты чё! Не знаешь, что ли?" Это говорит... Как же их?... Коблы! (Ну, это женщины, одевают на себя мужскую одежду, и женщины с женщинами... Ну, как бы у них там – коблы и ковырялки. Вот так вот. Ну, я так испу... "Да не бойся,– говорит.– Это коблы..." Вот. Так же у мужчин там это бывает все... Ну, вобщем, конечно, ничего там хорошего нету – это понятно...
Ну да, женщина переодетая – это кобел, а которая ее девочка это ковырялка...
На Колыму мы попали с последним пароходом, с "Джурмой",– поэтому на этапы нас не распределили. И мы попали в пересыльный лагерь в Магадане. Вот здесь был комендантский участок, с этой стороны – женская зона, с этой стороны – мужская. Тут – калиточки. И в первый же день, или во второй приходят и говорят: "Кто тут артисты есть?" Ну, я сразу подняла руку, сказала: "Вот, я артистка!" Ну, я прочла там... Прочла я... Я читала все время "Алеша, ты помнишь, дороги смоленщины?", Симонова. Так... Знаете, как вот... Так, просто... Ну, я не буду читать, я просто начну – вам показать:
"Алеша, ты помнишь дороги смоленщины,
Как шли бесконечные злые дожди,
Как крынки несли нам усталые женщины.
Прижав как детей от дождя их к груди..."