355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Пятигорский » Философия одного переулка » Текст книги (страница 1)
Философия одного переулка
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:22

Текст книги "Философия одного переулка"


Автор книги: Александр Пятигорский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Предупреждение

A.Piatigorsky

«…if it could be cutout of my past I should still be utmost exactly the man I am»[1]1
  Из письма Николая Ардатовского автору, от 21 марта 1975 r.


[Закрыть]
[2]2
  «…Но даже если исключить это (т. е. то, о чем и я сейчас сказал. – А. П.) из моего прошлого, то и тогда я почти в точности останусь тем, что я есть сейчас». Здесь самое важное – «почти». «Почти» – это то легкое изменение интонации, которое сделало бы меня безразличным к звуку моего собственного голоса.


[Закрыть]
.

C. S. Lewis. Surprised by Jay.

Все описанные здесь лица, имена, фамилии и биографические данные – абсолютно реальны. То же относится ко всем другим живым существам, а также к неживым предметам, географическим названиям и историческим датам. Нумерация сносок в книге – сплошная.

«Я совершенно убежден» что все, что со мной происходило уже было в моей жизни с самого ее начала. Все последующие события, факты и обстоятельства явились лишь переживанием и осознанием того, что тогда (я не знаю – когда?) со мной слупилось».

Первое предисловие – абстрактное

Поскольку всякое реальное философствование – как любил повторять Мераб Мамардашвили – есть думанье (рассуждение, писание и т. д.) о сознании и, как таковое, не имеет ни начала, ни конца, всегда являясь продолжением, то и я буду, здесь и сейчас, продолжать об этом. Продолжение понимается здесь как включение индивидуального сознания в такие условия обыкновенной (т. е. социальной, исторической и т. д.) жизни, в которых становится возможным понимание индивидуальным сознанием самого себя как сознания, а жизни – как несознания.

Гений может достичь этого понимания – если захочет, конечно, – и без включения в такие условия. Обыкновенный же человек – даже очень талантливый – не может. Только «включившись», он окажется в состоянии сделать выбор – философствовать или не-философствовать, а точнее – философствовать или жить. Сам этот выбор может либо быть сознательным, либо просто случиться. Но, так или иначе, если ты уже выбрал философствование, то дороги назад, в нормальную жизнь, нет. И если ты попытаешься вернуться, то найдешь не жизнь, а то, что гораздо ниже и хуже жизни, и это будет гибелью тебя, который выбрал.

Второе предисловие – конкретное

Я – не писатель. Эта оговорка сделана не из боязни, что меня сочтут плохим писателем. Подобного рода обвинения я отвергаю заранее, потому что я – никакой писатель. Я – плохой философ, но все же философ[3]3
  Термин «плохой философ» я понимаю в чисто ремесленном смысле.


[Закрыть]
. А это предполагает определенное отношение к тексту (и к самому себе, ведь ты тоже некоторым образом текст). Текст для философа есть то, что всегда содержит какое-то мышление, какое-то знание, и непременно – позитивное. Для философа не может быть дурного знания или вредного мышления, или он – не философ. Если человек смеется, философ говорит: «Он смеется над своей обреченностью». Если плачет, философ скажет: «Он плачет над своим торжеством». Если позорит, ругает, проклинает кого-либо, философ заметит: «Он знает свою гибель». Философ наблюдает не жизнь, а жизнь сознания.

Таков мой подход и к жизни Николая Ардатовского, который сам вовсе не философ, а, скорее, бизнесмен (сейчас он – один из директоров международной жизни фирмы по производству геологической аппаратуры). Но отчего же тогда считать его жизнь философской?

Полностью соглашаясь с теологически бесспорным положением, что всякая реальная биография есть биография религиозная или даже теологическая, мне все-таки это положение кажется философски недостаточным.[4]4
  Это положение мне высказал преподаватель теологии в Оксфорде, покойный Николай Михайлович Зернов, когда и начал излагать ему свою собственную, довольно безбожную биографию.


[Закрыть]
То, что я слышал о Николае Ардатовском в Москве (а наслышан о нем я был с восьми лет), показывает, что он обладал удивительной чертой – между ним и жизнью никогда ничего не стояло, и когда он ее воспринимал, то воспринимал абсолютно буквально. (Этого, разумеется, я не мог понять в восемь лет и едва ли могу в пятьдесят восемь.) То есть, если жизнь была сложной, он воспринимал ее сложно, если она была простой, он воспринимал ее просто, если непонятна, он ее не понимал (да и как можно понять то, что само себя не понимает? – как сказал бы Мераб Мамардашвили). Я уверен, что эта черта не может быть не чем иным, как философией и религией вместе, даже если обладатель этой черты об этом не знает. Ибо если между тобой и жизнью не стоит ничего, то там есть Бог или Сознание.

Позднейшие мои встречи с ним, уже в Англии и Франции, только подтвердили то, что я и так знал из московских рассказов о нем, хотя я не помню, чтоб он хоть раз употребил в разговорах или письмах слово «Бог» иначе, нежели метафорически.

Глава первая: Источники и действующие лица

Начнем с последних (они же первые). Главное действующее лицо – тот, чья биография здесь излагается столь фрагментарно и поверхностно («скользите, смертные!»). Николай Иванович Ардатовский родился в 1926 г. в Москве, во Втором Обыденском переулке. Его отец, геолог, Иван Викторович и мать, чертежница, Александра Леонидовна имели еще пятерых детей: Ивана, Романа, Валентину, Федора и Евгению. Николай, которого отныне будем называть Ника, был предпоследним. Кроме того, с ними жила бабушка (тетка матери) Лидия Акимовна и ее муж («дедушка») Тимофей Алексеевич. В 20—40-е годы они занимали трехкомнатную квартиру в доме, отстоявшем за шесть домов от моего, но сам я не помню, чтобы хоть раз видел кого-либо из этой семьи (кроме дедушки, конечно), хотя разговоры о них велись постоянно на нашем огромном внутреннем дворе (доходившем едва ли не до Остоженки).

Главным рассказчиком о Нике 30-х годов, то есть с того времени, когда ему было около шести лет, и до того дня, когда он, не достигнув своего тринадцатилетия, «испарился» (по меткому выражению его одноклассника и дворового энциклопедиста Гарика Першеронова), был Роберт Георгиевич Сэвианс, родившийся в 1925 г. Он был сыном горного инженера Геворка Арташесовича Севьянца и учительницы, эстонки (скрывавшей, что она – немка: для этого ей пришлось тайно переучиваться с немецкого на французский, в чем ей тайно же помогла бабушка Ники, Лидия), Елизаветы Валентиновны. В дальнейшем этого человека мы будем называть Роберт.

Поскольку армяно-эстонско-немецкая конфигурация его наследственности, а также решительное намерение стать офицером не оставляли ему никакого иного выбора (по крайней мере это было так, когда он в мае 1941-го оставил школу имени Булкина и готовился поступать в артиллерийскую школу), то он считал себя русским («Знаешь, а ведь я русский, в некотором роде»). Зимой 1945-го, он с отличием (никаких других оценок, кроме «отлично», он никогда в своей жизни, кажется, не получал) окончил артиллерийское училище. Он был выпущен лейтенантом, попал на фронт 4 мая, и был убит 8 мая севернее Берлина. Похоронная пришла 25 мая (я ее видел своими глазами). Его отец умер от горя и крупозного воспаления легких через три месяца. Впоследствии оказалось, что Роберт не был убит – так по крайней мере он сам утверждал, встретившись со мной в 1959 г., хотя и не отрицал подлинности похоронной. Никогда после этого он в Москве не жил. Самой странной чертой его рассказов было полное отсутствие соображений по поводу сообщаемых им сведений и разговоров (разумеется, все это, когда он говорил не от себя). Про него даже нельзя было сказать, что он «придерживался» фактов. Он просто «извлекал» их из себя, предоставляя слушающему делать с ними то, что тому заблагорассудится.

Другим основным источником для этой биографии – особенно в том, что касалось семьи Ники и семейных же воспоминаний о нем, – был Генрих Натаниилович Годковский, родившийся в 1927 г. и живший в те времена где-то в наших краях, то есть в пределах того естественно сложившегося обитания, которое располагалось между Остроженкой, храмом Христа Спасителя (теперь Московский плавательный бассейн имени Ленина), Москвой-рекой и Зачатьевскими переулками (относительно изменения двух последних географических названий мне пока ничего не известно). По-моему, он был сирота и жил то у одной, то у другой из своих многочисленных теток, а порою и у совсем чужих людей. В дальнейшем он будет именоваться Геня.

Как рассказчик Геня являл собой полную противоположность Роберту. Для того чтобы вннести суждение о факте, сам факт был ему просто не нужен. Так, например, сообщая вам, что кто-то – гений, он сначала произноил про себя слово «гений», потом принимался вспоминать или выдумывать, кто бы это мог быть этим словом обозначен, называл данное лицо по имени, а затем произносил слово «гений» вслух. Роберт (еще до своей официальной смерти) назынал такую манеру высказывания «предикативно-объективной».

Следующей особенностью Гени было то, что он почти не читал книг (единственным оправданием чему, по мнению Роберта служило то обстоятельство, что он их не писал). Говорил, что они мешают думать[5]5
  Чему, разумеется, нисколько не противоречит тот факт, что первой (и последней) должностью его в Москве была должность библиотекаря в райбиблиотеке.


[Закрыть]
. Третье же, и самое и нем странное, было то, что если где-либо приключалось что-либо интересное или необычное, то при этом обязательно он лично оказывался присутствующим обычно и качестве слушателя или зрителя, а не действующего лица. Тот же Роберт даже выдвинул гипотезу, что интересное оттого и случается, что при нем присутствует Геня.

Глава вторая: Начало религии[6]6
  Эта глава написана со слов Роберта и Ники.


[Закрыть]

Я думаю, что непроизнесение Никой слова «Бог» имело какое-то отношение к семейной традиции, ибо сам он мне говорил, что за все свое детство ни разу не слышал у себя дома слова «религия». Когда взрывали храм Христа Спасителя, чтобы на этом месте выстроить Дворец Советов (оказавшийся затем плавательным бассейном), у них в спальной вылетели все стекла. Их сосед по балкону, молодой инженер Сергей Антонович Никулин, сказал дедушке Тимофею; «Вы знаете, это – двойной удар по религии». Дедушка ответил: «Не знаю».

Другой их сосед, тоже инженер, Гершенкрон, раз увидел, как шестилетний Ника пытается заглянуть в высокие окна храма Ильи Пророка Обыденского, и строго сказал: «Никочка, не подходи к церкви. Здесь – трупный запах. Она сама стоит на трупах». Ника ужасно испугался, ему стало очень холодно (в церкви шло отпевание). Он решил, что сейчас его втащат внутрь, каким-то образом убьют и тут же закопают. Он бросился домой (дом был в двадцати метрах) и пересказал дедушке слова Гершенкрона. Дедушка потрогал лоб тонкими зеленоватыми пальцами и ответил так: «Виталий Эммануилович совершенно прав: все стоит на трупах. Церковь – тоже. Посмотри, вот сейчас строят метро. И где бы ни копали, везде находят человеческие кости. И то, что это (он не сказал „религия“) – смерть, тоже верно. Впрочем, что касается церкви, то мне кажется, что он принял за трупный запах запах ладана. Но, может быть, в каком-то смысле и это – так». У дедушки дрожали руки, и Нике показалось, что ему тоже холодно.

Следующее религиозное событие относится к гораздо более позднему времени. Весь первый этаж дома, в котором я жил, занимали командиры той самой, прославленной Краснознаменной пролетарской дивизии со своими семьями. В одну «распрекрасную» (по выражению Роберта) ночь все командиры были схвачены и куда-то отвезены («отловлены» – по выражению Роберта). Ребята во дворе говорили, что их сразу же и расстреляли из пулеметов.

На другой день, поздно вечером, в гостях у Никиных родителей сидел сводный брат нашей соседки, Сергей Владиславович Смирнов. Сначала он не говорил ничего. Пил крепкий чай с лимоном и плакал. Потом шепотом прокричал: «Всех сразу! Боже, какие они были молодые, добрые, красивые!» Его шурин, красавец Георгий Константинович Дрежельский, отчеканил над своей рюмкой портвейна: «Ты говоришь вздор, Сережа. Я тоже молодой и красивый. Плачь обо мне, а не о тех, кто взят в руки меч да от меча погиб».

Отец Ники давно спал здесь же, за перегородкой, а мать – в соседней комнате, с малышами. Ника сидел на диване, в тени зеленого абажура. Дедушка Тимофей сказал: «Не сердитесь, Георгий Константинович, но слишком много гибнет тех, кто и меча-то взять в руки не успел, кто и помыслить об этом не имел времени». «Я понимаю, – обрадованно проговорил Ника, – меч – это метафора». «Не думаю, – заметил дедушка. – Меч – это меч». (С Никой, хотя ему было тогда не более 11 лет, дедушка говорил, как со всяким другим человеком.) «Но теперь-то я наконец понимаю, – вскричал Ника. – Сначала христиане убили колдунов, потом красногвардейцы убили христиан, а теперь кто-то убил красногвардейцев».

Пересказывая мне это выступление Ники, Роберт назвал его «теорией исчезновения видов» и добавил: «Ника в детстве был блистателен. Может быть, даже гениален, а?» Ника не сообщил Роберту, чем кончилась эта беседа (я думаю, что потрясенные слушатели на этом и разошлись). Но я мог легко восстановить первоначальный источник Никиной информации о колдунах. Им, безусловно, был все тот же Гарик Першеронов. В самом начале 1937 года под секретом сообщил мне и Роберту (мы ходили взад-вперед вдоль забора нашего дома) следующие сведения касательно колдунов: «Основным содержанием истории человечества является борьба двух групп колдунов – злых и добрых. Все правительство – предатели Родины и враги народа. ЦК – тоже. Все они – в руках злых колдунов. Только один Ворошилов – нет. Я это совершенно точно знаю. Москва и страна – в их руках. Им даже убивать не надо. Они просто заколдовали место, и там люди сами мучают и терзают друг друга. Я это доподлинно знаю, потому что я связан с тайным союзом добрых колдунов». Услышав это все, Роберт пришел в необычайное возбуждение и сказал, что срочно нужно домой. После его ухода Гарик мне объяснилл, что Роберт вовсе не домой пошел, а к Нике, чтобы рассказать ему о колдунах. Совершенно очевидно, что версия Ники явилась результатом творческого синтеза информации, точно переданной ему Робертом, и его, Мики, собственных соображений по этому и другим поводам.

Глава третья: А может быть, все-таки передумаешь?

Теперь я перейду к рассказу о том, что случилось с Никой где-то в конце 1936-го или в самом начале 1937-го, то есть заведомо до истории с арестованными командирами. В отличие от двух уже сообщенных выше событий это было не пассивным присутствием, а, скорее, приключением, в центре которого Ника, вольно или невольно, оказался и которое, мне думается, произвело сильнейший сдвиг во всем его мировосприятии. Может быть, даже определило дальнейший ход его жизни. В начале 1938-го Ника систематически изложил все это Роберту, а в конце 1959-го Роберт, не менее систематически, пересказал это мне. В самом кратком изложении это будет примерно так.

Весь Обыденский с раннего утра был завален мокрым снегом, и потому без устали работали сразу две снеготаялки. Сотни мальчиков и девочек катались на санках и лыжах, беря разбег от Первой опытно-показательной, Памяти жертв царского произвола и имени товарища Лпешинского школы, мимо Ильи Обыденского и дальше круто вниз, к Соймоновскому проезду и забору строительства Дворца Советов.

У Мики не было санок (о них не могло быть и речи при тогдашних, крайне стесненных обстоятельствах его семьи). Он долго топтался в глубоком снегу, глядя на съезжавших счастливцев, и уже успел промочить себе валенки, когда кто-то положил ему руку на голову. Ника обернулся и увидел очень худого юношу, одетого в длинное мохнатое пальто с поясом, фетровую шляпу и черные вязаные варежки.

И вот разговор, который произошел между ними.

– Ну что, глядишь на чужие санки и завидуешь?

– Я, разумеется, хочу иметь санки, но чувство зависти мне органически чуждо.

– Ого-го! Ну и речь! Ты что, много читаешь?

– Безусловно, много. Но больше всего я читаю одну и ту же книгу. Угадайте – какую?

– У меня нет времени угадывать. Что это за книга?

– У меня сложилась такая привычка, я все время читаю «Робинзона Крузо». С бабушкой я читаю эту книгу по-немецки, по-французски и по-английски.

– А дедушка что делает?

– Когда мы читаем, дедушка всегда находится где-нибудь в другом месте, а папа или на работе, или спит.

– Я тебя не спрашивал отвоем отце. Приучись по крайней мере не отвечать на те вопросы, которые не задают. Иначе шансов выжить у тебя останется совсем немного.

– Даже меньше, чем у Робинзона Крузо сразу же после кораблекрушения?

– Намного меньше. Ведь ты пойми: онт очутившись на берегу, уже спасся, А я уже погиб, да и ты сам тоже – почти погиб.

– А, я понимаю. Вы, кажется, имеете в виду слухи о новой страшной эпидемии, которая неминуемо унесет миллионы жертв и на которую есть даже намек в журнале «Всемирный следопыт»?

Ника жутко испугался. Хуже, чем тогда, перед церковью. Его новый собеседник посмотрел на него внимательно, без всякого сострадания, и сказал: «Я ничего не имею в виду. И никогда не повторяй слухов. И не передавай чужих слухов и мнений. И запомни: меня зовут Анатолий и я буду здесь ровно через два часа, на этом самом месте, с новыми санками дя тебя. Будь здоров».

Но Ника почувствовал сразу же после его ухода, так просто стоять и ждать два часа – невыносимо, отправился к метро «Дворец Советов» посмотреть, который час. Потом, чтобы убить время, сел на трамвай «А» и доехал до… Но здесь история становится иной, чтобы не сказать темной. Он помнил только, что трамвай остановился на какой-то маленькой лощади и там часы показывали двенадцать минут до значенного Анатолием срока. Узнав от кондуктора, меньше чем за сорок минут назад, до Гоголевского бульвара не доедешь и что лучше попытаться вернутьтся на автобусе № 64, он бросился на проезжую часть улицы… и тут услыхал пронзительный скрежет тормозов и чем-то устрашающий и невероятно картавый голос «Стоп, стоп! Что, хочешь умереть раньше срока, юный авантюрист!» Ника (новые санки уходили от него в пасмурный снеговой день вместе с Обыденской горкой и Анатолием), почти не думая, сказал: «Я был бы вам бесконечно признателен, если бы вы смогли отвезти меня на Обыденский. У меня там крайне срочное свидание. И я никак не поспеваю ни на каком другом виде транспорта». Картавый человек обернулся и сказал кому-то, сидящему за шофером: «Не думаете ли вы, Боря, что это – логическое завершение нашего спора? Этот гомункулический ребенок в минуту острой нужды заговорил на языке несуществующих отношений. А что, если лет эдак через двадцать, когда ему будет, ха, за тридцать, другие наши юные друзья обнаружат, вдруг, острую нужду в этих самых отношениях? И они найдут язык! А мы будем молчать, безъязычные деляги нереализованной социальной утопии, и вяло завершать наши романы с постаревшими секретаршами!»

Обхватив толстую белесую голову мягкими руками (в машине зажгли свет), Боря простонал: «Вы с ума сошли, Вальдемар Густавович, ведь мы и так дико опаздываем!» Но Ника уже сидел на острых коленях картавого, и машина мчалась неизвестно куда. «Я и не думаю отклоняться от нашего пути, – продолжал картавый, – мы просто через пять минут сдадим этого начинающего строителя прекрасного будущего с рук на руки дежурному и попросим его отвезти на Соймоновский, не доезжая тридцати метров до генеральского дома. Ведь это, если не ошибаюсь, совсем рядом с нашим маэстро, седовласым соколом, обосновавшимся со своей Юноной в обители Марса».

Пока Ника пытался переварить эту абракадабру, машина влетела в узенький переулок и остановилась перед ампирным особняком с окнами, уже светящимися бледно-зеленым светом. Перед особняком стояла – Ника даже забыл на время о новых санках – машина. Двухместный, с широкими крыльями и огромными колесами «бьюик-спорт», нигде и никем не виданный. У машины, поставив ногу на подножку, стоял человек. Даже в сумерках было видно, что он очень бледен. Он был в военной кожаной тужурке, кожаных крагах и штиблетах. Фуражка с темно-красной, тускло светящейся звездой тоже была кожаная и лежала на колене. «Вот как прекрасно, как прекрасно! – бодро крикнул Вальдемар Густавович, – Мой дорогой Самуэль, вы и будете тем энтузиастом, который доставит это доцентское дитя к месту его свидания, боюсь, однако, что уже с неминуемым опозданием. Едем, Боря».

Самуэль усадил Нику в «бьюик» и вдруг резко росил: «Что означает весь этот вздор?» Когда уже всерьез испуганный Ника быстро рассказал ему, что произошло и что теперь вроде все равно уже поздно, Самуэль надел фуражку и произнес почти вдохновенно: «Ты знаешь, кто эти люди – Борис и Вальдемар? Они – ублюдки Левиафана. Если хочешь доставить им удовольствие, побеги и спроси их про доктора Гильотена. Ха-ха-ха! Они втихомолку побаиваются Конвента, не понимая, что якобинская диктатура уже была и что грядет Варфоломеевская ночь!»

В переулке было необыкновенно тихо. Самуэль сел за руль, и Ника увидел, что лицо его было мокро от слез. «Я не боюсь смерти. Я жутко боюсь смирительной рубашки и кляпа во рту, – прохрипел он. – Левиафана надо связать и заставить работать на прогресс, на культуру, на жизнь. Если же не удастся его обуздать, тогда надо его раздавить – целиком, с мясом, с костями и кожей. Пусть снова будет свалка! Пусть безумный Лев опять окажется прав! О Господи, что же мне делать? Я знаю, что ты ничего не понимаешь, но вдруг ты случайно угадаешь, что мне делатъ?»

Странное дело, но Ника, не понимая значения большинства слов и выражений, которые он услышал в тот день, чувствовал их внутреннюю связь, за которой поднималось некое новое значение, одно для всех этих слов и выражений, но несвязанное ни с одним из них в отдельности. Именно тогда Ника почувствовал, что боится слов и фактов вообще, но нисколько не боится окончания своего личного существования (в 1961-м Геня говорил о нем: «Он был бесстрашен, так сказать, „биологически“ неустрашим».)

Когда они приехали на Обыденский, было совсем темно и у забора нашего дома никто, конечно, Нику не ждал.

Первое, что он увидел, вбежав в свою квартиру, были новые санки. Они стояли посреди передней, и маленькая Женя, его младшая сестра, ничком лежала на них, влюбленно гладя полозья. Ника лег на пол рядом и упоенно погрузился в счастливый вечер московского детства. И когда он уже почти заснул от усталости и счастья, то вдруг услышал из-за неплотно прикрытых дверей столовой кричащий голос, в котором, несмотря на искажения, вносимые истерикой, нельзя было не признать голоса Анатолия, да и санки свидетельствовали о том же.

Анатолий: Вы сидите здесь и скрываетесь! Вы меня бросили! Вы нас бросили! Вы еще более жалки, чем они!

Дедушка: А вы не думайте обо мне, Анатолий Юлианович, и не думайте о них. Думайте о себе.

Анатолий: Семь лет назад я видел, как один крестьянин просил хлеба на углу Остоженки с двумя маленькими детьми. Он мне сказал, что жена, другие шестеро детей и дед с бабкой – все умерли от голода. А я нес в руках коробку елочных игрушек, и карманы моего пальто были набиты шоколадными конфетами. Я был готов умереть!

Дедушка: Так вы же не умерли тогда, Анатолий Юлианович. Вы… решили остаться, а?

Анатолий: Ну конечно! Вы бы предпочли, чтобы я лежал в снегу вместе с его детьми и чтобы некому было теперь говорить вам все это!

Дедушка: Я только хотел бы, родной мой Анатолий Юлианович, чтобы вы знали, что с вами случилось. Вы тогда просто выбрали жизнь. И сейчас продолжаете это делать. А тот крестьянин в семнадцатом – а не он, так его братан или зять – смотрел, как все пылает вокруг, и тоже… выбрал… это. Думал, должно быть, что обойдется как-нибудь. Затянется. А потом он – или брат его, или сват – в комбед, а вы – в ассистенты к Сергею Михайловичу. А все думаете, что это с вами кто-то другой что-то делает. А другому-то и делать ничего не надо – сиди да посмеивайся. Я вчера по Никитской шел. Навстречу Леночка бежит, дочка Евгения Евгеньевича, бывшего Ваниного сослуживца. Вся трясется и плачет. Третьего дня узнала от родичей однодельцев, что отца в тюрьме расстреляли. Вот горе-то, говорю, а куда теперь бежишь? «На Корто, – отвечает. – Знаете, билеты достать было совершенно невозможно». Так вот, я думаю, что Сергей Михайлович ваш тоже там был, в Консерватории то есть. И вы – тоже. Да, может, и младший брат того крестьянина с Остоженки, если выжил тогда и до Москвы доучился. Все вы там были – на Корто! А так день прошел, опять страшно стало, опять жалуетесь, сердитесь: убивают вас, мучают. Так вы сами же это выбрали – мертвых никому не убить.

(Ника не успел снова испугаться, как…)

Анатолий: Вы хотите прекратить всякий динамизм, всякую жизнь…

Ника с удивлением решил для себя, что сегодня – именно такой день, что все спрашивают, что им делать, и спрашивают почему-то именно членов его семьи. И вдруг понял, что человек, отвечавший Анаталию, был вовсе не дедушка Тимофей, а кто-то другой, третий. Но кто?[7]7
  Позднее выяснилось, что кроме дедушки и Анатолия в столовой находились еше двое, одним из которых был не произнесший ни слова Геня. Заканчивая свой рассказ об этом разговоре (разумеется, не имеющий ничего общего с тем, как он изложен здесь мною). Геня заключил словами: «С тех пор я и свихнулся». Я лично думаю, что Ника тогда тоже «свихнулся», но совсем в другом роде: он, по-видимому, в первый раз осознал себя свихнувшимся. Потому-то – повторяю – у него не нашлось времени испугаться.


[Закрыть]
И тогда едва слышная речь деда (в этом уже не могло быть никаких сомнений!) заполнила весь воздух и тьму в коридоре.

Дедушка: Я очень хорошо знаю, чего вы хотите сейчас, Анатолий Юлианович. Чтобы я вам сказал: сделайте то-то и то-то, как он велит, да? Но для того, о чем вы просите, – поздно. Для другого же – рано еще. В нынешнем промежуточном времени надо смыслы пропускать через себя. А это посильно сделать, только когда ты замер, недвижен, как мертвый. Ты – стоишь, а они – идут. И не бойся, ибо все сделано, чтобы ты остановился.

На следующий день они сидели втроем на нашем дворе, и у них произошел следующий трехфазный разговор.

Роберт сообщил Гарику и Нике, что он принят в комсомол, ибо это совершенно необходимо для его последующего поступления в артиллерийскую спецшколу. Это в свою очередь связывалось с планируемой им, Робертом, войной с Германией («она безусловно неизбежна»), которая предоставит ему возможность еще в ранней молодости выдвинуться и получить хорошее звание. В комсомол его приняли – единственного в классе – вместе со старшеклассниками, за «отлично» по всем предметам и за успешное руководство классной стенгазетой «Орленок».

Гарик заявил, что войны с Германией не будет, но будет война с Японией и что японцы после Китая займут всю Россию (кроме Кавказа, который займут англичане, и Южной России с Одессой, которая достанется французам). Москву японцы займут тоже, и сразу же перестреляют всех комсомольцев. Поэтому он лично не одобряет вступления Роберта в комсомол. Хотя, конечно, Роберт, как армянин, может поехать на Кавказ и занять высокий пост в будущей англо-кавказской армии.

Ника подробно рассказал о том, что он видел и слышал накануне. Гарик сказал: «Почему этого человека зовут Самуэль? Он должен был называться Самуил. Это – странно. И чего он боится, если его все равно убьют?» По поводу Анатолия Гарик решил, что тому нечего бояться, пока он не поедет вместе с Сергеем Михайловичем за границу. По возвращении же его, по-видимому, убьют, а Сергея Михайловича на время оставят, а потом – тоже убыот. Что же касается призыва дедушки «быть, как мертвый», то это – просто тривиально, ибо каждому сведущему человеку известно, что колдуны (по-видимому, как добрые, так и злые) обычно вселяются в тела (как мертвые, так и живые) других людей. «Так стань же мертвым, чтобы дать им возможность действовать!» – воскликнул Гарик.

Разговор явно перемещался в область магии. И тогда Роберт заметил, что самое интересное из рассказанного Никой – это слова дедушки о смыслах. И что об этом написаны десятки книг, преимущественно на никому не известных языках. И что сам он читал, что смыслы «помещаются» зачастую в вещах, абсолютно неживых и неподвижных, например – в узорах ковров. И что есть особые люди, которые умеют читать смыслы в коврах, анаграммах, например, некий Георгий Иванович, которого дядя Роберта, Самсон, лично знал в Москве в конце десятых[8]8
  Спустя 37 лет Ника, я и английский ученик «позднего» Георгия Ивановича, Брайен Хатчисон, сидели в ресторане, в Ист-Энде. Ника пересказывал этот разговор Брайену, а я не мог понять, почему тот, вместо того чтобы давиться от смеха, продолжает спокойно есть.


[Закрыть]
.

Так закончился разговор об этом дне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю