355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Минчин » 21 интервью » Текст книги (страница 11)
21 интервью
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:05

Текст книги "21 интервью"


Автор книги: Александр Минчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

С Барышниковым у нас нормальные отношения, но никакой дружбы, близости, которой русские известны, нет. Я ему помогла поначалу, просто помогла вступить в эту жизнь. А потом мы разошлись.

Минчин: Если б была когда-нибудь возможность съездить в гости, поехали бы? Ну, представим себе утопию: вдруг переменится все (не все, но хотя бы как в Польше…)?

Макарова: Да, поехала бы, и из аэропорта – прямо в лес!..

15 декабря 1983, 16 января 1984, Нью-Йорк

Интервью с писателем Владимиром Максимовым

Минчин: О вашем детстве: как вы попали в детские дома?

Максимов: Говорят, писательская судьба – результат тяжелого детства. Если так, ко мне это относится в полной мере. Моя биография достаточно исчерпывающе отражена в двух книгах – «Прощание из ниоткуда» и «Чаша ярости». Кого интересует, могут прочесть эти книги.

Минчин: Вы были вором, вы сидели в лагерях – не так ли?

Максимов: Это миф. Я был им в той же степени, как Максим Горький или Джек Лондон. У меня было беспризорное детство, не более того.

Минчин: Отчего вы взяли псевдоним «В. Максимов»? Самсонов тоже красивая фамилия?

Максимов: Максимов – это не псевдоним. Этим именем и этой фамилией я назвался, когда попал в последнюю в своей жизни детскую колонию, после освобождения из которой получил соответствующий паспорт.

Минчин: Когда вы начали писать и почему?

Максимов: С детства я мечтал только о литературной судьбе. Писать начал восьми лет от роду. Этим теперь и заканчиваю.

Минчин: Вашей первой опубликованной книгой был поэтический сборник «Поколение на часах» в 1956 году. Как это произошло, что вы чувствовали, держа ПЕРВУЮ книгу в руках?

Максимов: То же самое, что и каждый начинающий автор. Теперь эта книга не вызывает у меня ничего, кроме жгучего стыда.

Минчин: Вы были участником знаменитого альманаха «Тарусские страницы», где опубликована ваша первая проза – «Мы обживаем землю», в 1961 году. Как это происходило – вы были в каких-то взаимоотношениях с Паустовским?

Максимов: Мое знакомство с Паустовским ограничилось двумя мимолетными встречами, о которых я помню весьма смутно. Это были встречи составителя сборника с одним из авторов, вот и все.

Минчин: «Шаги к горизонту», изданная «Советским писателем» в 1967 году, пожалуй, лучшая книга, изданная в советской литературе за последние тридцать лет. Как вам удалось издать такую книгу, где герои-зеки лучше, чем люди, а люди хуже зеков?

Максимов: Прежде всего, зеки тоже люди. Но не помню, чтобы я в своей прозе противопоставлял одних другим. На мой взгляд, в любой социальной среде и в любом народе в целом соотношение хороших людей и плохих примерно одинаковое.

Минчин: У вас на редкость чистый слог и редкий профессионализм письма для современного писателя – были ли у вас учителя?

Максимов: Я учился у всех понемногу, как говорят, от Пушкина до Пастернака.

Минчин: Ваши любимые писатели и поэты XIX и XX веков?

Максимов: Пушкин, Достоевский, Толстой, Чехов, Бунин и Платонов.

Минчин: Пять лучших романов в русской литературе, на ваш взгляд?

Максимов: Вся проза Пушкина, «Братья Карамазовы», «Война и мир», «Тихий Дон» и «Мастер и Маргарита».

Минчин: Как вы пришли к вашим романам «Карантин» и «Семь дней творения», почему они не были опубликованы даже в оттепель?

Максимов: К своим романам я готовился исподволь. По сути, все мои предыдущие повести и рассказы – лишь заготовки к этим романам. Но если в них я мог ограничиться частными судьбами и локальными событиями, то романическая форма сама по себе наталкивает автора на обобщения. В моем случае обобщения шли дальше приемлемой для властей правды. Тем более что в моих романах выводы оказались однозначными: революция была бессмысленна.

