Текст книги "Статьи, эссе"
Автор книги: Александр Мелихов
Соавторы: Марина Ефимова,Марк Копелев
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Правда, на территории отделившихся штатов кое-где остались гарнизоны, подчиненные Кие… пардон, Вашингтону. Несколько фортов сдались, но форт Самтер в бухте Чарльстон отказался сложить оружие. Выдержать долгую осаду он не мог из-за нехватки припасов, и «федералы» отправили туда «гуманитарный конвой», поклявшись, что не станут доставлять людей и оружие. «Сепаратисты» или не поверили, или не пожелали, чтобы капитуляция оттягивалась на неопределенный срок, но 12 апреля 1861 года начался обстрел форта, который через 34 часа был вынужден сдаться. Только тогда Линкольн объявил южные штаты в состоянии мятежа, начал морскую блокаду их побережья и призвал в армию 75 тысяч добровольцев. Акция устрашения произвела впечатление – за отделение проголосовали еще три штата.
Серьезные люди понимают, как и почему действуют другие серьезные люди, – они не понимают только людей нормальных. Кто никогда не поставит на карту жизнь и благополучие свое и своих близких ради каких-то цен и тарифов, если не будет считать свое дело не просто экономически выгодным, но Правым Делом непременно с Самых Больших Букв. Вот как изображено начало Гражданской войны в американском «Тихом Доне» – в «Унесенных ветром». Романтический дух там, как и всюду, воплощают женщины, понятия не имеющие о рынках и тарифах, – они лишь верят и гордятся своими мужчинами: «И как могут они не одержать сокрушительной победы, когда борются за правое, справедливое дело. И это Правое Дело не менее дорого им, женщинам, чем их мужья, отцы и сыновья; они служат ему своим трудом, они отдали ему и сердца свои, и помыслы, и упования, и отдадут, если потребуется, и мужей, и сыновей, и отцов и будут так же гордо нести свою утрату, как мужчины несут свое боевое знамя».
Как и большинство революций, это была революция достоинства, ибо все прагматические мотивы говорили, как всегда, одно: победа если и возможна, то ценой таких жертв и такого разорения, каких не окупит никакое военное торжество. Однако чтобы идти на такие жертвы, необходимо не только верить в собственную праведность, но и считать противника чудовищем, который не просто следует собственным интересам, а стремится тебя уничтожить без всякой пользы для себя. Когда знающий человек (из своих же!) говорит благородной Мелани, что в северных тюрьмах для пленных дела обстоят далеко не так худо, как в южных, – у янки-де хоть отбавляй и одеял, и еды, и медикаментов, она вскипает: не может быть, янки нас люто ненавидят, и наши пленные погибают там от холода и голода без всякой медицинской помощи. А между тем «янки» воюют всего лишь рационально: эти защитники частной собственности уничтожают здания, где противник может согреться, еду, которой он может прокормиться (что наивным душам представляется бессмысленной злобой). Война очень быстро начинает диктовать свои законы и чистым, и нечистым. Нехватка рабочих рук заставляет гуманистов отдавать в аренду каторжников, создавая на частных предприятиях маленькие ГУЛАГи; необходимость сохранить плоды победы заставляет поборников демократии лишать избирательного права своих политических оппонентов – не у нас одних были лишенцы.
Поэтому, поминая злодеяния советской власти, нужно почаще задумываться, что в них порождалось идеологией, а что войной, Тридцатилетней войной 1914–1945-го: все войны начинаются и ведутся в состоянии коллективного психоза, в котором только и возможно расчеловечивание противника, с кем еще вчера торговали и выпивали. В состоянии психоза никого не удивляет, что за одну ночь человек может обратиться в чудовище – ведь в сказках это бывает сплошь и рядом.
«Точно так же как (давайте уж опровергнем еще одну излюбленную гипотезу) войну между Германией и Великобританией в 1914 году не предотвратило то обстоятельство, что обе эти страны имели высокоразвитые экономические связи и находились примерно на том же уровне промышленного развития. Неверно, что войны предотвращаются общими цивилизованными устоями. Германия, Франция, Италия и Британия принадлежат одной и той же цивилизации, и, тем не менее, они дважды в этом столетии вцеплялись друг другу в глотки. Таким образом, я вновь возвращаюсь к утверждению, что только баланс сил и публично провозглашенная готовность защищаться с оружием в руках могут предотвратить войну».
«Мы хранили на своей территории ядерное оружие, начиная с Хиросимы, но это не предотвратило разрушительных ‘обычных’ войн в Корее, Вьетнаме и Ливане, войны между Ираном и Ираком. Под зонтиком ядерного сдерживания народы и правительства нашли вполне возможным и выгодным развязывать войны. Я не вижу, почему заранее исключается подобный же исход для Европы. Под сенью ядерного оружия конвенциональная война может произойти и в Европе».
«Если уж война развязана, нельзя исключить никаких альтернатив, включая использование ядерного оружия в Европе. Моя идея состоит в том, что нам не следует обманывать себя своей собственной риторикой. Попросту неверно, что внутренняя организация какого-либо государства является или когда-либо была гарантией против войны. Советский Союз и с многопартийной системой может быть более или менее милитаристским – то же относится к Германии и к любому другому государству».
«Страсти нынешнего националистического возрождения рано или поздно, возможно, исчерпают себя, а стремление обрести гражданский мир и процветание останется непреодолимым, но мир и процветание в наше время недостижимы без широкого сотрудничества с различными национальными группами и без равновесия сил между государствами».
* * *
Что такое равновесие сил, понятно, – это возможность уничтожить друг друга, и с этим дело обстоит совсем неплохо. Но что такое сотрудничество с различными национальными группами? Какое и с какими? Если, как я полагаю, национализм рождается из ощущения беззащитности и мизерности, то наиболее почтительные и миролюбивые жесты, вопреки привычной практике, следует адресовать не сильным, а слабым, ибо именно слабость провоцирует гиперкомпенсацию националистического психоза. Правда, осуществлять столь рациональную политику способны только те, кто сам психоза избежал…
Но, поскольку нашу экзистенциальную защиту разрушает не столько ненависть к нам, сколько пренебрежение, то сегодня, когда Россия снова внушает страх, у нее возрастают и шансы вернуться к рациональности. А вот для малых народов закрыт и этот путь ослабления националистического психоза: чтобы ощущать себя творцами истории на силовом поприще, им остается или подзуживать сильных друг против друга, или искать самоутверждения на поприщах творческих, о чем они пока что не догадываются. Националистов никакие поприща, кроме борьбы за власть («независимость»), не интересуют, но творцы способны переманить у них какую-то часть публики, если сотворят нечто настолько масштабное, что это уже обретет признаки исторической субъектности, – прорвутся в космос, победят на Олимпиаде, получат Нобелевскую премию…
Однако творцы, похоже, еще никогда не считали себя самостоятельной силой. Националисты с их культом силы и власти уже давно объединились против творцов (хотя бы тем, что низводят их до службы своим примитивным целям) – почему бы наконец и творцам не объединиться против националистов? Выбросив лозунг в духе Велимира Хлебникова: «Творяне всех стран, соединяйтесь!»
Если уж не всех стран, то, по крайней мере, тех, что наиболее остро нуждаются в исторической значительности.
Экзистенциальная защита сильных и слабых народов – тех, кто обеспечивает мировое равновесие сил, и тех, кто на это равновесие почти не влияет, должна выстраиваться на совершенно разных принципах: у сильных на рациональности, у слабых на творчестве.
Хотя успехи на творческом поприще и сильным облегчают возможность не впадать в обидчивость и мстительность.
Марк Копелев
Война и мир
…Тотчас и подлетел этот трамвай, поворачивающий по новопроложенной линии с Ермолаевского на Бронную. Повернув и выйдя на прямую, он внезапно осветился изнутри электричеством, взвыл и наддал…
М. Булгаков Мастер и Маргарита
В феврале 2002 года на сцене Метрополитен-оперы состоялась премьера оперы «Война и мир». Даже те, кто с оперой Сергея Прокофьева не знаком, а только читал роман Толстого, понимают, что для театра, рискнувшего воплотить это действо на сцене, создать спектакль по такому грандиозному эпическому произведению – труд адовый. Зрелище почти на 4 часа. Большое количество эпизодов. Шестьдесят восемь (!) основных ролей. Балы, война, русские войска, французские войска, уланы и драгуны, гренадеры и кирасиры, гусары и казаки, фузилеры и вольтижеры, маркитанты, фуражиры, партизаны, горожане, ополченцы, хоры, балет, миманс и прочая, и прочая, и прочая… По сцене двигаются большие массы народа, сталкиваются, воюют, танцуют, убивают друг друга… И при этом еще и поют. Дурдом. Страшный сон для режиссера-постановщика. Лев Николаевич ворочается в гробу, потому как старик оперу не жаловал и обзывал всякими нехорошими словами.
«The New York Times» накануне премьеры сообщала:
На глубине трех этажей под Линкольн-центром русская армия учится маршировать!
В финальной сцене заняты 346 человек и лошадь!
Завербовано 160 безработных актеров! Заметьте – не приняты на работу – «to hire», не рекрутированы – «to recruit», а завербованы – «to enlist».
Наняты дополнительно костюмеры почти со всего Бродвея…
Под костюмерные занята подземная пожарная станция…
Как очевидец, свидетельствую, что все так и было – сам работал в этой бывшей пожарной станции, переоборудованной под костюмерную, и даже был там начальником. Это уже другая часть истории, из-за которой я, собственно, и взялся за перо и про которую расскажу чуть ниже.
Так вот, премьера. По сцене, которая представляет собой вращающийся купол, как бы половину земного шара, перемещаются туда-сюда эти самые 346 человек, также лошадь и 160 завербованных безработных актеров, которые работниками МЕТ не являются, а потому на огромной сцене этого театра ориентируются не слишком хорошо. Тем более что по куполу, очень, кстати, выразительному с точки зрения художественного замысла, двигаться весьма неудобно. Тем более в полутьме.
Близится финал. Тринадцатая, заключительная, картина – «Смоленская дорога». Под мощное оркестровое вступление, изображающее разбушевавшуюся пургу, в густых вечерних сумерках по Смоленской дороге бредет отступающее французское войско. Убогие, замерзшие люди в драных мундирах. Партизанский отряд во главе с Денисовым, Долоховым и Щербатым атакует конвой, охраняющий колонну русских пленных, и освобождает их. Французы в панике бегут. В музыке – победные литавры и трубы во славу русской армии.
И вдруг, в неверном свете метели, от беспорядочно отступающего французского отряда отделяется солдат и, вместо того чтобы вместе с товарищами по боям удалиться за кулисы, закрыв лицо руками, как бы преодолевая суровые порывы зимних российских ветров, начинает пятиться в направлении зрительного зала. Ну, заблудился французик в полутьме незнакомой сцены. Заигрался. И все бы ничего, но потерявший ориентировку завербованный безработный не заметил в темноте, что между ним и залом разверзся глубокий овраг оркестровой ямы. Куда он, естественно, к изумлению первых рядов партера и оторопевшего дирижера, со всего маху и навернулся.
Читатель, наверное, думает, что я сейчас начну описывать, как этот незадачливый солдат свалился прямо на головы не ожидавших такой подлянки оркестрантов. Не спорю – это было бы соблазнительно. Здесь есть где разгуляться. Несчастный падает в оркестр, визжат скрипачки и виолончелистки, звенят тарелки, грохочут барабаны, хрюкают тромбоны и тубы, с треском рушатся пюпитры, матерятся фаготы и валторны, и так далее, и тому подобное… Но нет. Нет, нет, нет, друзья мои. Это ведь Метрополитен-опера. Здесь охрана труда. Не дай бог, что-то подобное случится – засудят к чертям собачьим. Здесь, с одной стороны, профсоюз музыкантов, с другой – профсоюз работников сцены, с третьей – гильдия актеров… То есть подобные случаи предусмотрены, последствия просчитаны, и все меры предосторожности загодя приняты. Над оркестровой ямой со стороны сцены натянута страховочная сетка, и даже при всем желании сигануть в оркестр ничего не получится. Наш незадачливый герой благополучно в эту сетку и свалился. Но как дисциплинированный актер, чтобы не привлекать к себе внимание и не нарушать ход спектакля, затаился там и не шевелится. А поскольку все это произошло в темноте под вой метели и музыку победы русского оружия, то кроме оркестра и первых рядов партера никто, в общем, потери бойца не заметил.
И все, возможно, проскочило бы тихо-мирно, но герл-френд этого безработного, которая тоже была занята в последней сцене, не обнаружив своего любимого в отступающей за кулисы колонне, начала его искать. И тут ей кто-то сказал, что, мол, не волнуйся, darling, все в порядке, пал смертью храбрых – в оркестровку гикнулся. От этого ошеломляющего известия darling впадает в неуправляемое буйство, поднимает дикий хай, крича, что у него, дескать, больное сердце, что он плохо видит и вообще, наверняка, умер. «He died, he died… – путаясь в соплях, повторяет она. – He is dead!» Ну а что, скажите на милость, она должна думать? Человек сверзился в яму – и тишина. Ничего не видно, ничего не слышно… Ясен пень – кирдык. И как любая женщина, потерявшая на войне мужа, она рыдает, обливается слезами и угрожает всех засудить.
Шум из-за кулис перекидывается в зал. Подбитый влёт на высокой ноте творческого парения, Валерий Абисалович Гергиев останавливает и так уже полузахлебнувшийся оркестр, помощник режиссера дает занавес, зрители из первых рядов заглядывают в оркестровку, пытаясь увидеть, куда исчез человек, зрители средних и задних рядов, видя, что первые ряды столпились у барьера и на что-то показывают в оркестровой яме, тоже встают, пытаясь понять, что случилось, музыканты тычут страдальца-француза в задницу смычками – мол, давай уже вылезай, война окончена, а тот свернулся в сетке калачиком и признаков жизни не подает.
А за кулисами своя жизнь: постановщики спектакля – режиссер Михалков-Кончаловский, художник Георгий Цыпин, художник по костюмам Татьяна Ногинова, приготовившиеся выходить на поклон пожинать лавры, каждый в своем углу держатся за сердце, пьют валидол и на фоне бьющейся в истерике герлфрендши рисуют себе ужасные картины, как их будут судить и на какое количество миллионов. А главное – КОГО и ЗА ЧТО. Кончаловский думает, что, конечно же, его за то, что неправильно что-то смизансценировал, да и вообще режиссер, как известно, всегда за все отвечает. Цыпин небезосновательно считает, что крайним будет он из-за этого проклятого купола, на котором еще на репетиции несколько актеров чуть ноги себе не переломали. Ногинова полагает, что, возможно, что-то было не в порядке с костюмом – актер запутался в складках или что-нибудь еще в этом роде… Тут прибегает генеральный менеджер Метрополитен-оперы мистер Джозеф Вольпе, который в директорской ложе репетировал перед зеркалом позы для торжественной речи о дружбе народов Америки и России, и тоже начинает биться в падучей и рвать на груди волосы, потому что уж он-то точно за все ответит. И за увечье актера, и за разгром русских войск под Аустерлицем, и за войну 1812 года в Европе, а может быть, даже (угораздил же бог связаться с русскими) за пакт «Молотова-Риббентропа».
В конце концов с помощью пожарных француза извлекли из сетки, спектакль кое-как закончили, и на поклон мистер Вольпе вышел, ведя за руку ошалевшего от свалившейся на него славы молодого актера:
– Этот отступающий французский солдат, – сквозь зубы пошутил Вольпе, – сбился с пути в русской метели.
Бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Американцы любят незатейливые шутки.
На следующий день нью-йоркские газеты широко осветили этот драматический эпизод войны 1812 года. Один заголовок мне особенно понравился:
Много солдат пало в Отечественной войне 1812 года, но ни один из них не пал в оркестровую яму!..
Мог ли безработный бродвейский лицедей мечтать о таком сногсшибательном успехе на одной из самых престижных сцен мира?! Какой там Хворостовский! Какое там нетребко! Что вы!
Этот эпизод стал ярким заключительным аккордом в той безумной симфонии событий, которые ему предшествовали. Скажу больше: если бы он не произошел, его следовало бы придумать, потому что это был естественный, органический финал всей этой свистопляски, что происходила на протяжении десяти месяцев, пока шла подготовка к этому историческому спектаклю. К произошедшему на премьере лично я никакого отношения не имею. Это взгляд из зала. Снаружи, так сказать. Но зато я имею некоторое отношение к тому, что происходило ранее, задолго до премьеры. О чем и хочу рассказать. Назовем это «взгляд изнутри».
Кто может знать, отчего случаются те или иные события. Где-то, что-то, абсолютно к тебе отношения не имеющее, произошло, и ты вдруг оказываешься втянутым в водоворот каких-то бессмысленных действий, вынужден что-то предпринимать, барахтаться в этом мутном потоке, взбивать пену, сам того не желая. Отчего? Почему?
А не почему! Просто, извините за затертую цитату, «Аннушка разлила масло». Ну скажите, что может быть общего между мной – никому не известным портным – и внезапно возникшей дружбой главного дирижера Метрополитен-оперы замечательного Джеймса Ливайна с еще более замечательным руководителем Мариинского театра Валерием Гергиевым? Связь, конечно, есть – все происходит в стенах Метрополитен, но это классическое единство места и времени ничего не объясняет. Они где-то там, наверху, в высях почти что горних, а портной, как ему и положено, сидит на своем портновском месте и шьет костюмы. Казалось бы, «что он Гекубе, что она ему?» Ан нет! Разболтанный трамвай событий, дребезжа стеклами, идет по соседней улице, и вот уже руководство Метрополитен, очарованное талантом и мужским обаянием брутально-мужественного Валерия Абисаловича, а также ветром перемен, веющих над Россией, решило ставить оперу Сергея Прокофьева «Война и мир».
Опять же – ну, решило и решило… Мне-то что? Наше дело портняжное – штаны шить, ваше – спектакли ставить. Поставили, между прочим, неплохо, но рассказывать о таких событиях должны рецензенты, газетчики, театральные и музыкальные критики, а не портные из пошивочного цеха Метрополитен-оперы. И строки мои никогда не появились бы на свет, если бы этот дребезжащий трамвай не наехал на меня.
Здесь, чтобы читатель понял все последующее, необходимо объяснить, каким шальным ветром, меня, режиссера, проработавшего более двадцати пяти лет в театре, в кино и на телевидении, выпускника одного из лучших театральных ВУЗов страны занесло в этот пошивочный цех.
Когда в 1985 году за клеветнические высказывания о советской власти меня с волчьим билетом выперли с Новосибирского телевидения и перекрыли все возможности дальнейшей работы по профессии, я, чтобы как-то выжить, стал шить джинсы, платья, куртки, прочий ширпотреб и продавать это на вещевом рынке. Получалось, видимо, неплохо, потому что товар не залеживался, нехватки покупателей не было, а зарабатывать я стал в пять-десять-пятнадцать раз больше, чем зарабатывал, будучи режиссером высшей категории на телевидении. Поначалу было стыдно стоять на барахолке среди спекулянтов и фарцовщиков, тряся самопальными портками. Мешали интеллигентские комплексы – мол, быть торгашом нехорошо. Но классики марксизма знали, о чем говорят, когда писали о «бытии» и «сознании». Наблюдая изнутри новую жизнь вокруг себя, я постепенно осознал, что ничего зазорного в том, что я продаю изделия, созданные собственными руками, нет и что это более безобидное и честное занятие, чем оболванивание широких народных масс телевизионной отравой.
Однако для людей творческих, к коим я отношу себя, деньги все-таки – не самое главное. Что-то такое непонятное «кипит, свиристит и произрастает» в тебе, требуя выхода. И если не находит, последствия бывают непредсказуемые, вплоть до самых печальных. Примеров тому – тьма.
Но я выжил. Не вскрывал вен, не бросался под поезд, не пил горькую, как это водится у людей творческих профессий. Такое нечеловеческое мужество так впечатлило моих бывших коллег по бывшей телевизионной профессии, что в перестроечные годы они сняли часовой фильм, печальную документальную сагу о моей «трагической» судьбе. Назывался фильм «Портной», был представлен на Первом международном фестивале неигрового кино в Ленинграде и получил несколько призов. Призы, конечно, никакого отношения ко мне не имели, но фильм был настолько убедителен, что я сам почти поверил в то, что я – Портной. И когда сытый по горло волшебной страной, так ловко превращающей режиссеров в портных, я эмигрировал в США, то в службе, которая помогает иммигрантам устроиться на работу, ничтоже сумняшеся, заявил, что я – tailor и работать собираюсь именно в этом качестве. Не объяснять же в самом деле, что я режиссер, что меня уволили за то, что я что-то не так ляпнул, что-то не так сказал, не так подумал и бла-бла-бла… Не поймут, не поверят… Да и кому это здесь интересно. Америка смотрит вперед, а не назад.
Но так случилось, что именно в то время, когда сердобольные американцы подыскивали мне работу, фильм «Портной» показали по одному из национальных телевизионных каналов. Оказывается, он был куплен каналом NBC на том фестивале в Ленинграде. Что я – бывший режиссер, я особо не распространялся, поэтому кураторы, занимающиеся моим трудоустройством, увидев фильм, были настолько потрясены невероятной скромностью клиента, что, не приходя в сознание, стали искать ему (то есть мне) работу в сфере искусства по прямой режиссерской специальности. К сожалению, все режиссерские места на Бродвее и в Голливуде оказались заняты, остались только портновские, и клиенту одно из таких мест было предложено. Так я оказался в МЕТ.
Не могу сказать, что подобная смена профессии меня очень огорчила. Во-первых, я был к этому готов – понятно же, что иммигрантов с распростертыми объятиями не ждут нигде. Во-вторых, без хорошего знания живого английского языка в режиссуре делать нечего. Это я тоже прекрасно понимал. В-третьих, и это главное, я к тому времени уже очень сильно разочаровался в деятельности, которой занимался прежде. Более того, все, связанное с лицедейством, стало вызывать у меня брезгливое отвращение. Что-то жалкое и паскудное есть в мышиной возне больных самолюбий и неудовлетворенных амбиций, царящих в мире искусства. Про помойку, которая называется «средства массовой информации», думаю, даже и объяснять ничего не надо. Просто включите телевизор и посмотрите. Если у вас есть глаза, уши и к ним в придачу пара извилин, сами все увидите.
Мои новые коллеги по швейной машинке и непосредственное руководство костюмерного цеха довольно быстро разобрались, что никакой я не портной. Это видно сразу, стоит человеку взять в руки ножницы. И хотя о своем позорном режиссерском прошлом я и тут предусмотрительно помалкивал, посматривали на меня с подозрением. Что-то нехорошее, социально-чуждое было в этом русском. Однако работал я не хуже других, и меня до поры до времени не трогали.
В Америке есть такое понятие: over qualification. То есть слишком высокая квалификация для данной позиции. В переводе с английского бюрократического на человеческий русский это означает «слишком умный». Быть слишком умным не рекомендуется – ни в России, ни в Америке, ни даже в каком-нибудь Мозамбике. Съедят. Причем не только в Мозамбике. Умников не любят нигде. Но, как говорится в известном анекдоте, «умище-то, умище не спрячешь». Ум, он иголками торчит во все стороны, как у Страшилы из «Волшебника Изумрудного города». А начальники, особенно начальники мелкие, народ недоверчивый. Слишком умный подчиненный – угроза авторитету. Ходит тут и как-то подозрительно улыбается. Мнение на лице. Неприятно… Поэтому супервайзер поляк Николай, отпетая сволочь и антисемит, да и прочие труженики иглы и наперстка относились ко мне… как бы это лучше сказать… с некоторой классовой настороженностью. Они-то все профессиональные портные, а этот… чёрте что: понятно, что ничего не умеет, но делает в конце концов все нормально. Непостижимый парадокс… Начальник же костюмерного цеха в лице человека с замечательной для оперного театра фамилией Ричард Вагнер (впрочем, можно сказать и Рихард – это, собственно, вопрос орфоэпии) особенного внимания на меня не обращал. Что меня вполне устраивало. «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь».
Надо сказать, что этого Ричарда Вагнера в отличие от ТОГО (который Рихард) вообще не очень занимали оперные дела. Целыми днями он сидел в своем кабинете и раскладывал пасьянс, который в просторечии называется «солитёр». В свободное от «солитёра» время он по компьютеру следил за делами на бирже, покупал-продавал какие-то акции и в цех наведывался не слишком часто. Когда же ему предложили от этой полезной деятельности отдохнуть, отправив на пенсию, положение мое несколько осложнилось. Его заместительница, бывшая актриса Лесли Вестон, назначенная вместо него начальником цеха, чувствуя родственную душу, относилась ко мне с симпатией и часто повторяла: «You waste your time here!» – мол, «ты зря теряешь здесь время». Ей однажды в руки попала книжка «Red Blues» известного американского издательства «Holmes & Mayer», в которой рассказывалось о десяти (естественно лучших) представителях русской эмиграции последней волны. В том числе и обо мне. Глупостей там было наворочено немеряно, но, прочитав книжку, Лесли прониклась ко мне вполне объяснимым уважением, поскольку американцы, впрочем не только они, любят знаменитостей. А я таковой в ее глазах являлся – не про каждого же пишут книжки и снимают фильмы. Любуясь собственным демократизмом, она часто говорила: «You deserve better». Что в переводе означает: «Ты достоин большего». Такие утверждения, как вы понимаете, приятно слышать, они повышают самооценку и способствуют пищеварению. С пищеварением у меня и так было все в порядке, а объяснить, что этого «большего» я по горло нахлебался в родной стране и что у меня от него изжога – не хватало английского. Да и вообще, добровольный отказ участвовать в этих крысиных бегах лежит почему-то вне сферы понимания большинства людей. Мерилом успеха в современном мире являются не пушкинские «покой и воля», а карьера, деньги и количество упоминаний в средствах массовой информации. Понять, что меня вполне устраивает мое положение, Лесли была не в состоянии.
У американских начальников есть одно качество, коренным образом отличающее их от начальников российских: стремление использовать творческий потенциал сотрудника максимально. Лесли такой потенциал во мне ощущала, и ей очень хотелось меня облагодетельствовать. Однажды она попыталась это сделать, назначив ответственным за изготовление костюмов к опере Вагнера (Рихарда) «Лоэнгрин». Однако я довольно ловко увернулся, подставив эквадорца Освальдо, который, в отличие от меня, начальником стать о-о-очень хотел. Ну и флаг в руки.
Но вернемся к «Войне и миру». Понятно, что для воплощения такого монументального произведения на сцене нужны немалые средства. Всю огромную массу народа, занятого в спектакле, надо одеть. А декорации! А оркестр! А гонорары дирижеру, постановщикам, певцам! Бешеные деньги для любого театра! Даже для такого, не привыкшего их считать, как Метрополитен-опера. Поэтому у руководства возникла замечательная идея поставить оперу совместно с Мариинским театром. Дружба Ливайна и Гергиева цвела и колосилась, как марихуана на колумбийских плантациях, год наступал прокофьевский, а поскольку расходы на постановку делятся пропорционально, то вроде как и дешевле выйдет. Да и жест красивый в свете намечавшейся было дружбы народов США и России. Валерий Абисалович Гергиев так прямо и сказал: «Для нас, – сказал он, – это дело чести! Это дело репутации Мариинского театра и моей личной». Вот так без обиняков и заявил! Ну а когда дело касается личной репутации Гергиева, то какие могут быть разговоры. Тем более что проклятые пиндосы тогда еще не были причиной всех российских бед и дружить с ними было легко, приятно и даже престижно. То есть резоны для постановки были. А главное – деньги нашлись. Обладатель персонального кресла номер 101, расположенного прямо за спиной дирижера в первом ряду партера Метрополитен-оперы, страстный поклонник оперного искусства господин Альберто Вилар пообещал отстегнуть с барского плеча около четырех миллионов долларов на постановку. Деньги немалые даже для Америки.
Решили так: постановка будет осуществлена в двух театрах. И в Метрополитен, и в Мариинском. Дирижер, режиссер-постановщик и исполнители главных ролей одни и те же. Состав, разумеется, звездный: дирижер Гергиев, режиссер Михалков-Кончаловский, художник – Георгий Цыпин, князь Болконский – Дмитрий Хворостовский, Наташа Ростова – Анна Нетребко, Пьер Безухов – Гегам Григорян. В других ролях – Сэмюэл Реми, Василий Горелло, Виктория Ливенгуд, Елена Образцова, Владимир Огновенко и другие звезды помельче. Хоры, массовки, миманс, балет – свои в каждом театре. Декорации тоже. Это понятно, сцены разные. А вот костюмы решили шить в России в мастерских Мариинского театра. Зарплаты портных Метрополитен и портных Мариинки несравнимы даже в десятом приближении, поэтому экономия на изготовлении костюмов обещала быть весьма существенной.
Сказано – сделано. Обмерили наших актеров и отправили все мерки в Петербург. Нас, метрополитеновских портных, попросили себя не беспокоить. Что ж, не беспокоиться, так не беспокоиться. У нас и без того забот хватает. Да и вообще, что нам, простым смертным, до ветров, которые веют на вершинах Олимпов и Парнасов. Небожители сами по себе – мы сами по себе. Есть в этом непересечении высший смысл и разумность мироустройства.
До поры до времени эти ветры и веяли где-то там, далеко в вышине. Я приходил на работу, надевал наушники, слушал хорошие аудиокнижки, не особенно вникая в то, что происходит вокруг. Именно этим работа меня и устраивала. Как говорил герой Папанова в «Белорусском вокзале»: «Хорошо было в армии… Командуют налево – повернулся налево. Шагом арш – пошел. Куда, зачем – там знают. Идешь, главное, в ногу, а думаешь о своем…» Вот я и старался идти в ногу. Руки делали свою работу, а я думал о своем. О чем? Да, обо всем! О жизни, об искусстве. О Фотографии… К тому времени я серьезно увлекся этим удивительным искусством, найдя в нем отдушину и спасение от нудного каждодневного швейного труда. Это ведь только со стороны кажется, что работа в Метрополитен сплошной праздник. На самом деле это обычная рутина, и шить штаны на Доминго или Паваротти ничуть не интереснее, чем на какого-нибудь бухгалтера из новосибирского ЖЭКа. А душа, как ни крути, требует, говоря высоким штилем, «реализации творческого потенциала». Портновская работа в силу своей немногословности давала возможность спокойно размышлять о «высоком». Много ли вы можете назвать фотографов, да и вообще людей, которые 7–8 часов в день думают о «высоком»? Им думать некогда – надо бегать, суетиться, искать заказы, а найдя, подстраиваться под требования и далеко не безупречный вкус заказчика… А «служенье муз», как в свое время справедливо заметил Александр Сергеевич, суеты не терпит. Я не расставался с камерой ни днем, ни ночью, я был свободен, ни от кого не зависел, я не был связан никакими обязательствами, мог снимать что хочу, как хочу, и за свои раздумья еще и получал довольно приличную зарплату. Это ли не счастье! К тому периоду, кстати, относятся мои лучшие портретные работы, а также бессмертный шедевр «Письма с того света» – книга, которую я тогда написал.