Текст книги "Азбука последнего ритуала"
Автор книги: Александр Моршин
Соавторы: Валерий Лобачев
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Привычка быть живым
С античных времен существует «танатология» (от греческого «thanatos» – «смерть») – учение о природе, причинах и признаках смерти; к области танатологии относится и проблема облегчения предсмертных страданий человека. Но что такое смерть – при толкованиях и религиозных, и научных остается великой тайной.
Многие века и простые люди, и ученые доктора определяли смерть одинаково и просто: подносили зеркало к губам или прощупывали пульс. Но теперь возвращают к жизни даже после 20-минутной остановки сердца. В современной реаниматологии наступлением смерти принято считать необратимое прекращение деятельности головного мозга – отсутствие его биоэлектрической активности, регистрируемое специальными приборами. То есть смерть человека – это смерть мозга.
Действительно, разум, именно он, сторожит земную жизнь человека, разум – гарант его активности. Есть тому удивительные примеры. Вот случай, описанный Виктором Шкловским в 1920-е годы. Случай настолько разительный, что склонный к непростому изложению даже самых, казалось бы, простых вещей литератор поведал его почти протокольно.
"Я знал одну старуху. В молодости она была красавицей. Но я знал её, когда ей было 70 лет. Глаза уже провалились в огромные впадины. Шея стала тонкой, а на руках были видны синие, почти круглые, вены.
Этими руками старуха много стирала.
Жила она с двумя дочерьми, а дочери служили в статистике.
На стенах их квартиры висели гипсовые тарелочки с залитыми в них рисуночками из открыток. Квартира была очень чистая, но форточку открывали редко, чтобы не выпускать тепло. Часы в этой квартире шли на сорок минут вперед, для того, чтобы дочки не опаздывали на службу.
И так двадцать лет.
Дочкам было пятьдесят и сорок лет.
Я помню их седые головы, высокие лбы и странный, как будто морозный, румянец.
Звали старуху Анной Севастьяновной, а девичья фамилия её была Каменноградская.
Волосы у неё не выпадали до самой смерти и не сильно поседели. Мазала она их репейным маслом и на голове носила кружевную наколку с искусственными цветами.
Анна Севастьяновна за жизнь свою родила пятнадцать человек детей и очень много работала, а к семидесяти годам начала сильно болеть. К ней ходил доктор, платили ему по рублю. Перед приходом доктора старуха надевала чистую рубаху.
Раз пришел доктор. Лежит старуха слабая, умирает. Посидел доктор, и при нем тихо, спокойно, так, как отходят от Ленинградского вокзала поезда на Москву, без памяти, как будто совершая привычное дело, умерла старуха.
Доктор пошел домой написать свидетельство о смерти. Без этого было нельзя.
Осталась с мертвой старухой одна из дочерей. Одела. Сперва плакала. Потом ей стало страшно, и она ушла, захлопнув за собой дверь с французским замком.
Мертвая старуха осталась одна в своей квартире.
В темной кухне этой квартиры она стирала белье лет двадцать.
Комнаты этой квартиры стояли такие же – с тарелочками на стенах и с большим непружинным диваном, покрытым ситцем, и со столом красного дерева на одной ножке. Ничего этого старуха не видела, потому что лежала мертвая.
Врач жил недалеко – в соседнем переулке. Он написал свидетельство о смерти. Пришел и начал звонить в колокольчик. Были такие медные ручки, которые вытягивали на себя.
Звонил звонок в пустой квартире. А старуха лежала мертвая. Без пульса, без дыхания.
Звонок звонил и дозвонился до ещё не успевшего умереть мозга старухи. Мозга, который привык уже обходиться почти без крови.
Появилась мысль – звонят.
Анна Севастьяновна, не открывая глаз, встала, прошла в переднюю и открыла дверь.
Доктор увидел её и сел на пол. А она ему сказала:
– Простите, доктор, у нас все ушли.
Жила старуха после этого ещё три года.
Этот человек, как материал для создания условных рефлексов, был замечателен.
Семьдесят лет ей приходилось делать все самой, и она не выдержала неисполнения долга".
...И в моем роду (А.М.) тоже был немедицинский случай реанимации.
Мой дед, крестьянин, воевавший и в Первую мировую войну, и в Гражданскую в Чапаевской дивизии, лет до восьмидесяти работал колхозным кузнецом, а доживал свой век, перевалив уже за девяносто, в городской квартире, в Актюбинске. Почти совершенно слепой, оторванный от привычной ему сельской обстановки и обязанностей, он жил в неком полублаженном-полурастительном состоянии.
Это было днем. Дед лежал на кровати, спал. Обе дочери и бабушка были дома. Вдруг он перестал дышать. Зеркало, пульс – все показывало, что он умер. Женщины запричитали, заплакали, заголосили. Но случилось так, что почти в это же время к дому подъехала машина – приехал сын старшей дочери, мой двоюродный брат.
– Дед умер! – встретили его женщины рыданиями. – Вот только что!
Мой брат не предавался эмоциям, а сразу начал действовать, наверное, без большой надежды на успех. У него с собой была бутылка коньяка, вот он и влил стопку в бездыханного деда.
Сначала никакого воздействия это не произвело – дед все так же продолжал лежать. На какое-то время от него отвлеклись, занятые первыми хлопотами для обустройства покойника и похорон. А потом вдруг обнаружили его сидящим на кровати и напряженно прислушивающимся к голосам и суете в квартире.
Когда, пораженные, кинулись к нему, дед сказал почти по-былинному, как древнерусский богатырь, воскресший от "живой воды": "А что? Я просто долго спал..."
Он и вправду почти что спал уже лет десять. И уснул бы беспробудно, если бы не стопка неожиданного напитка да суета в доме. Дед потом прожил ещё несколько лет, немного не дотянув до ста.
«В прихожей смерти»
Много шума наделало в свое время появление книги доктора Раймонда Моуди «Жизнь после жизни»: в ней собраны «воспоминания из-за черты жизни» свидетельства пациентов, переживших «клиническую смерть».
Рассказы переживших "клиническую смерть" удивительным образом совпадают и с описанием "момента умирания" в XII главе "Смерти Ивана Ильича" Льва Толстого: "...Провалился в дыру, и там, в конце дыры засветилось что-то... Смерти не было. Вместо смерти был свет..."
На это совпадение указывал и крупнейший отечественный реаниматолог академик В.А. Неговский в статье "Клиническая смерть глазами реаниматолога" и объяснял появление в воспоминаниях пациентов "тоннелей" или "черных пространств со светом вдали" физиологическими особенностями умирающего мозга.
Иначе толковала это другой всемирно известный ученый-медик профессор Элизабет Кюблер-Росс: "Исследования, о которых рассказывается в книге д-ра Моуди, проливают новый свет на проблему и подтверждают то, чему нас учили в течение двух тысяч лет, – что есть жизнь после смерти".
Однако православный американский богослов иеромонах Серафим (Роуз) откликнулся на многочисленные толкования книги д-ра Моуди весьма критично. В богословском труде "Душа после смерти" отец Серафим сурово остерегал:
"Ко всем столкновениям с потусторонним миром мы должны подходить осторожно и трезво... Фактически про эти опыты можно сказать, что "доказывают" они не более того, что душа человека живет вне тела и что нематериальная реальность существует, но решительно не дают никакой информации о дальнейшем состоянии и даже существовании души после нескольких минут "смерти" или об окончательной природе нематериального царства. С этой точки зрения современные опыты куда менее удовлетворительны, чем сведения, скопившиеся за века в житиях святых и других христианских источниках... Мы можем с определенной уверенностью знать, что после смерти есть "нечто" – но что же это в точности, мы постигаем верою, а не знанием... Если это действительно опыты смерти, они происходят как бы в прихожей смерти, до того, как приговор Бога душе становится окончательным, пока душа ещё имеет возможность естественным путем вернуться в тело...
Как же отличается глубокое и трезвенное христианское отношение к смерти от поверхностной позиции некоторых нынешних неправославных христиан, которые думают, что уже "спасены" и даже не подвергнутся суду, как все люди, и поэтому не должны ничего бояться при смерти...
Смерть и есть именно та реальность, которая пробуждает в человеке сознание различия между этим миром и грядущим, вдохновляет на жизнь, исполненную покаяния и очищения, пока у нас есть драгоценное время".
В свое время Владимир Иванович Даль записал такое русское поверье: "Кто обмирал и был на том свете, тому, под большим страхом, запрещено говорить три слова (какие – неизвестно)". Наверное, это следует понимать как запрет говорить лишнее – рассказывать, что видел "там". А начнешь говорить, вдруг и произнесешь три заповеданных слова...
Великая тайна, уважение к ней охранялись и верой, и народным суеверием.
Но вот умер близкий человек. Может, скоропостижно, без всякого покаяния, прощальных слов. Его нашли мертвым. Для близких это шок. Но так или иначе – это время хлопот: постараться сделать все правильно, разумно, как хотел бы этого сам покойник. Впереди ещё немало забот о теле и душе его. Распорядок и ритуал помогают близким держаться – как перила на крутой лестнице...
Смерть в наше время констатирует врач из районной поликлиники. Если смерть наступила в выходные дни или ночью – звонят "03", в "скорую помощь".
С умершего надо снять одежду, положить тело на чистое и сухое, укрыть простыней. Лучше, чтобы с этого момента в доме было прохладнее.
После констатации смерти лучше всего обратиться в бюро ритуальных услуг. Там знают всю последовательность необходимых действий, могут вызвать специалистов по подготовке тела к похоронам, помогут оформить документацию.
Приготовление к «последнему пути»
Пришло время «распоряжаться»
«Новые люди» России, «новые русские», как их прозвали за границей промышленники, коммерсанты, часто выходцы из низов да из диссидентов-старообрядцев – «явились» во второй половине XIX века, а к началу ХХ-го и впрямь уже строили «новую Россию», становились её хозяевами. Впрочем, не во всем полноправными и, как оказалось, ненадолго.
Они впитывали "новые" обычаи и хранили старые. Коллекционировали французских импрессионистов и старообрядческие иконы. Читали любые книги хоть кем запрещенные. Но могли и не читать книг вовсе...
О том, как умирал один из "новых людей", рассказал писатель Иван Шмелев, тонкий знаток русских обычаев.
Мы приведем здесь – а затем разъясним – отрывок из его повести "Росстани", что значит "расставание". Редко где ещё найдется такой живописный подробный рассказ о народных обычаях "приготовления" покойника и о "покойницких" приметах, бытующих в народе, о том, как все это складно соседствует с религиозным ритуалом.
Итак, Данила Степанович, богатый подрядчик, передав дела сыну, приезжает умирать в родную деревню, к сестре Арине, а по сути, возвращается к себе истинному, открывает в самом себе того человека, какого знал, да давно забыл... И умирает.
"Арина нашла его на полу. Он лежал на правом боку в солнечных пятнах стеклянной стенки, и было похоже, будто он высматривает что-то под столом. Ползали по его плечу и бороде мухи, ползли и по полу, взлетали и стучали по стеклам. И все ещё звенела у потолка оса.
Упало у Арины сердце и застыли ноги. Крикнула Софью, а сама, белая, опустилась на колени, подняла горячую ещё голову, как у спящего, и увидела широко открытые, помутившиеся глаза.
– Данилушка... братец...
И застыла.
Знала Арина, что скоро помереть должен Данила Степаныч: неделю назад видела она сон и не сказывала никому. Видела Данилу Степаныча во всем новом и совсем другого. Уже потом рассказала всем... Потом припоминала с Софьюшкой, что последние дни любил прибирать в комодике у себя Данила Степаныч – готовился в дорогу. Потом вспомнила, как подошла как-то под окошко старуха, просила милостыньку, а когда подала Арина в окно, никто не принял. Смерть-то и приходила. И потом, спал последние дни Данила Степаныч нехорошо: отпыхивал. Были и ещё знаки, и таила про себя Арина, что и сама скоро умрет.
Не выла Арина, не причитала – чего причитать! Приняла великую потерю молча, плакала тихими старушечьими слезами, последними, мелкими, как бисерок, и эти слезы не скатывались, а липли и размазывались по морщинам, и мокрый был от них замшенный и заострившийся подбородок. С выкриками причитала Софьюшка, только-только совсем живого видевшая Данилу Степаныча, как он порадовался на первые огурцы. Огурец так и остался лежать на столе. И Ванюшка, глядя на мать, ревел, растянув белозубый рот, передыхал и опять ревел.
Прибежали соседи. Стоял в валенках и в полушубке на худых плечах Семен Морозов и говорил едва слышно:
– Глаза-то закрыть надо... закрыть глаза-то...
Набежали бабы, заняли весь палисадник, трещал от ребят забор.
Надо было распоряжаться. Степан выгнал баб, чтобы не мешали, переложил с Софьюшкой на простыню Данилу Степаныча и перенес в комнаты на сено. Так распорядилась закаменевшая в своем горе Арина. Здесь принялись обмывать двое, Арина и Дударихина мать, а Степан сел на брюхатенькую лошадку и потрусил в город – сказать по телефону в Москву. Обмыли с молитвой, и Дударихина мать спросила у Арины, можно ли взять обмылки. Арина отдала ей белье: так всегда делалось. Потом принесли с террасы дубовый раскладной стол, настлали свежего сена, накрыли простыней, обрядили покойного в чистое белье, одели в новый халат, шитый на Пасху и всего раз надеванный – серый с голубой оторочкой, расчесали затвердевшую бороду. Бабы увидали, что все ещё выглядывают глаза из-под век, пошептались: выглядывает ещё кого-то себе. Арина нашла два старых пятака – лежали у ней в мешочке в укладке вместе со смертной рубахой и темным платьем, сшитыми загодя. Не первые глаза закрывались этими пятаками. Положила Даниле Степанычу на глаза, и лежал он покойно и важно, с разгладившимся широким лбом, руки одна на другой восковыми ладонями, с парой больших медяков на глазах, как в темных очках.
Смотрели на него из уголка заплаканными глазами Миша и Санечка с раздутой щекой, думали. А Софьюшка все рассказывала приходившим бабам, как принесла она Даниле Степанычу огурчиков с огороду и как он радовался, как велел сделать ботвиньицы и как все советовал ей выходить замуж.
А когда вернулся Степан из города, Арина велела запрячь телегу и поехала за пять верст в женскую пустынь, взять монашек – читать.
И когда ехала она из пустыни с молоденькой послушницей и знакомой старушкой-монахиней в черном шлычке, захватил их дождик в лесу, слабая дальняя гроза. Стороной прошла туча, в стороне погромыхивало, а здесь только кропило и не закрывало солнца. Был шестой час, солнце чуть косилось, и солнечный дождик весело крапал по листьям орешника.
– Праведник помер, Царство Небесное... – сказала на дождик послушница, засматриваясь в тихий зеленый свет рощи. – Какой дождичок-то!
– Дай-то, Господи! – вздохнула и перекрестилась Арина. – Уж так-то тихо преставился... Дай-то, Господи!
– А сподобил Господь приобщиться-то? – спросила старушка-монахиня, наклоняясь за Степаном перед низко опустившейся лапистой веткой орешины и умывая дождем усыхающее лицо.
– Петровками-то говел, как же... – сказала Арина. – Какие уж у него грехи! Переболел все...
– А вот как же сказано, что насчет того... – обернулся Степан, – что, например, очень трудно им проникнуть... которые богатые... Даже верблюд может чрез иглу пролезть... а им трудно... Это как?
– А не нам знать, а не нам знать, голубчик... – сказала старушка. Сказано, буди милостив...
– Так-то та-ак... а вот известно, что никакой капитал не бывает от труда, а через разные причины... так что тут... очень трудно...
– Господь в своем милосердии призывает каждого... несть на лице зрения у Бога... – тоненьким голоском начала послушница, а Степан нагнулся перед набегающей веткой и крикнул:
– Держись!
Весело сыпал дождик на солнце, блестел на грядках телеги, на сытой спине лошадки, нависал сверкающими каплями под дугой. Пахло грибом и елкой.
Повстречалось близ деревни стадо. Хандра-Мандра стоял у дороги, курил. Увидала его Арина, сказала:
– Скончался братец-то...
– Да, Царство Небесное... отжил... – хрипло сказал пастух, стаскивая шапку. – Когда хоронить-то?
Но они не слыхали. А он уже все знал: повстречал его давеча Степан.
На въезде нагнали горбачевского батюшку в тарантасе. Ехал батюшка на сивой лошадке с псаломщиком, а семинарист правил, покуривая.
– На панихидку к вам, Арина Степановна! – крикнул батюшка. – Воля Господня... Дали знать-то?
– Дадено! – крикнул, объезжая, Степан.
– Свечей-то, батюшки! – крикнула Арина.
– Всего-то взято-с! – успокоил её баском псаломщик.
У дома стояла чья-то телега, и Степан по лошади признал бородача-старосту из Шалова. Подумал: "Чисто по телеграфу им известно". И только стали слезать с телеги, сказал:
– Монахи едут!
Обогнала батюшкин тарантас пара, с пристяжной на отлете: ехал отец казначей в высоком клобуке и двое послушников.
Служили панихиду сперва горбачевские, потом монастырские. Сняли с глаз пятаки, и опять усмотрели бабы, что все ещё выглядывает из-под налившихся век. Видела и Арина и думала, что её черед. Молился в уголку Захарыч и думал, что его черед. Видел глаза и Семен Морозов и думал, что его. И хоть совсем не боялся смерти, а стал говорить себе, что не из его двора: Аринин черед.
И никто не знал – чей".
Вот он – одновременно и благочестивый, и практичный, и суеверный "чин" действий по покойнику. Тут и "дадено ли знать" куда и кому надо (и на "фирму", и родным). И важный вопрос: "Сподобился ли?" – то есть успел ли приобщиться святых тайн: причастился ли, исповедался ли. И ответ: "Петровками-то говел". То есть в летний Петров пост совершал говение постился, ходил на церковные службы, усиленно молился дома, подготавливаясь к причастию и исповеди. А дальше – "весело сыпал дождик" – народная добрая примета: солнечный, "слепой" дождик, а то и гром в ясном небе – знак того, что упокоился добрый человек (так и в самый день смерти, и при похоронах). Дождь, кстати сказать, вообще считался в народе добрым предзнаменованием в начале всякого пути и всякого нового дела. Есть в этом рассказе и недобрая, хотя, по совести сказать, пустая примета: покойник-де незакрытым глазом кого-то ещё на тот свет выглядывает.
Отдельно скажем про верблюда и ушко, про то, каково войти богатому в Царствие Небесное. В греческом тексте Евангелия эта формула звучала не так страшно: там сквозь иголье ушко надо было протянуть канат (kannata), но русский книжник прочел "kamala" – слово, всем курящим, да, кажется, уже и некурящим, известное как английское "camel", верблюд. Образ получился впечатляющий до крайности, и даже колоритом вполне сродни Святой Земле Палестине. Если учесть, что в той давней Руси "верблюдом" сначала называли слона, а уж потом только верблюда, то можно представить, какого страху должны были натерпеться те, кто выделялся богатством. Но ничего – от страху не обмерли. Кончались по другим причинам...
Старушка-монахиня просто сказала: "А не нам знать, голубчик", – вот тебе и вся философия. На Западе на этот счет – Богом ли кому суждено иметь богатство, сам ли он вправе его наживать, не чувствуя в том греха, написаны трактаты. А у нас: "буди милостив", и все тут. Нет, конечно, рассуждать пытались, но ни к чему определенному не пришли.
А при кончине – богатого ли, бедного ли – больше заботило, как "обустроить" его к дальнему пути.
Полузабытое
Обычаи на то и обычаи, что живут долго, дольше памяти человеческой об их назначении и смысле. Они уже и не понятны никому, ученые гадают об их происхождении, а обычаи живут себе и живут...
"Как только человек испускал дыхание, на окне ставили чашу с святой водой и миску с мукой или кашей (вероятно, с кутьей). Это был какой-то остаток язычества, существовавший не у одних русских, но и у татар", писал историк Н.И. Костомаров о временах стародавних.
У Ивана Шмелева в "Росстанях" об этом обычае говорится как об уже забывающемся:
"Пошли спать. Арина обошла комнаты, помолилась в каждой. Затворила окна. Оставила открытым только одно – к террасе. Тут у неё стояла чашка с водой. Еще в день кончины Данилы Степаныча выставила она её, – так всегда делали, – но её все выплескивали, не зная, зачем здесь чашка, и пили из неё квас. А она наливала новую. Теперь не выплеснут. Потом принесла чистое полотенце и вывесила за окно, к террасе. Так всегда делали. Вывесила, покрестилась и пошла к себе в боковую комнату. Стихло в доме".
И ныне можно ещё увидеть в некоторых домах, где недавно кто-нибудь умер, возле иконы, или на окне, или перед портретом покойного – стакан воды, накрытый кусочком хлеба. (И на поминках ставят рюмку водки, накрытую хлебом, обычно – черным, как бы обозначая тем незримое присутствие усопшего за поминальным столом.) Потому как "душа до шести недель бывает дома". И "чтобы душа обмылась".
Есть ещё обычай, который явно несет на себе отпечаток дохристианских времен, но, видимо, будет всегда – настолько он укоренился. Обычай при первых же минутах после смерти завешивать все зеркала в доме усопшего. (Причем делается это независимо от того, умер ли человек дома или же пришло известие о его смерти, скажем, из больницы.)
Известный русский ученый А.Н. Афанасьев в трехтомном фундаментальном труде своем "Поэтические воззрения славян на природу" пишет об этом так:
"По русскому поверью, кто после трехдневного поста отправится в ночь накануне родительской (поминальной) субботы на кладбище, тот увидит тени не только усопших, но и тех, кому суждено умереть в продолжение года. Слово тень (бестелесный образ) употребляется и в смысле привидения, и в смысле того темного изображения, какое отбрасывается телами и предметами, заслоняющими собою свет. Отсюда возникли приметы и поверья, связующие идею смерти с тенью человека и с отражением его образа в воде или зеркале... Когда кто умрет в доме, то все зеркала занавешиваются, чтобы покойник не мог смотреться в их открытые стекла".
В чем тут дело? Есть толкование, что это прежде всего забота о самом же умершем. В те минуты, когда душа только что разлучилась с телом, она может взглянуть в зеркало – и не увидит своего отражения, а увидит нечто страшное, связанное с темным потусторонним миром. И ей, и без того мятущейся, не освоившейся ещё в новом своем состоянии, станет жутко и безысходно... Другое толкование связывает обычай с охранением живых, с языческим представлением о смерти как действии злых сил. Оттого сразу же после чьей-нибудь смерти в доме закрывали двери и окна, занавешивали зеркала, чтобы злые чары не проникли в дом никаким путем.
Чаша на окно, покров на зеркала – самые первые действия из народной традиции по кончине человека. Еще до его омовения. Омовение – действие ритуальное, священное. У христиан – обряд, символизирующий собой будущее воскрешение и предстояние пред Богом в чистоте и непорочности.