Минчин: За что вас исключили из Союза писателей, кто принудил вас эмигрировать?

Максимов: За это и исключили. Но я, в отличие от большинства своих коллег со схожим положением, не считал и не считаю эту меру по отношению к себе несправедливой. Я никогда не принимал и не приму этого строя вместе со всеми его лавочками, включая Союз писателей. Я не просил ни у кого защиты и ни от кого не ждал ее, ограничившись чисто тактическим заявлением по этому поводу. То же самое могу сказать и о своей эмиграции. Разумеется, меня бы в моем новом положении не могли обойти социальные или судебные преследования, но эмиграцию я выбрал сам, без какого-либо принуждения со стороны. Я жил в СССР, потому что у меня не было выбора; как только он у меня появился, я его сделал.

Минчин: Сложный вопрос: ваше отношение к эмиграции?

Максимов: Я уже говорил однажды, что эмиграция – это состояние не социальное и не политическое, а в первую очередь психологическое. Эмиграция – это состояние побежденных, со всеми, как говорится, отсюда вытекающими. Отсюда и все ее проблемы – от взаимных ссор до духовной деградации. Выстоять в этих условиях могут только одиночки. И очень сильные одиночки. Я не имею в виду тех, кто приехал сюда социально адаптироваться. Те выстоят в своем подавляющем большинстве.

Минчин: Должность редактора не новая для вас, в 60-х вы были редактором московского журнала «Октябрь». Какие произведения вы публиковали и стремились публиковать?

Максимов: Редактором «Октября» я никогда не был. В течение восьми месяцев я числился членом его редколлегии. Я подчеркиваю – числился, ибо никакого влияния на редакционную политику не имел. Этим во многом объясняется и мой выход из нее, хотя конкретной причиной была оккупация Чехословакии.

Минчин: Что вы думаете о Твардовском как редакторе и его журнале «Новый мир»?

Максимов: «Новый мир» был самый лучший советский журнал. Повторяю, советский, и не более того. Подлинно стоящие вещи в нем можно сосчитать по пальцам. И если «Один день Ивана Денисовича» журнал одолел, то обобщения «Ракового корпуса» ему оказались не по плечу. Даже «Крохотки» отдавали для его главного редактора «поповщиной». Александр Твардовский был от природы удивительно одарен, но талант его загубили время и среда, в которой он складывался как поэт. Даже в лучшую свою пору уровень его понимания действительности не выходил за рамки так называемого социализма с человеческим лицом. Недаром нынешние перестроечники, затоптав когда-то, объявляют его теперь своим знаменем. Я же целиком разделяю позицию Анны Ахматовой, сказавшей как-то в ответ на упрек в публикации своих стихов в такой ортодоксальной газете, как «Литература и жизнь»: «Я старый человек, и у меня уже не остается времени устанавливать микроскопическую разницу между вашими прогрессивными и реакционными органами печати». К слову сказать, сколько шуму поднялось в нашей эмиграции, когда я в связи со своим пятидесятилетием позволил себе опубликовать в «Континенте» беседу В. Иверни со мной о литературе. Твардовский, к примеру, не стеснялся печатать о себе в «Новом мире» восторженные отзывы. Вспомните хотя бы статью В. Лакшина о «Теркине на том свете». Рецензии о моих литературных опусах я лично считаю в своем журнале непозволительными.

Минчин: Не парадоксально ли, что самый непримиримый журнал «Континент», ратующий за свободу и демократию в России, издается и поддерживается за счет Германии?

Максимов: Не за счет Германии, а за личный счет Акселя Шпрингера, что с его стороны, а теперь, после его смерти, со стороны его наследников вполне естественно: он всегда был русофилом и демократом.

Минчин: Как вы встретились с А. Шпрингером?

Максимов: Когда я впервые приехал в Германию, мне передали его личное приглашение. Во время встречи он сам предложил мне издавать журнал. Видимо, он почувствовал во мне единомышленника.

Минчин: Правда ли, что при отборе авторов, печатающихся в «Континенте», в редакции руководствуются лозунгом: «Кто не с нами, тот против нас»?

Максимов: Это распространяет о «Континенте» окололитературная шпана во главе с одной разговорчивой дамой, давно находящейся на содержании Лубянки, которая сама действует именно по этому принципу. К сожалению, будучи весьма снисходительными к чужим взглядам, мы печатали и их. Теперь бы я этого делать не стал, но не из политических соображений, а из чистой брезгливости. Разумеется, подобное обвинение чрезвычайно удобно и для многочисленных графоманов, наводнивших сегодня нашу литературную эмиграцию.

Минчин: Несколько раз на страницах журнала попадались на редкость слабые произведения, принадлежащие перу известных писателей (видимо, написанные в стол там). Что это – старая дружба, «междусобойчик» или журналу нужны большие имена?

Максимов: Журнал не антология, куда отбирается только лучшее. Журнал отображает литературный процесс, как он есть, со всеми его взлетами и падениями. Упрекать журнал можно лишь в том, что значительное прошло мимо его внимания, а не в том, что он опубликовал.

Минчин: Отчего вы разошлись с В. Некрасовым и А. Синявским? Имеют ли смысл распри в эмиграции, чтобы доставлять удовольствие метрополии?

Максимов: Время показало, что их уход из «Континента» был неслучайным. Оба они, при всей их человеческой и профессиональной разнице (один настоящий писатель, второй – литератор вторичного свойства), оказались типичными советскими писателями, мировоззрение которых так и не вышло за рамки литературной оттепели. «Континенту» в этих детских штанишках было тесновато, а вылезти из них эти писатели не то чтобы не захотели, просто оказались не в состоянии. Кстати, споры в любом демократическом сообществе, в том числе и в эмиграции, явление вполне естественное. Я, к примеру, не наблюдаю, чтобы в Америке демократы целовались с республиканцами.

Минчин: Вы также широко известны на Западе как политический деятель. В чем выражаются ваши взгляды?

Максимов: Употребляя западную терминологию, я – христианский демократ. Отсюда моя позиция и мои поступки.

Минчин: Как вы относитесь ко всему происходящему сегодня в России, верите ли вы ее нынешнему правителю? Вернулись бы вы назад и при каких условиях?

Максимов: Я не вижу в происходящем сегодня в России ничего, что уже в ней не происходило бы в последние семьдесят лет. Чем это всегда кончалось – общеизвестно. Но, как говорится, блажен, кто верует. Возвращение я мыслю себе только в Россию свободную, но предпосылок к этому я пока что не усматриваю. Может быть, прав был Константин Леонтьев, когда говорил, что не в начале своего пути стоит Россия, а в конце.

Минчин: За границей, живя в Париже, вы опубликовали три больших произведения: «Прощание из ниоткуда», «Ковчег для незваных» и «Чаша ярости», более автобиографические произведения в вашем творчестве. В связи с этим возникает не имеющий к вам прямого отношения вопрос: исписывается ли писатель (как это произошло с Толстым и его «аграрными реформами»); как знать, когда остановиться? Может ли писатель остановиться вообще?

Максимов: Писатель, поет Булат Окуджава, «как он дышит, так он пишет». В каждом случае это очень индивидуально. Многие умолкают после первой книги, многие – на полпути, остальные дотягивают до конца, но уже на излете таланта. И лишь единицы с годами только набирают силу. Так было, к примеру, с Достоевским. И все же ценность написанного определяет лишь время. Более нелицеприятного судьи нет.

Минчин: Не смущает ли вас, что на смену таким писателям, как Максимов, Шукшин, Владимов, Трифонов, Аксенов, Битов, Войнович, Окуджава, новое поколение не выдвинуло никого? Виноваты ли в этом время, страна, образование или само поколение, родившееся в 50-х и 60-х (уже после смерти Сталина)?

Максимов: Трудно сказать. Может быть, после такого мощного взлета, какого достигла волна так называемых шестидесятников, природа отдыхает, набирается сил для нового, еще более мощного подъема. Хотелось бы в это верить.

Минчин: Что вы думаете по поводу литературного процесса в нынешней России и в эмиграции на Западе? Един ли он для вас, существует ли вообще?

Максимов: Что касается продукции ныне живущих в России писателей, то за редким исключением она поражает своей литературной и философской убогостью. Ну представьте себе за рубежом роман Анатолия Рыбакова с его наивной схемой «Плохой Сталин, хороший Киров» или сочинения Владимира Дудинцева о борьбе генетиков с лысенковщиной! Что, кроме снисходительной усмешки, это могло бы вызвать? В то же время в эмиграции мы имеем Александра Солженицына с его почти невероятной продуктивностью, Иосифа Бродского, значение которого уже вышло за рамки одной только русской литературы, Георгия Владимова, Василия Аксенова, Владимира Войновича, Фридриха Горенштейна, Юза Алешковского, Сашу Соколова и целый ряд других, нашедших свое место на карте современной мировой литературы. И все же убежден, что процесс этот неразделим.

Минчин: Вы также известны, как автор многочисленных эссе; помогают ли они вам лучше выразить свои мысли и взгляды, чем ваши художественные произведения?

Максимов: Нет, не помогают. Но мое редакторское положение обязывает меня высказываться по злободневным проблемам. Кроме того, я еще и постоянный автор радиостанции «Свобода», что тоже накладывает на меня определенные обязательства.

Минчин: Почему из всех исторических и политических фигур вас привлек именно Колчак, герой вашего последнего романа «Заглянуть в бездну»?

Максимов: Своим личным благородством.

Минчин: Через двенадцать лет кончается XX век, страшный век. Что, вы думаете, произойдет с Россией (с ее культурой, политическим устройством, литературой) в XXI веке? Что произойдет с целым миром, в первую очередь с Западом, в следующем веке? Выживет ли СВОБОДА?

Максимов: Если события будут развиваться в том же направлении, что и сегодня, свобода переживает свой закат. И от этого Россия не только не выиграет, но окончательно потеряет все, истощив свои духовные и материальные ресурсы на бессмысленное распространение в никуда.

Минчин: Ваши личные писательские и редакторские планы на будущее. Пишите ли вы новый роман, о чем?

Максимов: Для личных планов я достаточно стар. Редакторские ограничиваются финансовыми возможностями журнала, которые, увы, не бесконечны. В планах писательских – две новые книги.

Если сумею их закончить, буду считать свои литературные задачи исчерпанными.

Минчин: Что бы вы хотели опубликовать в юбилейном, 100-м номере «Континента», который выйдет еще в XX веке?

Максимов: Вещи масштаба Солженицына и Бродского.

Апрель 1988, Нью-Йорк-Париж

Интервью с режиссером и актером Никитой Михалковым

Минчин: О вашем детстве? Что вам запомнилось?

Михалков: В основном запахи, ощупь, намерзшие сосульки на штанах, мокрые рукавицы. Запах кофе на террасе летом, чашки толстые на даче. Определенный свет, особенно утренний. Такие предметы и очертания, не очень связанные, то есть какая-то деталь может потянуть за собой историю… блики на паркете в квартире московской.

Минчин: Где вы жили?

Михалков: Мы жили на улице Воровского, до этого на улице Горького. На Воровского я прожил большую часть детства и юности, а потом переехал и стал жить отдельно. Но основные ощущения детства – дача и московская квартира.

Минчин: В каком возрасте вы захотели стать актером? Все мечтали и проходили через это.

Михалков: У меня не было такого момента абсолютно, не было никакого импульса, который толкнул в эту сторону, произошло очень естественно.

Минчин: Папа водил вас в театр? Больше любили театр или кино?

Михалков: Вообще папа не баловал таким сентиментальным отцовским вниманием. В основном это было общение с людьми, окружавшими дом, вхожими в семью: интеллигенция, писатели, художники, композиторы. Театр любил очень. Детский. Как многие, наверное, запомнил «Синюю птицу» во МХАТе.

Минчин: Какие фильмы в юности на вас произвели впечатление?

Михалков: «Зигмунд Колосовский», «Котовский», «Чапаев»… Дело в том, что производило впечатление то, что показывали: у нас не было огромного выбора. Большое впечатление производила «Молодая гвардия», герасимовская картина. Мы воспитывались в достаточно активном обществе, где объясняли, что читать, что смотреть, что хорошо, что плохо. Я никогда не был фанатиком никаких систем. Тут сказывается мамино, в общем, воспитание – Кончаловских, они всегда были вне любой политики и с презрением относились к тем, кто ею занимается параллельно с творчеством. Думаю, по этой причине не очень сложились отношения между маминой семьей и папиной.

Все театральные мои впечатления больше связаны со школой, с няней, у меня была няня-испанка, поэтому мой первый язык – испанский.

Минчин: Вы играли в школьном театре? Или не тянуло?

Михалков: В школьном театре я играл в восьмом классе. Тогда появились первые магнитофоны и было много всякого трюкачества, я очень этим увлекался.

Минчин: Как вы попали в Щукинское училище?

Михалков: У меня никогда не возникало вопроса, кем я стану. Я до Щукинского училища работал в театре, играл актером в Театре Станиславского, учился в их студии. Еще будучи школьником, играл беспризорника в пьесе Крона «Винтовка 492116». Играл я, конечно, ужасно, как понимаю теперь. Но… я просто никогда не забуду лицо моего брата, которого пригласил на спектакль. Я поймал со сцены его мрачный взгляд, и меня охватил ужас от всего происходящего. Но импровизацией, подражанием, дуракавалянием я занимался усиленно.

В Щукинское я поступил в то же лето, когда снимался в фильме «Я шагаю по Москве», в шестьдесят втором году.

Минчин: Тогда ректором был Захава?

Михалков: Да.

Минчин: Он меня храбро не принял в это училище.

Михалков: Захава… он же меня и выгнал из училища.

Минчин: Какие-то воспоминания связаны с училищем – через него прошло много известных актеров?

Михалков: Позже, перейдя во ВГИК, я понял, что училище было замечательным. Атмосфера… Всегда ко мне относились с предубеждением, всегда помню эту фразу со школьных лет: «Ты что думаешь, если ты Михалков…»

Минчин:…тебе все позволено?! тебе все можно?!

Михалков: И так далее. И это меня очень отодвинуло от возможности пользоваться услугами отца, его помощью. Хотя для всех детей это нормально. С этих лет у меня воспиталось определенное отношение: говорите, что хотите, но это – неправда. То есть я перестал спорить по этому поводу. И до сих пор – что бы ни писали… Я-то знаю, к примеру, что не краду. А говорили и говорят что угодно. Нужно оправдываться тогда, когда это правда. И в определенном плане – это был мой панцирь, моя защита, это очень раздражало многих людей. Все-таки общество в России… скажем, если у англичан движущая сила – паровая машина, то в России – это зависть.

В училище происходило, как и сейчас: были люди, которые меня ни за что любили, и были – которые ни за что ненавидели.

Минчин: Наверное, это обидней всего, когда тебя ненавидят ни за что, просто потому, что твоя фамилия начинается на букву «М»?

Михалков: Понимаете, я довольно рано к этому привык, довольно рано понял, что бессмысленно с этим бороться. И это привело к определенного рода углубленной иронии и безжалостности с моей стороны ко многим явлениям и людям в том числе.

Минчин: Что вы читали, если помните, на вступительных в Щукинском?

Михалков: Помню прекрасно. Я читал Михаила Светлова:

 
Молодой уроженец Неаполя,
Что оставил в России ты на поле…
 

Из прозы я читал Пришвина «Иван-да-Марья», а басню читал Михалкова. Это был шаг к моей независимости: собственно говоря, а почему я должен читать другого, только потому… Отборными турами руководил такой преподаватель – Бенинбойм. Мастерами были Леонид Моисеевич Шихматов и Вера Константиновна Львова.

Минчин: Но папа ваш никак не участвовал в том, что вы поступили в Щукинское?

Михалков: Ни-ког-да мой папа не участвовал ни в том, чтобы меня «поступать» в институт, ни в том, чтобы меня освобождать от армии. Никогда! Родители совершенно не влияли на мой выбор. Не поощряли, не запрещали, так что я не могу вам рассказать душещипательную диккенсовскую романтическую историю. В училище я проучился три года…

Минчин: Кто-нибудь учился с вами, кто стал потом известным актером?

Михалков: Известной актрисой стала Настасья Вертинская, она же стала моей первой женой, потом.

Минчин: Это была первая любовь?

Михалков: Да, да. Любовь, наверное… Хотя увлечений было много… Из-за одного висел на одной руке на одиннадцатом этаже на балконе в «Доме на набережной»…

Минчин: Что, серьезно?!

Михалков: Лена Щорс – была такая девушка. Там была компания старше меня, неслабая такая: Миша Буденный, Валера Полянский – высокопоставленная компания, элита, дети элиты. Лена Щорс была пикантная девушка, с большой грудью, с серыми бархатистыми глазами. И однажды у нее дома, пытаясь поразить компанию, запел песню Галича: «У лошади была грудная жаба». «А маршал, бедный, мучился от рака, / Но тоже на парады выезжал…». Совершенно забыв, что там был Миша Буденный; в общем, меня тихо вывели оттуда на лестничную площадку и закрыли за мной дверь. А нужно знать, что это был за Дом! Вот тогда я впервые почувствовал, что такое быть оскорбленным. Наверное, происхождение дало себя знать.

Минчин: Но, слава Богу, что вы не произошли из той клоаки: в общем-то, их отцы были убийцами…

Михалков: Я не могу так говорить обо всех. Скажем, Валера Полянский, к сожалению, уже покойный, был моим хорошим другом, да и Миша Буденный незлобный человек.

…Так я позвонил в дверь обратно, открыли, я вошел: они танцевали, я выпил что-то, вышел на балкон и сказал: «А вот это вы можете сделать?». Перелез через балкон на одиннадцатом этаже и повис не наверху, на перилах, а внизу, отпустив одну руку. Мне было четырнадцать лет… И когда они наклонились, чтобы вытащить меня, я абсолютно точно помню, что ужас на их лицах носил совершенно другой характер: что будет, если из «их» квартиры… и так далее. Это не испуг, что человек разобьется, а испуг, что разобьется у нас.

Я не взял их руку, а подтянулся сам обратно, ушел и больше никогда туда не приходил.

Минчин: Вернемся к Анастасии.

Михалков: Я влюбился в нее, посмотрев «Человека-амфибию».

Минчин: Красивая девочка была.

Михалков: Она была очень красивая. Когда я поступил в училище, уже выходил ее «Гамлет» со Смоктуновским. Там была невероятная история… хотя ничего невероятного в ней нету. Я не знаю, любила ли она меня когда-нибудь, как я в нее был влюблен. В тот момент у нее такой был выбор! Такой пасьянс лежал перед ней: Андрей Миронов, царство ему небесное, Кеша Смоктуновский, молодой, после Гамлета, талантливый, великий, обожаемый. Классный набор: она могла снять с полки любого. Именитость ей была не нужна, она сама была дочкой Вертинского. Фамилия Михалков не могла произвести на нее впечатление. Я мучительно был влюблен, мучительно. И мучил ее, наверное, всякими звонками, ревностью. И наступил момент разлада, мы расстались. Я уехал из Москвы на пробы. У нас была близкая подруга, Лена Матвеева, замечательный человек, балерина. Мы с ней, когда я вернулся, пришли на день рождения Вани Дыховичного, а компания там была веселая: Вика Федорова, Полянский, Дыховичный. И туда пришла Настя с Андреем Мироновым. Я сидел наискосок от нее за столом… И дальше я очнулся на лестничной клетке – в поцелуе с ней. Она меня увела оттуда. Дело не в том, кто кого увел, но было ясно, если бы она этого не захотела, никогда бы в жизни ничего не было. Во мне не имелось той силы, обаяния и тех возможностей, которые могли ее сломить. Она ко мне приспустилась, снизошла. Я помню как сейчас ощущение того электричества, которое возникло. Должен сказать, не вдаваясь в подробности, что у Насти мужской ум и мужской характер.

Но до сих пор ужасное чувство вины перед Леной Матвеевой меня мучает. Теперь мне кажется, что она действительно меня любила. Я не понял, не почувствовал этого тогда.

Мы прожили вместе три года, но вместе-вместе – полтора. Известие, что она беременна, меня так обрадовало: теперь «не соскочит», не уйдет. Это подтверждает, как я безумно был влюблен. У нас родился сын. Потом его воспитывала бабушка, ее мама, и мне было мало знакомо ощущение отцовства. Я думал, что, может быть, это наследственное… Но в шестнадцать лет сын пришел ко мне и сказал, что хочет жить со мной.

Минчин: Было ли у вас какое-то удовлетворение от того, что, будучи «последним в забеге» в юности – были Смоктуновский, Миронов и так далее, вы в результате стали самым известным кинорежиссером в мире? То есть были никто, на вас не обращали внимания, а пришли к финишной ленте первым.

Михалков: Нет. Нет… Саша, я понимаю ваш вопрос абсолютно. Быть лучше или быть лучше других – это противоположные вещи. Понимаете? Потому что одно – это гордость, а другое – это гордыня. Во мне не было желания быть «лучше кого-то», а было желание стать лучше, то есть доводить до… Я в определенном смысле перфекционист, то есть довожу все до какого-то уровня, за который не стыдно.

Минчин: Это видно в ваших мизансценах…

Михалков: Хотя, конечно, азарт был. Было ощущение: ну, будешь ты меня помнить! И когда я снял «Пианино», картина довольно известная…

Минчин: Ну уже «Раба любви» вас сделала всемирно известным.

Михалков: Но никогда, ни разу в жизни Настя не дала мне понять или почувствовать, что она мною восхищена или что ей нравится то, что я делаю.

Минчин: Кто ушел от кого?

Михалков: Я просто ушел из дома и поселился у Сережи Никоненко в коммунальной квартире. Это абсолютно отдельный пласт жизни. Но ушел я. Конечно, не совпали два эгоизма, с одной стороны. Она была сдержанна, иронична по отношению ко мне.

Она была всеизвестна, когда мы появлялись, естественно, все шли к ней. Это не вызывало у меня чувства обиды, но определенный мужской комплекс возникал. Потому, наверное, я часто из-за нее дрался. Но один момент был очень важный. Я уже учился во ВГИКе и хотел снимать картину о вологодских кружевницах. Уехал в Вологду и провел там невероятное, замечательное время! В пустой деревне, среди старух. Был март. И я приехал оттуда абсолютно переполненный ощущениями. Вошел в квартиру, Настя спала, я разбудил ее и стал рассказывать, рассказывать… И вдруг, повернувшись, я натолкнулся на такой вежливый, вежливый взгляд, с улыбкой. То есть она слушала…

Минчин: В силу воспитания.

Михалков: А так – это была абсолютно чужая женщина. В общем, я так и не научился быть тем, кем она хотела меня видеть. Сначала пытался, потом бросил…

Минчин: Снимать вы ее никогда не хотели?

Михалков: Это тоже был определенный круг.

Минчин: Давайте вернемся к вам. После того как вас исключили из Щукинского училища, что произошло дальше?

Михалков: Студентам было запрещено сниматься в кино, и это правильное решение. Захава меня любил и исключал с чисто педагогической точки зрения. Почему Михалкову можно, а нам нельзя, – вопрошала аудитория. Хотя я уже снялся в трех фильмах. К тому времени я уже задумал перейти на режиссуру. Я почувствовал эту тягу, когда работал с Данелия. С его подачи я импровизировал, что-то придумывал, что иногда пригождалось в фильме «Я шагаю по Москве». Но основное мое желание родилось во время работы со студентами над отрывками в училище. А потом я начал ставить спектакль «Двенадцать разгневанных мужчин». До того, как меня изгнали, меня уговаривали пойти покаяться перед Захавой, старик простит, – а я не шел, упирался. Но, честно признаться, я уже задумал уходить в режиссерское дело. Я взял все, что мне нужно было от актерской профессии… Хотя этому всю жизнь можно учиться. А получилось так, что если я заканчивал актерский факультет, то три года после училища должен был отработать в театре, в любом. Меня исключили зимой, а женился я шестого марта, и уже с осени пошел во ВГИК. Причем сразу на второй курс.

Минчин: И попали в мастерскую к Ромму? Ромм был главный учитель в кино?

Михалков: Профессионально – да, но Ромм появлялся все реже и реже. Мой курс последний, который он довел до конца. Ромм тогда уже бывал у нас нечасто, но лекции его мне очень много дали, в основном с точки зрения кинематографического ощущения. Кинематографическое мышление он вынимал из жизни и нам сразу показывал. Он был классиком для всех, и на его лекции собиралось громадное количество людей.

Минчин: Был кто-то тогда для вас из режиссеров примером?

Михалков: Тогда – пожалуй, Вайда. А из отечественных мне очень запомнились молодые Алов и Наумов, картины «Ветер» и «Павка Корчагин». Или «Сорок первый» Чухрая. Но мне это нравилось как зрелище. Я не разбирал это с точки зрения режиссуры, у меня не было активного ощущения профессии. Знака профессии. Этот знак стал для меня проявляться, когда я увидел картины Барнета, скажем «Окраина», – гениальная картина, где все есть! Или ранний его фильм «Девушка с коробкой».

Минчин: Барнет тоже откуда-то взялся, все мы наследуем что-то от предыдущего, что впечатляет нас в детстве, а потом отражается.

Михалков: Да, мои воспоминания света в детстве перенеслись на экран.

Минчин: Кто вас сослал на Камчатку и за что? Была история, вы, наверное, ее слышали, я не буду говорить.

Михалков: Давайте-давайте, теперь вы рассказывайте!

Минчин: Что ваш папа пошел к Устинову, тогда министру обороны, чтобы освободить вас от призыва в армию. А тот хотел вашему отцу напакостить: ах, он ко мне с этим пришел, и так далее. И в отместку приказал вас сослать туда, где за сто километров нет телефона или почты.

Михалков: Я думаю, что поводом, чтобы меня сослали, стал мой роман с дочерью одного из очень высокопоставленных начальников.

Минчин: Очень, очень высокопоставленных?

Михалков: Да. Очень, очень.

Минчин: Какой год?

Михалков: Семьдесят второй. Мне было двадцать шесть. Она – красивая, с поразительной улыбкой, с замечательным образом мышления. Молчит, а потом скажет: «Душа моя похожа на кладбище задушенных желаний» или «Я такая дура жуткая, вот я сижу и думаю, что ни о чем не думаю». Выстрел в памяти. Очень трогательный образ мышления был. Потом она вышла замуж.

Минчин: Но ее жениха не сослали за это, почему вам повезло?

Михалков: Дело в том, что я написал ей письмо и по глупости своей отдал внизу в доме…

Минчин: Консьержу, который был платный сотрудник КГБ, конечно…

Михалков: Где объяснял, что никогда не смогу быть с ней вместе, потому что не согласен с… Что такая женитьба не дала бы мне возможность делать то, что я хочу. А дальше я хочу. А дальше я могу предположить и только, потому что обстоятельства складывались невероятно.

Минчин: Смотрите, двадцать лет прошло, а вы помните ее фразы…

Михалков: Это профессиональное, к тому же иногда я сразу записываю. Есть книжек шесть расписанных, записных. Итак, я должен был идти в армию. 21 октября мой день рождения, исполнялось двадцать семь лет, а после этого по закону уже в армию не брали. Я должен был пойти в кавалерийский полк при «Мосфильме». Снимался я тогда у Сережи Соловьева в «Станционном смотрителе» и мало задумывался над этим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю