355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Городницкий » «Атланты держат небо...». Воспоминания старого островитянина » Текст книги (страница 5)
«Атланты держат небо...». Воспоминания старого островитянина
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:13

Текст книги "«Атланты держат небо...». Воспоминания старого островитянина"


Автор книги: Александр Городницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Уже сейчас, работая над автобиографическим фильмом «Атланты держат небо», в музее бывшего Дворца пионеров в старой газете «Ленинские искры» я прочитал свои стишки, посвященные сорокалетию комсомола, и пришел в ужас. К сожалению, «отличать плохие стихи от хороших» я в ту пору еще не научился, поскольку совершенно не хотел понимать безнадежно низкого литературного уровня моей печатной продукции.

Справедливости ради следует сказать, что Глеб Сергеевич Семенов, бывший для меня в те годы высшим авторитетом, довольно трезво и невысоко оценивал мои поэтические способности. Беседуя как-то со мной об упомянутом выше Олеге Ширме, он сказал: «Понимаешь, про тебя я знаю, что ты можешь, а что нет, а вот он – человек неожиданный». Много лет спустя, уже в конце 50-х годов, в каком-то поэтическом застолье он же, приводя уже не помню чьи остроумные изречения, заявил, обратившись ко мне: «А вот есть цитата про тебя: „Если хочешь быть талантливым, стань лауреатом“». Слова эти я припомнил уже в 1999 году, когда действительно стал лауреатом премии Булата Окуджавы. Возможно, самым разумным в моем положении было бы бросить писать стихи раз и навсегда, но я уже был отравлен сладким ядом обманчивого сознания причастности к литературе и сил честно бросить это неблагодарное для меня занятие в себе не находил. Так, видимо, лишенный актерского таланта юноша готов быть статистом в массовке, осветителем, рабочим сцены – лишь бы дышать пыльным воздухом подмостков, пропитанным едкими запахами нафталина и олифы.

В то время все вокруг постоянно твердили нам, что надо «приобретать жизненный опыт», зарабатывать себе рабочую биографию, изучать жизнь не по книжкам. И только Глеб Сергеевич не уставал повторять нам, что поэзия, так же как и наука, требует от человека глубоких профессиональных знаний и мастерства; что, не зная мировой поэзии, и прежде всего отечественной, нельзя создать ничего нового. Что люди, презирающие культуру, пишущие «пупом», никогда не смогут обогатить литературу. «Рецепт один, – читайте, читайте и читайте», – повторял он.

Выступали мы тогда со стихами довольно редко, как правило, на отчетных вечерах студии в концертном зале старинного Аничкова дворца, куда разрешалось приглашать родственников и знакомых. Потом, в девятом и десятом классе, мы выступали на вечерах Дворца в зале Ленинградской филармонии и в Эрмитажном театре.

Помню, на выступлении в Эрмитажном театре я читал свои (весьма, кстати, посредственные) стихи о португальском мореплавателе Васко да Гама, поскольку увлекался тогда географическими открытиями. Об этом через много лет неожиданно вспомнил в своих стихах Владимир Британишский:

 
…И он к нам, в кружок наш, в Аничков дворец,
Пришел. Что прочтет горбоносый птенец?
Какими сразит нас стихами?
А он нам – Васко да Гаме.
И в восемьдесят – не соврать бы – восьмом,
В Москве прихожу в цедеэловский дом,
И публика в зале, набитом битком,
И он обозначен в программе.
О чем же прочтет он, лет сорок спустя?
А век наш летит и грохочет, свистя,
Ведь сверхзвуковые теперь скоростя —
Попробуй поспеть за голами!
А он нам – о Васко да Гаме…
 

Жили мы тогда с родителями в упомянутой выше большой коммунальной квартире на пятом этаже огромного дома на углу Мойки и Фонарного переулка. Во дворе этого гигантского дома с проходными дворами, заставленными дровяными сараюшками, помещались старые петербургские бани. Существует версия, что именно из-за этих, построенных еще в XVIII веке, бань река Мойка и получила свое историческое название. В числе прочих жильцов нашей квартиры (которую раньше занимал повар Мариинского театра), вытянутой подобно кишке вдоль длинного коридора, ведшего на кухню, был член Союза писателей Николай Афанасьевич Сотников. Кто он был, критик или киносценарист, я так и не понял. Он с его, к тому уже времени бывшей, женой и сыном Сергеем, одноклассником Феликса Нафтульева, занимали три крохотных комнатки в конце коридора, возле кухни. Ксения Николаевна, так звали его жену, постоянно подрабатывала машинописью, и в квартире у нас время от времени появлялись ее клиенты и приятели, среди которых мне запомнился Виктор Некрасов, тогда еще молодой автор только что опубликованного романа «В окопах Сталинграда».

Сам Николай Афанасьевич, грузный обрюзгший человек неопределенных лет, в неизменных роговых очках, в квартире появлялся редко. В постоянно пустовавшей комнате его была неплохая библиотека из старых книг, кое-что из которых его сын Сережа давал мне читать. На старом расшатанном столике в передней, напротив входных дверей, где стоял телефонный аппарат (тогда еще не автоматический с наборным диском, а с кнопками «А» и «Б»), вместе с письмами квартирным обитателям регулярно появлялись календарики мероприятий в Доме писателей, Доме кино и различного рода пригласительные билеты, в пору отсутствия Сотникова лежавшие здесь подолгу. Я смотрел на них с завистью к этому таинственному человеку, который каждый день, оказывается, мог ходить то на концерт, то на просмотр и обсуждение кинофильма, то на какую-нибудь интереснейшую лекцию. Вот что значит быть настоящим писателем! Да я бы на его месте только и делал, что ходил бы все время то в Дом писателя, то в Дом кино – не жизнь, а сплошной праздник, да еще и постоянно среди всяких знаменитостей!

С другой стороны, такой образ жизни отпугивал меня своим, как мне представлялось тогда, праздным бездельем. Я понятия не имел о черном и каторжном писательском каждодневном труде, заменяя его в своем воображении редкими приятными взлетами творческого вдохновения. Да и родители мои, с утра до ночи пропадавшие на работе, усердно приучали меня к тому, что каждый мужчина должен иметь «серьезную» специальность и трудиться, как и все, на производстве. Под словом «серьезная» понималась – техническая. Всякое искусство в нашей «технарской» семье воспринималось в основном как развлечение и отдых после работы, которая, неважно какая, но обязательно каждодневная, и являлась главной целью в жизни. Поэтому делать искусство своей специальностью я тогда не собирался. В то же время, хотя я и старался быть отличником, математика и физика давались мне с трудом, а больше всего я любил литературу и историю, явно обнаруживая, к неудовольствию матери, гуманитарный уклон.

Весной 1947 года я окончил седьмой класс 254-й школы, а поскольку она была семилеткой, то я перевелся в восьмой класс в другую школу, расположенную в Коломне. Такое название получил исторический район старого Петербурга за Крюковым каналом – треугольник между Невой, Мойкой и Фонтанкой. Здесь когда-то жили молодой Пушкин, Евгений – герой его «Медного всадника», Гоголь, Иннокентий Анненский, Блок, Мусоргский, Репин, Глинка и многие другие. В связи с эвакуацией мне пришлось сменить несколько школ, но из всех мне более всего запомнилась именно эта – 236-я школа на Мойке, 108. Находилась она напротив главных ворот знаменитой петровской Новой Голландии, где в начале XVIII века строили галеры, которые сыграли решающую роль в победоносных сражениях молодого русского флота со шведами при Гангуте и Гренгаме. Каждый раз, когда я приезжаю сюда, то испытываю острое чувство ностальгии по временам моей юности. Когда я думаю о том, что такое Родина, не «малая родина», а единственная, потому что Родина малой не бывает, то вспоминаю Васильевский остров и Новую Голландию, район старой питерской Коломны. Вообще каким-то удивительным образом моя жизнь переплелась с жизнью этого города.

 
Тот город, где легендой стали были,
Как белым снегом черные дожди,
Который императоры любили
И страстно ненавидели вожди.
Тот город, что не встанет на колени,
Предпочитая умереть в бою.
В Москву не зря бежал отсюда Ленин,
Спасая жизнь недолгую свою.
Корабликом на шпиле этот город
Одолевает бурные года.
Его не задушил блокадный холод,
Не затопила невская вода.
Мне – семьдесят, ему сегодня – триста,
Он так же юн, а я – уже старик.
Но, как мальчишка, выхожу на пристань,
Услышав чаек сумеречный крик.
И мне сулит немереное счастье
Немереной гордыни торжество,
Что сделаться и я могу причастным
К суровому бессмертию его.
И, до конца отжив свой век короткий,
Уже не слыша пушку над Невой,
Стать завитком литой его решетки
И камнем безымянной мостовой.
 

В последних классах школы мне больше нравились гуманитарные предметы, чем точные. Исключение, пожалуй, составляла биология, где со стен биологического кабинета на нас хмуро взирали с портретов Лысенко, Презент и еще какие-то мрачные личности. Физику у нас в восьмом классе преподавала некая Мария Леонтьевна, женщина средних лет, грузная и косноязычная, с тяжелым неподвижным взглядом бесцветных глаз, от которой за версту веяло холодом и полным равнодушием к своему предмету. Я боялся ее гипнотического взгляда, как кролик боится взгляда кобры. В десятом классе ее сменил высокий, узкоплечий и худой Владимир Александрович с впалыми щеками многолетнего курильщика и цепкими презрительными глазами, щеголявший во флотском офицерском кителе и заявивший как-то моему однокласснику Леве Лозовскому, отличавшемуся вопиющей еврейской внешностью: «Зря стараешься. Таким, как ты, я все равно больше тройки никогда ставить не буду, чтобы вы в вузы потом не лезли». Может быть, поэтому никакой привязанности к физике я не испытывал в то время.

Да, еще нелады у меня были с физкультурой. Я был худосочный послеблокадный мальчик, в эвакуации болел, и всегда, как орудий пытки, пугался всяких спортивных снарядов. У нас был замечательный физкультурник, Георгий Владимирович Старов, в прошлом заслуженный мастер спорта, который воспитал не одно поколение спортсменов. Со мной ему явно не везло.

 
Для меня мучением когда-то
Физкультура школьная была.
Я кидал недалеко гранату,
Прыгать не умел через «козла».
Я боялся, постоянно труся,
В зале физкультурном не жилец,
Шведской стенки, параллельных брусьев,
К потолку подвешенных колец.
Это после, полюбив дорогу,
Обогнул я Землю раза три,
Прыгал с кулюмбинского порога
С пьяными бичами на пари.
Штурмовал обрывы на Памире,
Жил среди дрейфующего льда.
Но опять, как дважды два – четыре,
Помню эти школьные года,
Где не в силах побороть боязни
Ног моих предательских и рук,
Подвергался я гражданской казни,
Всеми презираемый вокруг.
И в пустой укрывшись раздевалке,
В щели между шкафом и стеной,
Всхлипывал, беспомощный и жалкий,
Проигравший бой очередной.
 

Математику же преподавал замечательный человек Александр Павлович Григал, прекрасно знавший свой предмет, но грозный и строгий. В нашем девятом «Б» учился высокий крепыш по фамилии Синица, носивший на своей широкой груди множество спортивных значков. (Уже в девятом классе он занимался в юношеской спортивной школе и был разрядником по нескольким видам спорта). С математикой он систематически был не в ладах. Каждый раз, когда Григал громовым своим голосом зачитывал оценки за очередную контрольную, он начинал с отличников: «Камский – пять, Темкин – пять, Капинос – пять…» Потом шли четверки, тройки и двойки. Заканчивал же он всегда в рифму: «Синица – единица!» Меня он тоже не особенно жаловал, так что выше четверки я у него обычно не поднимался.

Совсем другое дело – литература и история. Литературу в восьмом и девятом вела худенькая и некрасивая Лариса Михайловна, со старомодной косой и высоким восторженным голосом старой девы. Я у нее, конечно, был на самом хорошем счету, так как с литературой, которую любил, проблем никогда не возникало.

Не обходилось, однако, и без конфликтов, в которых каждый раз виновен был я. Помню, однажды зимой она вошла к нам в класс, румяная от мороза, с блестящими глазами и звонко сказала: «Ребята! Сегодня мы с вами начинаем новую тему, связанную с величайшим нашим поэтом Александром Сергеевичем Пушкиным, – любовь Пушкина. Дело в том, мальчики, что Пушкин был однолюб». Я, к тому времени успевший прочитать довольно много всякой всячины о поэте, в том числе дневники А. Вульфа, книги Вересаева, работы Щеголева, дневник самого Пушкина в Михайловском с характерной записью о романе с А. П. Керн, и зная знаменитый донжуанский список Пушкина, довольно гнусно захихикал, чем неожиданно для себя вызвал ее яростный гнев. «Городницкий, – закричала она, заливаясь краской, – немедленно покиньте класс. И давайте дневник – я вам двойку поставлю!» Несколько растерянный ее внезапным и, как полагал, несправедливым гневом, я вышел в коридор и, закрывая за собой дверь, слышал, как она объясняла срывающимся от волнения голосом: «Ребята! Не верьте этому цинику! Да, действительно, женщин в жизни Пушкина было много. Но ведь Пушкин был один! И поэтому любовь каждый раз была одна – великая, светлая пушкинская любовь!» Увы, мне потребовалось полвека, чтобы понять, как она была права!

Историю в восьмом и девятом классах вел худощавый и подтянутый, с высоким лбом и строгими роговыми очками Вячеслав Николаевич, ушедший потом преподавать в Нахимовское училище и надевший морскую форму. Вот кто умел говорить красиво! В нескольких словах мог он развернуть захватывающую картину штурма Бастилии или казни Робеспьера. Именно ему я обязан пожизненной любовью к истории. Именно он дал впервые прочесть поразившие меня тогда книги Стефана Цвейга «Жозеф Фуше», «Подвиг Магеллана» и «Звездные часы человечества». В десятом классе его сменил Петр Антонович, лысоватый и неряшливый, с вытянутой длинной и асимметричной головой. Он вел историю СССР и объяснял ее по-простецки: «Услышав это, Ленин сказал: «Ты, милочка Коллонтай, не очень-то тут разливайся, мы тебя враз укоротим!» Впрочем, человек он был добрый, да и отрезок истории ему попался неблагодарный.

Нельзя, конечно, обойти в памяти и уроки военного дела, и нашего израненного под Ленинградом инвалида-военрука в гимнастерке, на которой желто-красных нашивок за ранения было не меньше, чем орденских колодок. У нас, послевоенных мальчишек, отношение к оружию было особенным. С огромным энтузиазмом мы в сотый раз разбирали и собирали затворы знаменитой мосинской трехлинейной винтовки образца 1891 года или пистолета-пулемета системы Шпагина и палили с пыльных матов по картонным мишеням.

Классным руководителем с восьмого по десятый класс была у нас учительница немецкого языка Софья Львовна Щучинская, маленького роста, с черными зачесанными гладко волосами и гоголевским профилем. Характер у нее был сложный и жестокий. Именно она была инициатором создания в школе рукописного журнала «Проба пера», сменным редактором которого в числе прочих был и я. Печатался он на машинке в одном экземпляре. Обложку и рисунки делали сами. В журнале помещались стихи, проза и публицистика. Помню, всего было выпущено номеров шесть (выходил он раз в месяц). К великому сожалению, после перевода 236-й школы в другой район все старые архивы наши, в том числе и журналы «Проба пера», были сожжены. У меня чудом сохранился один номер с напечатанной там моей первой поэмой «Ноябрь».

Кстати, помню замечательную историю. Мы были уже не мальчики, но еще не юноши. Была весна, десятый класс, и прямо у подъезда школы продавались «петушки на палочке», леденцы такие были, с детства всем знакомые. И все мальчишки на большой перемене накупили эти леденцы. Следующим уроком был урок немецкого. Вошла Софья Львовна и сказала: «Как вам не стыдно! Вы уже взрослые мужчины! Это пошло! Вы петушков на палочке купили. Вот Городницкий бы никогда не опустился до такого безобразия». В это время открылась дверь, и вошел я с петушком на палочке.

Мой одноклассник Толя Рыжиков, у которого я недавно был в гостях в Сан-Франциско, припоминает еще один забавный случай: «Сидим мы с Городницким в классе. К нам подходит Софья Львовна и спрашивает: „Как вы думаете, кого нам избрать комсоргом“? Я говорю: „Конечно, Камского“. Городницкий возражает: „Какого Камского, – Камский пессимист“. Я говорю: „Ну, какой же он пессимист? Он просто говорит то, что думает“. Городницкий: „Вот это и называется – пессимист“. В то время большинство из нас думало так же, как Камский, только они молчали, а Камский – нет».

Оглядываясь назад, я понимаю теперь, что в те далекие и неискренние годы Софья Львовна Щучинская делала все, что могла. Она говорила часто, что не учеба главное в школе, а жизнь в коллективе. «Вы будете вспоминать через несколько лет уже не нас и не школу, а только то, что вы сами успели в ней сделать». Вот и я теперь действительно вспоминаю журнал «Проба пера» и бережно перелистываю его желтые страницы с никому уже, кроме меня самого, не нужными стихами и рассказами. Вместе с тем я никак не мог отделаться от постоянного чувства неловкости, не вполне осознанной, которая возникала у меня всякий раз, когда на классном собрании по любому поводу она громко кричала: «Даю честное слово коммуниста!» Софья Львовна умерла от рака в конце 50-х годов, и я был в числе двух или трех одноклассников, шедших за ее гробом.

 
Когда метель за окнами шальная
Свирепствует, нередко иногда
Учительницу нашу вспоминаю,
Войною опаленные года.
Она сто раз твердила нам когда-то,
Голодным ленинградским пацанам:
«Всегда любите Родину, ребята», —
За что любить, не объясняя нам.
Был муж ее в тридцать седьмом расстрелян,
А мать ее в блокаду умерла.
«Любите Родину, ведущую нас к цели!
Любите Родину и все ее дела!»
Она болела тяжело под старость.
Ушла ее седая голова.
И все, что от нее теперь осталось, —
Вот эти лишь наивные слова.
Я к ней несу цветочки на могилу
И повторяю по сто раз на дню:
«Любите Родину, покуда будут силы».
За что любить, увы, не объясню.
 

Что же касается моих гуманитарных склонностей в школьные годы, то все относительно. Несколько лет назад я присутствовал на «Дне открытых дверей» в Международном университете в Дубне, где я числюсь профессором по кафедре наук о Земле. По случаю праздника весь профессорский состав облачили в красные мантии и конфедератки. На кафедре информатики, где мы с коллегами уже успели пропустить по паре рюмок коньяка, стояли компьютеры с экзаменационными тестами для поступающих, вокруг которых толпились студенты и абитуриенты. Когда мы подошли, кто-то из них пошутил: «Вот, дорогие профессора, вы нам тут вопросов наготовили. А сами-то можете на них ответить?» – «А что, – неосторожно сказал я, разгоряченный коньяком, – можно попробовать». Хохочущая стайка абитуриентов обступила меня и потащила к компьютеру. Остальные профессора от этого скромно уклонились. И тут я не без испуга вспомнил о своих проблемах с физикой и математикой в школе. Отступать, однако, было поздно, – плотное кольцо насмешливых абитуриентов уже сомкнулось вокруг меня. «Ну, ладно, – подумал я, отрезвев от страха, – с литературой и языком-то я как-нибудь справлюсь. А вот как бы с физикой и математикой не опозориться». Результат тестирования оказался для меня весьма неожиданным: английский я еле вытянул на тройку, по литературе получил четверку, а физику и математику, не задумываясь, ответил «на пять».

Что касается искусства, то в то трудное послевоенное время для нас, полуголодных ленинградских мальчишек, самым доступным искусством оставалось кино, игравшее огромную роль в формировании системы наших ценностей и стереотипа поведения. В 1999 году я принял участие в работе жюри Всероссийского кинофестиваля «Окно в Европу», проходившего в Выборге. За неделю мне довелось посмотреть около тридцати новых отечественных фильмов, и меня поразило, что ни в одном из них не звучат песни. Я поделился этим неожиданным открытием с участником фестиваля композитором Владимиром Дашкевичем, автором многих прекрасных песен к кинофильмам, и он грустно развел руками. Песни ушли с киноэкрана, вытесненные обязательными нынче сексуальными подробностями, матом, мордобоем, насилием и другой «чернухой».

Кончались 40-е годы, о мрачной оборотной стороне которых я тогда не догадывался. Уже шла вовсю «борьба с космополитами», предвещая в недалеком будущем дело врачей. Уже были преданы анафеме Ахматова и Зощенко, Шостакович и Мурадели. Снижали послевоенные цены, но испуг оставался привычным выражением человеческих лиц. Что же делать… У нас не было другого детства и юности. Для меня конец 40-х годов стал временем первых вполне платонических сердечных увлечений, горьких раздумий о своей неисправимой национальной неполноценности, мечтаний о будущем, где мне хотелось бы стать «настоящим мужчиной».

Характерно, что поэзия не занимала никакого конкретного места в моих жизненных планах – она как бы существовала сама по себе, не становясь в то же время самоцелью. Я в ту пору увлекался историей и даже собирался поступать на истфак в Университет. Свидетельством этого осталось интервью, взятое у меня как у «круглого отличника» каким-то незадачливым корреспондентом молодежной газеты «Смена» в девятом классе в 1949 году. Интервью вместе с фотографией попало на страницы газеты, откуда, много лет спустя, перекочевало в юбилейную книгу, посвященную шестидесятилетию газеты «Смена». В книге этой напечатаны «Атланты» и мое дурацкое давнее интервью, названное в духе того времени «Смело смотрим вперед», где я наивно заявлял, что собираюсь после школы в Университет.

Что еще занимало нас тогда? Ну, конечно, любовь. Для нас, питомцев мужской школы, девочки были инопланетянами. В восьмом классе у нас организовали кружок танцев, куда пригласили девочек из соседней 235-й школы. Борьба с «иностранщиной» и космополитизмом была в самом разгаре, поэтому фокстроты и танго, воплощавшие тлетворное разложение буржуазного Запада, были объявлены вне закона. Даже слова были изъяты из обихода. Когда на танцах, не более одного раза за весь вечер, играли все-таки танго или фокстрот, их стыдливо называли «медленный танец» и «быстрый танец». Строгие комсомольские патрули на школьных вечерах бдительно следили, чтобы никто не вздумал танцевать неприлично развратный «гамбургский фокстрот», считавшийся пределом грехопадения. В кружке танцев поэтому тщательно изучали «Русский бальный», «Падекатр», «Чардаш», «Краковяк» и другие мертворожденные бальные танцы. Единственным, кажется, утешением был вальс. Ему я обучился быстро. Считалось особым шиком закружить свою партнершу до такого состояния, чтобы у нее начала кружиться голова, и она, боясь упасть, старалась сама ближе прижаться. Умение танцевать в старших классах казалось нам столь же необходимым, как, например, умение читать.

Саша Малявкин, мой сосед по парте в девятом классе, переводившийся ненадолго в школу рабочей молодежи и успевший почерпнуть там изрядный опыт сексуальных навыков, регулярно ходил на танцы в клуб «Швейник» на Исаакиевской площади и постоянно дразнил наше любопытствующее воображение рассказами о своих победах. По этому поводу в подпольном классном журнале, который вел мой другой одноклассник Миша Капилевич, про Малявкина были написаны следующие исторические слова: «Хвастается, что познал женщину. Однако это свист». Про меня, кстати, Миша Капилевич – а он там давал всем весьма нелицеприятные характеристики – написал следующее: «Маленький, слабенький, а хищник».

Саша Малявкин учился со мной вместе в Горном институте, после чего он стал моим коллегой, геофизиком, несколько лет работал на аэромагнитной съемке в Антарктиде, застудил там верхушки легких и умер от рака легких, безвременно уйдя из жизни. Остальные одноклассники перебивались редкими поцелуями. Куда нам, тогдашним, тягаться с современными московскими и питерскими старшеклассниками, отягощенными ранним сексуальным опытом! Зато устраивались многочисленные ханжеские диспуты на тему «Дружба, товарищество и любовь», где прыщавые лбы-переростки и полногрудые девятиклассницы, стараясь не смотреть друг на друга, на полном серьезе обсуждали, может ли быть «чистая дружба» между юношей и девушкой.

И все-таки наступали волнующие майские дни, когда на подоконники окон выставлялись радиолы, и пробивалась первая светлая зелень на тополях, стоящих вдоль Мойки, и щемящие до сих пор сердце мелодии вальса «Память цветов» или фокстрота «Укротитель змей» манили наши неокрепшие души и тела смутным обещанием немедленного счастья. И бледные незагорелые ноги девчонки из соседнего дома в неожиданно короткой, не по тогдашней моде, юбке заставляли беспокойно просыпаться светлой ночью, отличавшейся от дня только тишиной и неподвижностью.

С той поры минуло более шестидесяти лет. От нашей школы мало что осталось. Сейчас в этом здании Институт Физкультуры и спорта им. Лесгафта. Мраморные доски с именами золотых медалистов, в том числе и с моим, сняты со стен и выброшены. Наши журналы «Проба пера», наши газеты «Наш голос» сгинули где-то в архивах, их, видимо, за ненадобностью тоже давно уже выкинули. Когда я смотрю на выпускную фотографию нашего десятого «Б» класса 236-й мужской школы Октябрьского района г. Ленинграда в 1951 году, то с грустью отмечаю, что многих уже нет на свете, а многие навсегда уехали в отдаленные края. В Нью-Йорке недавно умер мой многолетний сосед по парте Алик Камский. Один из самых моих близких друзей, упомянутый выше Толя Рыжиков, на которого учительница физики кричала: «Рыжиков, жук навозный, замолчите!» – живет теперь в Калифорнии, небольшом городке Пало-Альто неподалеку от Сан-Франциско. В прошлом году он закончил книгу воспоминаний с характерным названием «Впереди – прошлое». Книга эта вышла в Питере в издательстве моего друга, известного литератора Николая Якимчука, и в июне 2011 года была удостоена престижной литературной премии «Петрополь», которую вручают в музее А. С. Пушкина на Мойке, 12.

 
Нелепо от утренней боли
Искать утешенье во сне.
Товарищ мой Рыжиков Толя
Скучает в далекой стране.
В округе цветные пейзажи,
Сиянье воды голубой,
О калифорнийские пляжи
Стучит океанский прибой.
Товарищ мой Рыжиков Толя,
Ему нелегко одному.
С ним вместе учились мы в школе
Полвека и больше тому.
Листаем мы старые снимки
Далеких мальчишеских лет.
На снимках мы сняты в обнимку
С друзьями, которых уж нет.
Теперь они все – невидимки,
А мы еще живы пока.
Мы смотрим на старые снимки,
Сутулые два старика.
На раны насыплет нам соли
Волны настоявшийся йод.
Товарищ мой Рыжиков Толя
Нам водки в стаканы нальет.
И мы с ним поднимем стаканы
На этом крутом берегу
За класс наш, что в прошлое канул,
За Мойку в январском снегу.
 

Все мои школьные и институтские послевоенные годы, почти десять лет, мы с родителями прожили в доме на углу Мойки и Фонарного переулка, где, как уже упоминалось, в 45-м году, когда мы вернулись из эвакуации, отец получил комнатушку на самом последнем этаже в большой коммунальной квартире. Квартира эта когда-то принадлежала повару Мариинского театра, и раньше занимала ее одна семья. Но это было до революции. В наше же время тут размещались четыре семьи. Комната наша была несколько похожа на первую комнату в моем раннем детстве на Васильевском острове. Она была узкой и длинной, как трамвайный вагон. В одном торце ее была дверь, а в другом – окошко, выходившее на Мойку. Это окно и сейчас отчетливо видно снаружи, справа от него ангел, а слева – водосточная труба.

Жили все в коммуналке дружно. Холодильников, естественно, тогда не было, все продукты держались за окошком. Окошко в конце нашей комнаты увенчивалось чугунной решеткой с вензелями. Окна на зиму закрывали и тщательно законопачивали ватой и тряпками, заклеивая сверху полосками бумаги. Зимы были суровыми, парового отопления не было, дрова таскали снизу, со двора. У каждого был свой сарайчик с замком, и наша квартира имела еще черный ход после длинного коридора. По этой черной лестнице мы таскали дрова и топили печку, сначала «буржуйку», а потом «голландскую».

Когда мне доводится попадать на Мойку, я всегда безошибочно определяю «свое» окно. Оно и впрямь было моим. До сих пор помню весенний праздник его открытия, когда из щелей извлекалась пожелтевшая за зиму вата, отдирались полоски бумаги и крошащаяся замазка и распахивались пыльные рамы, впуская в нашу тесную комнату таинственную полифонию вечернего города. Со стороны фасада окно было перехвачено старинной чугунной решеткой, так что на широком подоконнике при открытом окне образовывалось что-то вроде небольшого балкона, где я обычно любил устраиваться с книгами или тетрадкой.

Кто-то из моих друзей однажды сказал, что мировоззрение человека во многом определяется тем, что он видел в детстве из своего окна. Так вот, на Васильевском острове я из своего окошка видел только глухую стену во дворе, а из этого окна многое другое.

Прямо подо мной, глубоко внизу, медленно струились грязно-зеленые воды Мойки, по которой иногда, пыхтя, тянул буксир какую-нибудь баржу, да в начале лета проплывали учебные шлюпки с обнаженными по пояс загорелыми курсантами Высшего военно-морского пограничного училища, располагавшегося неподалеку от нашего дома, на другом берегу Мойки, возле Поцелуева моста, в здании бывшего Гвардейского экипажа. Враз поднятые по команде сверкающие на солнце весла, резко нагибающийся в такт гребкам старшина, командующий «р-раз, р-раз», неизменный военно-морской флажок на корме – все это заставляло сжиматься сердце в мечтах о настоящем море.

Вечерами по булыжной мостовой возле нашего дома с песнями маршировали курсанты Высшего транспортного училища, также располагавшегося неподалеку. Эти ежевечерние строевые песни «Распрягайте, хлопцы, коней», «Эй, море Черное, песок и пляж», «Взвейтесь, соколы, орлами» и другие, как ни странно, рождали чувство стабильности и покоя.

Напротив дома на противоположной стороне Мойки возвышалось несуразное здание Дома культуры работников связи в стиле социалистического конструктивизма начала 30-х годов, перестроенное когда-то из немецкой кирхи, своим серым обликом и высокой башней напоминавшее старинный средневековый замок. По выходным на последнем этаже его, где помещался танцевальный зал, устраивались танцы, и громкие звуки оркестра до позднего вечера вырывались из узких длинных окон, похожих на бойницы. В 90-е годы в верхних этажах башни разместилась одна из питерских радиостанций. Мне довелось побывать там, и я через много лет с грустью снова взглянул на «свое» окно на пятом этаже отреставрированного ныне дома, между ангелом и водосточной трубой.

Правее, над крышами старых домов на бывшей Большой Морской (в мое время – улица Герцена, а ныне – опять Большая Морская), где жили когда-то Набоковы и другие именитые дворяне, сиял в лучах заходящего солнца купол Исаакиевского собора. Перед блокадой он был закрашен, «чтобы не служил ориентиром для немецкой артиллерии при обстреле». Помню, как после войны с него долго соскребали краску специально подрядившиеся альпинисты-верхолазы. Это ежевечернее золотое сияние за окном, являвшее разительный контраст с нищенской нашей домашней обстановкой, стало для меня как бы необходимой частью домашнего интерьера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю