Текст книги "Кот (сборник)"
Автор книги: Александр Покровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Александр Михайлович Покровский
Кот. Рассказы и роман
Странно смотреть
Странно смотреть, как совершенно незнакомые люди читают мои книжки.
Такое чувство, будто я здесь совершенно ни при чем: я – сам по себе, книги – тоже.
Однажды я несколько минут смотрел на лоточника, который, забросив свой лоток, сидел на асфальте и дико ржал. Люди шли мимо, оборачивались на него, а он не обращал на них никакого внимания; казалось, вокруг для него вообще никого не существовало – только он и книга.
А еще мне рассказывали, что кто-то вместо исполнения супружеских обязанностей читал ее жене и весь секс пошел насмарку.
А потом был такой случай, что человек гоготал на всю электричку, а все вокруг ехали два часа, не шелохнувшись, потому что решили, что рядом псих.
Кто-то читал в госпитале, где лежал с инфарктом, а потом выздоровел и говорил, что от смеха.
Кто-то – врач – читал душевнобольным и потом утверждал, что они все поняли, и ему теперь хотелось бы повидать автора, потому что так просто с чокнутыми не достигнуть взаимопонимания, и поэтому ему интересно было бы посмотреть на меня, и это интерес не праздный, но профессиональный.
А вот что прислали в письме с Дальнего Востока: «Как-то к нашему командиру в гости приехал генерал, который окончил академию ГШ. Как водится, туда, сюда, Паратунка… Ночью генерал заснуть не может – разница девять часов с Москвой. Чтобы как-то скоротать время, командир дал, на свою голову, почитать «Расстрелять». Всю ночь домик сотрясался гоготом. А в половине шестого генерал разбудил командира и говорит: «Вадим, ты представляешь, а я тоже про дырки в тапочках спрашивал. Неужели это так смешно?»
А сейчас я расскажу две истории о том, как я сталкивался со своими читателями.
Первая – про Алексеева.
Утром звонок по телефону. «Саня! Это ты написал книгу?»
Когда утром говорят «Саня», я обычно отвечаю: «Я».
«Это Алексеев! Флагманский штурман. Помнишь меня? (Нечленораздельное «эм-мм».) Ты на дивизии флагманским химиком был, а я штурманом. Ну, вспомнил? (Конечно. Правда, я флагманским никогда не был, но зато часто его заменял.) Здорово! Меня тут в Питер, в институт, назначили, ну и перестройка, сам понимаешь, не успел дела принять – весь ЗИП из кладовки свистнули. Сижу, горюю. Там золота в платах килограммов на тридцать. Заходит командир и говорит: «К тюрьме готовишься?» Я ему: «Готовлюсь». Он мне: «Пока готовишься, на, почитай», – и дает твою книжку. Я так смеялся, а потом подумал: «Да хрен с ней, с тюрьмой и с золотом тоже!»
Позже мы с ним встретились. Вхожу в кабинет – совершенно незнакомый мужик. Он опешил. Дело в том, что у меня есть однофамилец – Саня Покровский, и он тоже химик, поступали вместе в училище, а потом – пьянка-драка, и его на год на флот отправили, – по его собственному выражению, «чем-то груши околачивать», но вернули и дали доучиться. Саня очень хороший человек, но с лица не совсем поэт.
«Вот и я думаю, – говорил потом Алексеев, – как он мог книгу написать?»
Вторая история – про соседа Владимира Семеныча. Мы с ним получили от родины жилье в одном доме и поехали за кафелем на его «Жигулях».
«Слушай, – говорит мне Семеныч по дороге, – тут один наш с Севера про флот написал. Не читал? Покровский. Я тут спрашивал, он на Севере служил»
Я, честно говоря, почувствовал себя неудобно. Владимир Семеныч – бывший зам. командира дивизии, а среди них мало нормальных. Меня он пока не знает, как он к рассказикам относится – непонятно.
«Классно пишет! Слушай, ну как вот жизнь натуральная! Мы учения в Калининграде проводили, так какие там учения, все завалили: сидели и вслух читали – умрешь!»
Тут я ему решил признаться, что Покровский – это я.
Он посреди дороги бросил руль и на меня уставился – чуть в дерево не въехали.
Пес
Я закрываю глаза и слушаю ночь.
Она – как зверек. Точнее, как его шерсть. Я люблю шерсть. Ее можно перебирать, пропускать между пальцами. Она между ними течет.
А потом ночь сама тебя пробует. Она прикасается к тебе, прилипает, приникает, и ты становишься ее частью, становишься, как она. Но она не уничтожает тебя. Нет.
Если тебе захочется, выйдешь из нее и снова станешь собой.
Это здорово.
В ночи живут звуки. Они живут сами по себе. Они здесь обитают. Здесь их дом. Они здесь рождаются и умирают. То затаиваются, то возникают. Ночь – их прибежище. Ветер, ручей, шелест листвы, топот ежа, стрекот цикад – все это звуки.
Люблю, чтобы было лето. Если его нет, его можно вызвать.
Мысленно.
И добавить в него запахи – травы, воды.
Можно земляники. Она щекочет ноздри. А ягоды лезут в уши.
– Эй!
Это меня. Бросок – и я растворяюсь.
Я умею это делать. Надо только понять, что ночь тебе не враг, и тогда в нужное время ты в ней пропадешь. Легко, как крылья совы.
Ночь – моя. Я ее не отдам.
Пускай день отойдет им, а ночь – мне. Чуть стемнело – утекаю за дверь. С некоторых пор умею течь – движения плавные, любое препятствие словно оглаживается. В это время у меня не бывает костей.
Никто никогда не видел, как я исчезаю.
Хотя однажды их старший столкнулся со мной в дверях. Он сейчас же осклабился:
– Счастливой охоты!
У меня дрогнули губы. Кажется, и я улыбнулся в ответ. Во всяком случае, я посчитал, что улыбаюсь, но он отпрянул, пробормотал:
– Чокнутый, вот чокнутый…
Как-то услышал, что рычу. Кто-то подходил со стороны оврага. Он наступил на сучок, и я услышал свое ворчанье. Оно совсем тихое и идет от груди.
Они теперь часто приходят.
Иногда нахожу записку: «Выходи один».
Это они мне. Больше некому.
Они – людоеды. Людоеды никогда не приходят одни. Я всегда выхожу им навстречу.
И убиваю всех.
Они меня никогда не видели.
И не увидят.
Они даже не понимают, что происходит. Что-то прилетело и ударило в грудь. Совсем тихо. Он только ойкнул.
Мало ли что умеет летать.
Может быть, это были карандаши?
Конечно. Это карандаши. Много карандашей. По два в секунду.
Я бросаю их на звук.
Людоеды громко дышат.
Так нельзя.
Если хочешь жить, нужно научиться вообще не дышать.
Карандаши я делаю из электродов. Заостряю оба конца.
И еще я делаю летучую мышь. Мастерю ее из обложек книг.
На развалинах встречаются книги.
Картонки затачиваются по краям. Они становятся острее бритвы. Кусочек железа сажается на клей. Центр тяжести должен быть смещен. Такая мышь может отрезать голову.
Меня Серега научил.
Его положили под кинжальный огонь. Наших всех положили.
Тот, из штаба.
Я смотрел ему в глаза. Я знал, что все погибнут. Все, кроме меня. На мне – ни царапины, а били плотно с двух сторон, и хотелось превратиться в спичечный коробок, завалиться в расщелину.
Тот, из штаба, знал, что мы умрем. Я чувствовал, что он знает. Людей чувствую издалека: свой – чужой, плюс – минус.
Я тогда сутки пролежал под листьями.
Потом подошли волки…
А людоеды живут семьями. У них есть женщины, дети. Из детей вырастут новые людоеды, поэтому я убиваю всех.
Главное, чтобы никто меня не видел.
Я стреляю из рогатки. Шариками от шарикоподшипников.
На двадцать шагов пробиваю железный лист и височную кость.
Мы с Серегой тренировались: играли в невидимок. Мешки делали сами. Снаружи черный, внутри белый. Он закрепляется на руках и ногах. С ним можно прыгать с высоты пяти метров. Нужно только распластаться в воздухе, как белка.
И воздух держит.
А у земли следует сгруппироваться – автомат за спину.
Серега говорил: если полюбить автомат, он будет, как брат. Своему я сам сделал глушитель.
На охоте сначала нюхаю воздух. Он не должен пахнуть смазкой мин.
Иду медленно. Не оставляю следов.
Те, с кем я сейчас, долго не могли понять, как я это делаю. Я показал. Они совсем ничего не умеют. Даже не чуют мин.
А я – как на стену натыкаюсь.
Тропу в темноте нахожу легко.
И ставлю на ней самострелы. Задел – кол в бок. Самое простое – садовые грабли. Бросаешь их в снег, а на ручке – шип. Так не убьешь, конечно, но человек вскрикнет.
На крик выйду я.
А из подвалов я их добываю горелой ветошью. Сами на пулю лезут.
Когда я только появился в их взводе, меня захотели покачать. Напали впятером, ночью. Я успел бросить три ножа. Теперь у нас мир…
Ты да я
Пенелопочка, моя дорогая, ты прибываешь, моя цыпочка, – большая, огромная, золотистая в различных своих проявлениях и вся такая волосатая-волосатая, и каждый твой волосок виден, отличим; по мере приближения он стремительно увеличивается в толщину, жирнеет и становится как бревно, как полено, он надвигается, бьет по глазам, а я такой маленький, неказистый с точки зрения растущего народонаселения, не выводимый с листа, как помарка, а ты, моя полнокровная, уже наваливаешься, нависаешь надо мной, твое дыхание – как молот, колышутся твои ужасающие груди, соски, на фоне всего остального лишенные буйной растительности, кажется, издают квакающие звуки, ходит ходуном шкварчащий живот и его умопомрачительно урчащие складки, перемещаются одна относительно другой, как волны, как девятые валы или как жернова, и снова, как валы, с удивительной впадиной, где затаился коварный пупок.
О, я знаю, он хочет вырваться, выпрыгнуть, как зверек, и я перед ним в размерах совершенно соизмерим, и все эти мои жалкие потуги, которые только и могут быть с ним соотнесены, если переводить их во что-то телесное, и я ною в предвкушении испытания, во мне оживают тонкие вибрации и дрожат невыразительные поджилки.
И вот, подломившись в пояснице, я поднимаю свой фаллос – он один лишь с тобой сопоставим, совпадает в полночных размерах, он – мой труд, мое мученье, мой червь, мой непостижимый багаж, остальное не в счет.
Обычно я тащу его на прицепе, как бурлак автомобиль, но час пробил – и вот теперь я поднимаю его, накачивая кровь.
Он встает, и ты на него садишься.
Я – паук, ты – паучиха.
Это сон.
Пупок
Я тут недавно ковырял свой пупок, выяснял, как там дела. Сидел перед телевизором, смотрел новости и упражнялся.
Я новости смотрю раз в неделю, чтобы знать, в какой стране я все еще нахожусь, и ковыряние пупка к этому делу необычайно подходит.
Нет! Можно, конечно же, и не ковырять, но так уж у меня повелось: как только замелькали на телеэкране знакомые телеведущие, я сейчас же нахожу пупок и начинаю его очищать – точь-в-точь самка кенгуру перед своими микроскопическими родами.
Жена мне говорит: «Вот ты там доковыряешься когда-нибудь», – а я ей: «Я по-другому новости смотреть не могу», – она мне: «Брось, я тебе сказала!» – а я ей: «Как же я брошу, если нас, может, сейчас в международную торговую организацию примут». – «Перестань!» – «Не могу. Буш Путина к себе на ранчо затянул. Я нервничаю». – «Дырку просверлишь!» – «Сейчас брошу. Они только с договором по ПРО нас бортанут, и я сейчас же уложу пупок на место». – «Занесешь туда грязь». – «Как раз наоборот: я ее выношу», – и так далее.
И тут я там нахожу какой-то шов. Маленький такой шовчик. И нитки торчат. Я потянул – больно. Меня даже бен Ладен перестал интересовать. Говорить жене или не говорить? Решил сначала сам разобраться. Еще подумает, что я спятил. Потянул – больно. Мне же не так давно операцию делали. Но делали мне во рту.
И при чем здесь пупок? Потянул – черт!.. Я тогда под наркозом лежал и, может, мне заодно… да нет, чушь собачья. Тяну – ой!.. Тихонько: «Ната… а вот когда человек родился… у него в пупке нитки могут навсегда остаться?» – презрительное молчанье.
Глупость какая-то. Тяну – вот зараза! «А ты не знаешь какие-нибудь случаи, когда вдруг обнаруживается…» – «Что?» – «Что в пупке…» – «Еще одно слово, и я тебя укушу», – она думает, что я… «Что там у тебя? Ну-ка, дай посмотрю», – она наклонилась к моему животу. Я только горестно вздохнул. Сейчас найдет и как дернет.
«Ничего не вижу». – «Там такой маленький». – «Где?» – «В середине». – «Нет ничего».
И вот картина: я лежа, упершись подбородком в грудь, пытаюсь рассмотреть свой пупок, и жена смотрит туда же. Потом я сел: действительно, ни шва, ни ниток, и жена туда чуть ли не носом лезет. Почудилось мне, что ли? Все нервы (жена все смотрит), нервы (смотрит).
И тут мне приходит в голову мысль: а не окунуть ли мне ее головой в пупок; расположена она очень удобно, и все можно будет свести к шутке.
И я ее окунул. Что потом было! Самое безобидное, что я услышал в свой адрес, так это: «Дурак».
Ну и ладно.
А пупок я больше не ковыряю.
Острова в океане
– Боже мой, как я люблю кораллы! Как я люблю эти природные ажурные драгоценности из подводного царства! Эти сапфиры и изумруды военно-морские, – сказал бы я, если б не знал совершенно, как выглядят сапфиры и изумруды! А как я люблю добывать кораллы! То есть я люблю отпиливать, отламывать, откусывать и набивать мешок. А потом их кидают в кастрюлю и варят, чтоб убить в них всякую жизнь. Ибо! Ибо хороша и не жизнь вовсе, хороша только застывшая смерть коралла, выставленная где-нибудь в склеротическом шкафу у Главнокомандующего всеми родами, из-за чего я люблю ползать с напильником по дну в спортивном костюме, одетом исключительно ради того, чтоб не оцарапать себе жопу, в ластах и маске, – и это меня не тяготит.
– Болтун.
– Кто? Я? Вы ко мне несправедливы, етит твою мать, сэр, – говорил Серега Потапов, лейтенант Военно-морского флота, своему лучшему другу Вовке Клемину, который вез его и с ним еще пятерых матросов на коралловые острова. Нужно было добыть эту дрянь для Главного штаба, а для этого нужно было подойти к островам.
А как к ним подойти, если на 20 миль в округе глубина только полтора метра, а ты на эсминце, ну, скажем, «Блистательный»?
Значит, надо встать где-нибудь в приличном месте на якорь и до островов отправиться на катере, набив его предварительно любителями кораллов, которые назначаются через пять минут после того, как тебе пришла в голову мысль об их добыче. Выбрать где-нибудь островок с пальмой, чтоб они там от жары совершенно не протухли, и оставить их на целый день, после чего забрать уже вместе с кораллами, не позабыть бы то место.
– Это я-то болтун? Все! Я не могу находиться с этим пустым, неинтересным человеком на одном борту! Меня сейчас стошнит от этой лжи ему прямо на тапочки. Или я брошусь в пучину, как это делали при оскорблении все нормальные люди. Орфей, например. Сейчас. Где мои ласты для выпадения в пучину? А?
– Слушай, заткнись!
– Да я бы заткнулся, если б я нашел в этом бедламе свои ласты. А что я без ласт? Без ласт я ничто. Я никто без ласт, как сказал Одиссей Поликлету или Полифему, точно не помню. А ты не помнишь?
– Нет.
– Я же без ласт утону. И без маски тоже. Они поддерживают во мне натуральную положительную плавучесть, потому что отрицательной у меня и так навалом. Старпому же не объяснишь, что я почти не умею плавать. Им бы только назначить человека откусывать эти вонючие кораллы, а как он будет их откусывать – им же совершенно наплевать. И все бы ничего, если б я мог держаться на поверхности. Я бы откусывал, клянусь эпидермой, для чего я даже взял кое-что: старые пассатижи и напильник, потому что не зубами же их откусывать, кость полосатика. Но теперь я утону. Точно. Пассатижи утянут меня на самое дно. Заголовок в газете «Бешеный кашалот»: «Лейтенанта утянули на дно пассатижи». Звучит траурная музыка, вокруг бабы в черном крепе от нетерпения перебирают ногами, еды для поминок полно. Ах, вот они, мои ласты дорогие, ласточки мои резиновые! Нашел! Их завалили тут всяким дерьмом всякие недоумки. Вот они, мои любимые! Вот они, мои хорошие! Теперь не утону.
– Серега!
– А?
– Ты заткнешься?
– Теперь да!
Резво-резво бежит катер непосредственно по самой невероятнейшей глади, казалось бы, не касаясь ее совершенно, а вокруг вкуснейшие просторы, и ты стоишь на носу, и зовут тебя Серега, и ты – лейтенант, и жизнь, кажется, только-только набирает свои обороты и раскрывает тебе свои знойные объятья, и она такая замечательная – дальше просто некуда, – и все-то у тебя еще будет, и все еще впереди, а под тобой словно сказочный ковер – это все подводные скалы, водоросли и рыбы, рыбки, рыбешки, мальки. А вода до того прозрачная, что мерещится кораблекрушение, то есть то, как катер с разгона налетает на подводную скалу, и вот уже пробоина, и он погружается, и воздух с шумом вырывается из внутренних помещений, но все это игра воображения; отпущенное на волю, оно начинает так играть, просто вода очень прозрачна, поэтому все приближено и от опасности холодит.
Ах, если б можно было воспарить над всей Индонезией – и не только над ней, но и над временем заодно. Если б можно было увидеть себя, будущего, и то, как ты, неторопливо перемещаясь, собираешь эти рогатые сокровища, а рыбки – разноцветные подводные лоскутки – тычутся тебе в маску, покусывают за ласты, а ты собрал уже целый мешок этих своих драгоценностей, и у тебя впереди часов шесть до подхода катера, и можно поплавать всей командой, а потом поваляться под пальмой, пожевать консервов и почувствовать себя человеком. Ах, если бы можно было воспарить над временем и Индонезией. Ты бы тогда увидел, как к твоему островку направляются две фелюги под парусами. Это контрабандисты. Они торгуют оружием. Они с автоматами наперевес. И им совершенно не нужны посторонние, малопонятные ловцы всяческой дребедени. И ты при самом их приближении сразу же понимаешь, что к чему, быстро хватаешь все свои вещи, все барахло, бросаешь их в воду и сам лезешь туда же вместе со своими людьми, потому что прибыли ловцы куда более серьезных штуковин, из-за которых они ни во что не ставят постороннюю жизнь.
Ты пролежишь в воде часов пять, еле-еле шевеля ластами, выставив над поверхностью жалкий кусочек своей дыхательной трубки, молясь только о том, чтоб никому из гостей не пришло в голову сходить помочиться на ствол пальмы, потому что тогда он немедленно вас обнаружит. Вот уже кто-то пошел. Вот сейчас – под ногами идущего заскрипел песок – нет, показалось.
А потом, когда они отвалят, наконец, с твоего островка, ты выползешь на него. Именно выползешь, потому что за пять часов вот такого лежания получится так, что у тебя отказывают ноги и совсем не осталось сил.
А вот и наш катер, черт бы его побрал! Он появился через какой-нибудь час после фелюг. А ты сразу его почувствуешь, заметишь издалека.
Он бежит быстро-быстро и скоро будет у самого берега, и снова у тебя появляются силы, едрит твою в кочерыжку! Ты вскакиваешь, начинаешь носиться по песку и орать, орать от молодости, конечно.
– Вовка! Вовка! – орешь ты и больше ничего, потому что переполняет тебя совершенно ото всякой несерьезной ерунды. А потом ты обнимаешь обалдевшего Вовку и кричишь ему, что ты его любишь.
Над Северным флотом
Иваныч помер.
Почил, так сказать, как всегда, некстати.
А до этого он руководил Военно-морским флотом с такого-то по такое-то, а потом еще где-то что-то делал в углу своего кабинета, что-то очень похожее на полезное.
Нужное что-то очень для нашей родной обороны и все прочее, потому что, когда он, следуя логике вещей, упал от старости на боевом посту с грохотом в парадной попоне, как боевой слон бивнями в пол, он успел-таки прошептать: «Прошу кремировать и пепел развеять над Северным флотом».
Ну, последняя воля командующего с такого-то по такое-то – это, конечно, не просто так заморить полторы тонны людей где-нибудь в Заокайске. Это ж надо выполнять. А потому сгребли все, что удалось, в урну и отправили все это на север.
Боевые летчики, когда им сказали, что надо рассеять, сначала ничего не поняли: то есть как это рассеять, на какой, позвольте, скорости и высоте вы все это видите рассеянным, затормозить, что ли, прикажете или открыть дверь? «Да вы все с ума посходили», – сказали они и отдали сей предмет вертолетчикам.
Те, пока носили его туда– сюда и спрашивали, над чем зависать и рассеивать конкретно, несколько раз открывали от любопытства, чтоб посмотреть, какие у нас бывают жареные командующие и опрокидывали при этом нечаянно урну пять раз подряд, и из нее все просыпалось, но хорошо, что у нас везде стоят веники и совки, чтобы все это засунуть обратно, с тем чтоб рассеять не где-нибудь где ни попадя, а конкретно.
А действительно, где тут конкретно помещается Северный флот и что за таковой считать: море? базу? корабли?
Пока решали, что за что считать, урну все время переставляли, а потом переставили так, что и совсем не нашли в тот момент, когда нужно было схватить, побежать и рассеять. И тогда, для рассеивания, отдали какой-то чуть ли не кубок за успешную стрельбу, набив его всяческим мусором, который и рассеяли со словами: «Покойся с прахом, прах тебя побери, совершенно задолбал!» – а потом уже обнаружились натуральные останки, которые все это время за дверью стояли, и тогда их пришлось пересыпать из урны в газетку, урну поставить на место кубка, а их аккуратненько, под руководством двух мичманов, спустить в унитаз, а то неудобно как-то, и речь уже сказали.