Текст книги "Когда горит снег"
Автор книги: Александр Перфильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Признаюсь, меня от этих слов даже в жар бросило. Не ожидал я такого вступления. Я вообще был насчет женщин довольно застенчив.
А в общем, что там долго расписывать. С этого вечера все и началось. Стала Нита частой гостьей в моей мансарде. Иногда и ночевать оставалась. Санька-то мало внимания на нее обращал. Странный он был, может быть и не любил вовсе. Только потом уж я понял, как ошибался. Но об этом речь еще впереди Приходила она ко мне довольно часто. Иногда веселая, – тогда все звенело от смеха. Даже казалось, что все мои старенькие этюды июльским солнцем наливались, как ржаные колосья Порой грустная, и все тогда поникало. Обнимет меня бывало и скажет:
– Уйду я от него, куда глаза глядят. Возьмешь меня?
– Ну, конечно, возьму, глупенькая, хоть сейчас оставайся. Я завтра пойду и с ним объяснюсь. Должен же он понять, что не для тебя такая жизнь.
– Нет, что ты, что ты, разве он может без меня
И так все время. И не мог я ничего понять. Меня-то она очень любила, по-своему, конечно, – Привыкла я, говорит, – к тебе, Алик. – Улыбнется и прибавит:
– Ну, как к ночному горшку, скажем. – А сама смотрит, не обиделся ли я. А только обижаться на нее было невозможно, что бы она ни говорила.
– Ты святой человек, Алик. Тебе бы в пустыне спасаться. Ничего ты в наших делах не понимаешь.
А сколько я мук тогда натерпелся, ожидая ее по ночам, когда она из своего бара выйдет. Иногда так и не мог дождаться. Тогда запивал на несколько дней. Клялся и божился, что на порог больше не пущу. А день пройдет, – звонок. Приходит. Опять веселая, ласковая, как всегда. Посмотришь и сердце отойдет. И такой у нее вид был, верите или нет, словно вся эта грязь к ней не прилипала. Точно оставляла она все темное за порогом и входила ко мне светлая и чистая, без единого пятнышка. Это душа ее светилась, ребяческая душа.
А Санька нашим романом как будто и не интересовался вовсе. Запродал он тогда граммофонной компании свои шлягеры, и пил по этому случаю волшебно. И день и ночь.
Работал я тогда мало, урывками. Заказчики обижались: все не готово. А у меня такая слабость, апатия, кисть из рук валится. Все думаешь о Ните: где она, с кем она? Хотел и ее портрет написать. Большой, поясной. Все приготовил, краски купил, настоящие лефрановские. Натянул холст на подрамник. Но Нита наотрез отказалась:
– Не надо, Алик. Так, как ты первый раз меня хотел написать, – грешно. А другой, обыкновенной, жалкой и грешной – не хочу. И не напишешь ты так, чтобы одна моя душа на полотне была.
– А я тебя все же напишу, Нита… Мадонной! Нет тут никакого греха. Ведь и Мурильо и Рафаэль писали Мадонн не с ангелов, а с обыкновенных женщин. Дело в душе, а не в теле; в той чистоте и ясности, которую художник вкладывает в картину.
– Нет, Алик, может быть, это и глупое суеверие, но я не хочу.
Но все же я написал. Очень уж меня идея эта захватила. Писал по ночам, урывками, на память. Целый месяц бился. Пишу и замазываю. Все как будто не то. Одни глаза раз двадцать переделывал. И как ни бился, не мог им придать того выражения, которое хотел: нежности и святости, умиливших меня при первой встрече. Кажется, вот, добился. Отойдешь, посмотришь, – не то. Двойственность какая-то. Сквозь смирение и святость омут проскальзывает. И взгляд как будто недобрый.
Но, хоть и не был я вполне удовлетворен, – вещь, как вы видите, получилась сильная. Выстави я ее тогда – успех был бы обеспечен. Но я думать даже об этом не хотел. Все равно как кусок от сердца оторвать и собакам бросить.
Вдобавок, начиналась тогда развязка всей истории. Решила Нита окончательно уйти от мужа и переехать ко мне. Вышло это у нее, как и все, неожиданно. И тогда, когда я потерял всякую надежду. Я прямо на седьмом небе был, всякие планы строил. Она меня в те дни все про этот хутор спрашивала. Я в него, после смерти родителей, редко заглядывал. Федосья с мужем тут хозяйство вела и мне кое-что отсюда присылала. А Нита моя этому хутору как ребенок радовалась. «Приедем, дескать, на хутор и все свое заведем»
О Саньке как-то речи не было. Я из деликатности ничего не спрашивал, а она вскользь упомянула, что с ним все уже переговорено.
Устроил я напоследок выставку своих картин. Вышла удачной. Многое раскупили. На вернисаже куча народу перебывала. Только Мадонну, разумеется, не выставлял. Как я ее от Ниты ни прятал, а все же увидела она ее. Думал, что обидится и расстроится, но ничего, обошлось. Посмотрела и говорит:
– Большой ты мастер, Алик. Только зачем такую вещь на чердаке держишь? Ее не на чердак, а в церковь надо. Это ведь не меня ты написал, а мечту свою на холсте передал. А я как была грешницей, так ею и осталась. Больше ничего не сказала, но Мадонну собственноручно в комнату на мольберт поставила.
И вот настал день отъезда. С утра я бегал высунув язык. Поезд отходил в 9 часов вечера. Уговорились мы с Нитой, что свезу я свои чемоданы на вокзал пораньше, а потом за ней заеду. Санька к 7 уходил играть в загородный ресторан и Нита должна была после него уложиться, чтобы не огорчать сборами человека. Да и вещей то у нее почти никаких не было.
Часов около семи собрал я свои вещи, взял извозчика и поехал. Сдал все в багаж, как полагается, билеты купил и вдруг вспомнил: Мадонна! Боже мой! Самое дорогое свое дома забыл. Помчался обратно на квартиру. Извозчика подгоняю, а у самого на сердце неспокойно, словно предчувствую что-то недоброе. Подъехал к дому, велел извозчику дожидаться, а сам быстро наверх побежал. Смотрю – дверь в квартиру открыта. Верно я ее впопыхах забыл прихлопнуть. Вхожу в комнату… и вижу: Санька. И вот тут-то это и случилось… Бросился я вниз по лестнице, как полоумный, сел на извозчика и на вокзал. Без Мадонны, без Ниты, один!
Алексей Петрович внезапно замолк и очень долго копошился, скручивая новую папиросу. Наконец, после долгой паузы, я решился спросить:
– А почему вы Ниту с собой не взяли?
– Так, не судьба.
Мне стало ясно, что он не хочет объяснять причины своего необычайного бегства. Было ли у него объяснение с Санькой, или что-то другое заставило его так круто изменить свое решение, я не мог понять.
– Эх, да что там вспоминать, – сказал он немного погодя. Вы наверное и спать хотите, надоел я вам своей историей.
Он дунул на лампу и она пыхнув раза два, погасла. Но я долго не мог заснуть и слышал, как кряхтел и ворочался Кожевников на своей постели.
Дела вызывали меня в город. С сожалением расставался я с полюбившимся мне островком тишины. Алексей Петрович сам вызвался везти меня на станцию.
С утра было жарко. В полдень, когда мы тронулись, все кругом затянуло темно-лиловыми тучами. Изредка полыхали молнии и гремел гром. Алексей Петрович взбадривал кнутом гнедого мерина и с опаской поглядывал на небо. Уже упали первые крупные капли – предвестницы близкого ливня. Потом поднялся ветер, закрутил дорожную пыль, расчесал как гребенкой овес и лен, и погнал по небу тучи. А когда мы подъезжали к станции, уже снова сияло солнце, вырвавшись из темно– лилового плена. Гроза с ливнем прошли стороной. Последний гром лениво протарахтел где то далеко, как отсталая телега на деревенском мосту.
Алексей Петрович хозяйственно привязал мерина к коновязи и помог мне перенести вещи на станцию. Вскоре должен был придти поезд. Я крепко сжал Кожевникову руку.
– Спасибо, Алексей Петрович. За ласку, гостеприимство и за Мадонну тоже.
Он грустно улыбнулся.
– Ах, вы все об этом. Не забыли еще. Ну, раз не забыли, значит есть о чем помнить. А знаете, – добавил он, задерживая мою руку в своей, – отчего я сбежал тогда один? Вам, может быть, это даже диким показалось. Дескать, с ума сошел человек. Женщину ехать подговорил, а сам удрал чуть ли не в окно, как Подколесин в «Женитьбе». Вы, может быть, подумали, что я, найдя Саньку в квартире, испугался. Ну, там револьвер, или нож – бешеный муж, испуганный любовник и все прочее. Нет, не испугался я тогда, и пулей меня в ту пору пронять было трудно. Есть вещи, что хуже пули и ножа пронзить человека могут. Никакого объяснения у меня тогда с Санькой не было. Да и что он в сравнении со мной! Ребенок! Я тогда и в комнату не зашел даже, только в дверь заглянул. И он меня совсем и не видел. Ему не до меня было. Я даже сначала и не понял, чего это он у меня в комнате копошится. Подумал: пьяный. Хотел окликнуть, но что-то меня вдруг словно в бок подтолкнуло: молчи! И знаете что? Он стоял на коленях перед мольбертом с Мадонной и молился. И такое у него было лицо – светлое и вдохновенное, – от закатного ли луча или от внутреннего озарения. Никогда не видел я у Саньки такого лица.
– Матерь Божия, – говорит, – Ты все можешь, оставь мне мою Ниту!
И тут я почувствовал, как все во мне словно перевернулось. И понял я, как жалки и любовь моя и ревность перед его любовью. Я-то ее ко всем ревновал, а он все терпел до последнего. И меня и бар и многое другое. И молчал. А я то, дурак, думал, что это равнодушие. Нет, не равнодушие это было, а огромная человеческая любовь, которая все прощает. Ну, приди он тогда ко мне, нашуми, наскандаль, я бы его как щенка на лестницу выкинул. Но… молитва! Этим-то он меня и прошиб. Может быть, по вашему, я неправильно поступил Ниту, любимую мою Ниту, бросил и уехал, И я сперва так думал, мучился, места себе на находил, пока не получил вот это.
Он пошарил в карманах и вытащил лоскуток бумаги На нем крупным детским почерком было написано одно только слово: «Спасибо!»
Это она мне вскоре вместе с Мадонной прислала Ну, как по вашему теперь, правильно ли я поступил, или нет? Разве любимые за то, что их бросают; спасибо говорят? Значит, не бросил я, а отдал тому, кто достойнее, кого она больше любила. Да и не потому, что она любила, а потому, что нельзя у человека последнего куска веры вырывать. Ему ведь Ниту не я вернул, а Мадонна!
– И больше вы ее не встречали?
– Нет, не доводилось. Только слышал стороной, что уехала она с мужем заграницу. Он, говорят, пить совсем бросил и теперь большую карьеру сделал. Это его моя Мадонна на правильный путь поставила, да и меня от ложного шага остерегла. Да, вот что в жизни бывает. А вот и ваш поезд. Ну, я бегу. Конь у меня пугливый, не дай Бог, с коновязи сорвется. Вы уж, как-нибудь сами с вещами справитесь. До свиданья.
Невеста из гарема
Было это под самую революцию 1917 года. Бродячая натура моя загнала меня на кавказский фронт. Был я тогда молод и жаден: все хотелось побольше повидать и испытать. Повоевал на всех фронтах, а вот кавказского не видел. Ну и понес. Путь такой. Тифлис – Александрополь – Джульфа. До Александрополя железная дорога еще приличная. А дальше до Джульфы – военного времени. Это, доложу вам, такая чертопхайка, что зубы на ходу от тряски щелкают, как испанские кастаньеты. А красота несказанная. Горы, туннели. С одной станции, что Шахтахты называется, библейская гора Арарат видна. Маячит издали синеющая горная вершина. За Джульфой – Урмийское озеро. На ней пристань – Шерифхане. Через озеро ползет эдакая речная вошь – мелкий буксиришко и тянет за собой баржу. А озеро – теплая соленая лужа. Наши казаки смеялись, что можно в него селедки, как в бочку на засол кидать.
За озером – пустыня. И в ней, как две изюминки в буханке хлеба – два городка. Гюльпашан и Урмия. Гюльпашан помельче, вроде деревни. А Урмия большой областной город. Около этих городков и помещался наш сводный конный дивизион. Входили в него сотня кубанцев, моя забайкальская и две сотни пограничников. Командовал дивизионом кубанец, есаул Кудашенко. Вот о нем-то и будет речь.
Вопреки моим ожиданиям, жизнь оказалась довольно серая. Сердце в те времена жаждало подвигов, ан войны-то никакой и нет. Я просто ошибся направлением. Мне бы податься на Эрзерум надо или к озеру Ван, а я почему-то полез в Урмию. Редко, редко когда собирались в экспедиции ловить в горах курдов. Два или три раза сшибались с турками Ну, а в остальное время – «железка» и беспробудное пьянство. В деньгах мы в ту пору не нуждались, получали полуторные оклады из расчета русского золотого рубля. Монету девать некуда. Редко когда приходилось в Тифлис съездить, ну, там, конечно, всякие заведения куда денежки пристроит можно. А здесь глушь, пустыня. И, вдобавок еще малярия и холера. От малярии – одно спасение – хина. От холеры – водка. Тут и святой запьет. Ну мы и чесали с утра до позднего вечера. И легкие виноградные и сараджевский трехзвездный, а пуще всего местный напиток – кишмишовку. Мы его в шутку называли, по Лескову, чуфурлюр-лафитом Это, доложу вам, такой стенолаз, от которого кишки коромыслом становятся, в душе смятение, а в ногах землетрясение И, понятно, фантазии при этом различные являются
Дружил я тогда с командиром дивизиона Сережей Кудашенко. Куда он, – туда и я. Жили в одной квартире, делились последней копейкой, все печали и радости друг другу поверяли. Был он детина ражий, плечистый, белокурый. Нрава спокойного, но «с фантазией» В пьяном виде его не задевай. – Меня, говорит, – не замай, я из Незамайковского куреня родом. Был еще в нашей компании вольноопределяющийся из киевских студентов Савельев. Талантливый парень. Прирожденный лингвист. На всех языках разговаривал. Приехал сюда и сразу по-персидски и по-курдски залопотал. И так это у него скоро получалось. Кудашенко его с собой повсюду вроде толмача возил.
Это вам после Кудашенки второе действующее лицо истории. А третье – персидский князь Хан-Абдурахман.
Был еще английский майор Хелли, но он персонаж, так сказать, эпизодический.
Персюк был богач необычайный.
От Гюльпашана до Урмии по обе стороны дороги тянулись его сады. Чего в них только ни было! И персики и абрикосы и всякие другие фрукты. В степи ходили отары овец и конские табуны. Посылал он отовсюду верблюжьи караваны. Злые языки говорили, что имел он тайные сношения с неприятелем, но проверить этого было нельзя. Еще болтали о необычайном его гареме. Расписывали, что такие в нем красавицы водятся, что будто даже в старину у турецких султанов таких не было. А другие, наоборот, говорили, что вовсе это не гарем, а просто подторговывал старый бес живым товаром. Мы, конечно, всему этому верил«. Смешно вспомнить, но, понимаете, были очень молоды, романтизм, восточная обстановка и все прочее: сказки из «Тысяча и одной ночи».
Как я раньше говорил, находила иногда на моего командира «фантазия». И тогда был он словно не в себе: то носился по всем окрестностям с песенниками, загуливал у англичан и французов, или у местных купцов. Или забирался на квартиру, потренькивал на гитаре и пел заунывные хохлацкие песни.
А то просто мрачно, пил и не говорил ни слова. Я в такие дни его не трогал. Принимал дивизион, следил за распорядком, отписывался по начальству, смотрел за хозяйством
Так прошло четыре месяца с тех пор, как я приехал в Урмию. Кончилась осень, подошла зима. А зима у каждого порядочного человека вызывает представление о снеге, крутом морозце, тройках и т. д. Ничего подобного тут не было. Дожди, грязь, сырость. Самое подлое время года. Тоска такая, что даже водкой ее не перешибешь. Не лезет в горло. А тут еще как на зло подходит Рождество. И от этого сознанья, что дома у нас Сочельник, Святки, свечки на елке горят – еще паскуднее на душе становилось. Как раз в это время и напал на моего друга «стих». Помрачнел он, как туча. Не пьет, не есть, сидит в комнате на подушках, поджав под себя ноги, ничего не говорит и даже гитару в угол забросил. Я уже около него на цыпочках хожу, не тревожу. А он на меня – ноль внимания, как будто меня и нет вообще. Только в самый сочельник немножко отошел. Сделал я, по правде говоря, для нашей троицы маленький сюрпризец. Велел Галданову, вестовому моему, настряпать пельменей. Он у меня на этот счет был великий мастер.
Накрыли мы с Галдановым стол, уставили закусками, бутылками: коньяк трехзвездный, по прозвищу «поручик», чуфурлюр-лафит, шампанского пару бутылок «Поммери-сек», – это я у французов расстарался. Все как следует, только елки нет. Хотя бы можжевельника какого-нибудь достать, что-нибудь эдакое хвойное, чтобы смолой потянуло! Не где там!
Иду я к Кудашенко, зову:
– Сереженька, голубчик, идем ужинать.
Посмотрел он на меня эдаким зверем, хотел видно подальше послать, но посмотрел на мой торжественный вид и смягчился. Что-то у него в лице дрогнуло. Встал, пошел. Входим в столовую.
А тут Галданов из кухни выворачивается, пельмени тянет. Хоть и кубанец мой приятель, а все же его мои сибирские пельмени тронули.
– Не галушки, – говорит, – и не вареники, а все же свое, русское.
Поцеловал он меня и Галданова, перекрестился, сел за стол. Раскупорили шампанею. Савельич спич подходящий к случаю произнес. Закусили пельменями и прочей снедью. Ударили по «поручику», а, потом для прослойки чуфурлюр-лафитцу хватили. И так это у нас все тихо, мирно, по хорошему было. Без обычного зубоскальства. Каждый о своем подумал.
Выпил Сергей стенолазу, пожевал пельмень, потом тарелку отодвинул и говорит:
– Не могу больше, братцы!
Мы сразу и не поняли в чем дело.
– Ну и не пей, Сереженька, если не можешь.
– Да не то. Жить так не могу больше. Хочу, говорит, любви и поэзии. И чтобы ваших пьяных рож больше не видеть.
Тут уж мы больше не выдержали. Даже Галданов на кухне фыркнул. Савельев участливо спрашивает:
– Ты не болен ли, Сереженька? Смерил бы температуру. Хочешь, я тебе термометр принесу.
– Провались ты со своим дерьмометром. У меня, может быть, томление духа, а ты с температурой. Если хотите серьезно говорить, – я вам кое-что расскажу, не хотите, – чорт с вами. Пейте дальше.
Тут мы нашего смеха устыдились. Никогда еще Кудашенко так не разговаривал. Значит, действительно, что-то его заело. И что вы думаете: влюбился человек. Так он нам откровенно и признался.
– Ну, что же, – говорю. – Если ты это серьезно, посылай меня сватом, коли родители твоей нареченной поблизости, и делу конец. И Савельич со мной поедет. Ему, как аблакату, говорить сподручней. А я – для представительства. Все-таки – шашка и револьвер. Доводы веские. Всякие родители согласятся. Могу еще пару ручных гранат прихватить.
– Все это хорошо, братцы. Верю в вашу дружбу, только родителей у нее никаких нет.
– Ну, ежели сирота, так еще лучше. В седло ее, да и в церковь.
– Не так-то просто: она не свободна.
– Ну, братец, ежели ты замужней бабе голову закрутил, это не годится. Это брось.
– Да не замужем, дурак. Она в гареме у «Гарун-аль-Рашида».
– Так вот оно что. А где же ты ухитрился с ней познакомиться?
– На базаре в Гюльпашане
– А как же ты ее под чадрой рассмотрел?
– Э, милый, у казака глаз зоркий. Да и она помогла. Немножечко чадру приоткрыла. И как на меня глянет, так я чуть не сел в корзину с абрикосами. Картина. Пусть ваш Боттичелли засохнет со всеми своими ангелами. Вот это ангел. Посмотрела на меня и пропал казак.
– И давно это детская болезнь с тобой приключилась?
– С осени. С той поры и затосковал я, ребятки. Хожу как дурной.
– Да ты брось. Она наверное про тебя давно забыла. Улыбнулась ему девчонка, а он и растаял. Мало ли их на улице улыбается. Проси отпуск, поезжай в Тифлис. Там тоже хорошие девочки есть. Покрутишь и придешь в нормальное состояние.
– Да что вы меня совсем за дурака считаете? Буду я по первой встречной сохнуть. А это вам что?
Смотрим, лезет в карман, вынимает какие-то записочки. Развернул я одну. Смотрю, крупным почерком по-русски написано:
– Спасите…
Развернул вторую, читаю:
– Милый мой, увидимся ли мы еще когда-нибудь. Я совсем одна. Никто мне не может помочь.
На третьей: – Прощайте навеки. После Нового года меня увезут. Ваша Нина.
– Да что, она русская, что ли?
– А кто ее знает. Видишь сам, что не по-турецки написано. А по имени скорей всего грузинка. У них ведь каждая третья женщина Нина, или Тамара.
– Откуда же у тебя эти записки?
– Ее служанка, эдакая старая карга, передала. Последнюю я только третьего дня получил.
– А ее больше не видел?
– Нет. Все кругом излазил, да как к ним попадешь. Знаешь дом Абдурахмана? За четвертой стеной его женское заведение. Приступом его брать, что ли? Можно, конечно, забраться, парочку ручных гранат бросить, разбил все гнездо, птичку поймал, да и айда. Только не те, брат, времена. Дипломатический скандал. Майор Хелли и все его проклятые англичане поднимут такой хай, что не поздоровится.
Тут мы все задумались. Фантазия наша разыгралась во всю. Она, по-видимому, бедняжка, нехорошим путем попала к Абдурахману. И как ее выручить? Официально – нельзя. Увертлив старый чорт. Идти напролом – еще хуже. Военное время – суд и расправа короткие. Расстрел. Значит надо брать смекалкой. Долго мы судили, рядили. Уже давно рассвело, а мы так путного ничего и не придумали и пошли спать.
Спал я беспокойно. Крутился, вскакивал. Все почему-то, мне один мирный горец снился. Будто он ко мне в окошко лезет и какое-то письмо сует, а я ему не верю и держу его, подлеца, на мушке. К полудню проснулся и… вдруг меня осенило. Недаром мне разбойник Ахметка снился. Хлопнул я себя по лбу и крикнул: «Поймал!»
Смотрю Кудашенко встал уже, гриву свою расчесывает перед зеркалом. Рожа злая, небритая.
– Что ты, – говорит, – поймал? Блоху, что ли?
– Нет, брат, не блоху, а твою невесту!
– Это как же так? Любопытно.
– А ты не спрашивай, секрет. Покажи мне только эту старую ключницу твоей Дульцинеи.
Хорошо. Вели седлать и поедем в Гюльпашан. Она там каждое утро на базаре болтается. Только ты напрасно чрез нее думаешь в ханский пансион попасть. Я уже пробовал. Единственно, что она может, – это записочку передать. Да и то неизвестно, передаст или нет.
– Ладно, больше ничего и не надо. Пиши только записочку: «Милая жди, счастье впереди». Или что-нибудь в этом роде. Одним словом, чтобы она была в любую минуту готова.
– Да ты с ума сошел парень, что ли? Что ж я ее буду зря полошить?
– Не зря. Слушай меня, или ищи себе невесту в другом месте. В Тифлисе, например, у князя Туманова дочка есть. Правда, ей уже за тридцать, зато домишко и конский завод.
– Пошел к чорту, мне не до шуток.
– Мне тоже. Я дело говорю. Предупреди ее, чтобы к Новому году собиралась. А мне напиши другую записку, примерно такую «доверьтесь моему другу, он все устроит».
Поворчал Кудашенко немного, однако, записки написал. И поехали мы с ним на базар. На наше счастье попалась нам старуха. Дали мы ей записочку, а для убедительности подкрепили ее крупной ассигнацией. Обещала она передать послание по назначению.
После этого пропал я на два дня. Взял с собой винтовку, наган и д. карман еще браунинг, на всякий случай. И Галданова в компаньоны. Верный был человек и стрелок замечательный. А, главное, спокоен всегда, как изваянье Будды.
Поехали мы в курдское селенье, приятеля моего Ахметку разыскивать.
Оказал я ему в свое время маленькую услугу: спас от пули. Попался он однажды во время обыска в «мирном» селении с оружием в руках. Курды такой народ: когда нас много, – они все мирные. А стоит только им на небольшой разъезд или двух, трех человек напасть – всех перережут. Или еще хуже, – живьем к сакле пригвоздят.
Был этот Ахметка продувная бестия. Мотался и к туркам, и к немцам, и англичанам, – сведения возил. Шпион, одним словом. Видел я его и у майора Хелли. Майор, к слову сказать, был тоже не так себе майор и начальник английской миссии, а покрупнее птица – Интелидженс сервис. Не зря он в этой дыре сидел. Говорят, еще в мирное время курдов против русских вооружал. А теперь, съел сам муху. Как начали курды англичан их же скорострельными винтовками лупить, так мы только посмеивались.
Топали мы с Галдановым по пустыне полутора суток. Наконец, поймали Ахметку. В долине Гердык, у самых гор. Лежит себе у костра и баранину жарит. Подъехали, спешились. Ахметка от костра отодвинулся, дал место, бараниной поделился. Так уж в тех местах водится. Даже врагу не откажут. А как отъехал, – обстреляют.
Мы его коньячком попотчевали. Плохой он был мусульманин, любил к горлышку приложиться. Минут с десять помолчали, покурили. Иначе там нельзя. Потом я говорю:
– Помнишь, Ахметка, как я тебя от пули спас?
– Помню.
Он по-русски хорошо лопотал, служба научила.
– А мой клинок груда помнишь?
– Зачем не помнить. Хорош клинок. Самому Хассуру впору.
– Так вот, этот клинок твой будет.
– Зачем мой, когда твой. Я не заработал.
– А ты заработай. Дам тебе дело. Ты у большого майора давно не был?
– Пачему большой майор. Не знаю большой Майор.
– Все это ты врешь. И у майора ты бываешь и к Хассуру разбойнику в гости ездишь. Кто тебя знает, может и к самому фон дер Гольц Паше наведываешься. Я тебя, шельму, знаю.
– Зачем ругаешь, ты ж кунак.
– Ну, да кунак. Вот и помоги кунаку.
– Помочь можно, почему нет.
Короче говоря, посвятил я его во всю историю. Должен был он поехать частным образом к майору и доложить ему, что у Абдурахмана под Новый год соберутся «важные птицы» из другого лагеря. А я приеду и сообщу, что с нашей стороны тоже есть такие сведения. А посему необходимо к Абдурахману с обыском наведаться. Жил он в той части, где майор был и начальником гарнизона и административной властью. По его приказу можно было всех жителей не только обыскать, но и перестрелять. Но, вот, как уломать майора? Был он человек осторожный и, что касается службы – кремень. Придется Савельича попросить англичанина уломать.
Савельич, как я и думал, отнесся к моей затее сочувственно. Внес некоторые поправки с юридической точки зрения. И даже о последствиях подумал.
С майором справиться было нелегко. Целый час его уламывали. Не знаю, что ему Савельич по-английски плел, только все он башкой отрицательно качает. Тут я не выдержал и говорю:
– Человек вы или зверь, майор? Понимаете, что тут дело о спасении человеческой души идет, а вы все нет, да нет.
Эдакую штуку ляпнул. Хорошо, что он по-русски только два слова понимал: «карашо и випивать».
Наконец, все же уломали. Поставил он нам только следующие условия. Во-первых, в ордере будет указано: по настоянию русской разведки. Это он, бродяга, на всякий случай с себя ответственность спихивал. Во-вторых, не брать Кудашенко. «Храбрейший офицер, достопочтенный и досточтимый, но… сами понимаете!» Мы, конечно, поняли. Чуть что, снесет Серега персу башку и заварится такая каша, что сам генерал Баратов ее не расхлебает. А третье – селямлик (мужскую половину) пусть обыскивают казаки, а в гаремлик (женскую) должна быть допущена только женщина, мусульманка. А казак ее может у дверей караулить. Нельзя, дескать, нарушать священных традиций и семейных устоев и восстанавливать против себя мусульман в военное время.
Перевел мне Савельич последние пункты и я ахнул. Ведь это же зарез! Я говорю ему: – Переведи, пожалуйста, этому барану, что негде нам такой бабы взять. Не согласен с этим пунктом. Я сам в ханский институт полезу. Не испорчу же я его девочек, некогда будет.
А он мне руку стиснул и шипит: – Молчи, баба десятое дело. Кивай башкой и говори: «иес сер, вери гут».
Ну, сказал я «иес» и англичанин мне «иес». А потом он в буфет полез. Достал коньяк, бисквиты, фрукты. Выпили, пожевали и простились. Бумажку, все же, хитрец, сразу не выдал, а сказал, что в запечатанном конверте пришлет накануне обыска.
В дороге я у Савельича допытывался: откуда он такую бабу выкопает?
А Савельич шуточками да недомолвками отделывается: дескать – подожди, узнаешь.
Еще одно обстоятельство нас смущало. Как всю эту затею от Сереги скрыть? Все же он командир дивизиона и ничего не знает. Неловко это. А расскажи ему, – он первый полетит свою кралю отбивать.
К счастью, выручил случай. Сначала он чуть было всего плана не сорвал, а потом все по-хорошему устроилось. Приезжаем домой, это уже 30 декабря было, видим – сборы. Казаки туда-сюда мотаются, кузница работает, коней на зимние подковы перековывают. В чем дело?
Встречает нас Кудашенко и заявляет:
– Поздравляю с походом, господа офицеры. А тебя, Савельич, с георгиевским крестом и производством в прапора. Вынимай из чемодана серебряные погоны с гвоздиком и сядем за стол это дело вспрыснуть.
Оказалось, пришел от генерала Баратова приказ: «Сводному дивизиону с 3-й Забайкальской казачьей батареей выступить в направлении Килишинского перевала на соединение с главными силами, для поимки разбойного курдского князя Хассура. Оставить в Гюльпашане взвод забайкальцев».
И, можете себе представить, какая с Сережкой метаморфоза приключилась. Сидит, выпивает, закусывает, веселый, оживленный. И не пьянеет… А нас поучает: «вы, дескать, особенно на спиртуозы не налегайте, а пойдите по сотням, распорядитесь, чтобы у меня к утру все было в порядке. Я уже обо всем в главных чертах позаботился.
И о своей Нине – ни звука. Будто ее вообще и не было на свете.
Прошли мы после обеда с Савельичем в сотню, носы повесив. Как же быть с нашим планом, ежели завтра и поход отправляться? Чорт его знает, на сколько дней он затянется, а в это время Абдурахман отправит нашу красавицу в турецкую неволю.
К вечеру мы порешили так: я скажусь больным, а Савельич, как десятая спица ко мне привяжется. Пусть Сережа обижается, чорт с ним.
Так ему и заявили. Сначала он обозлился.
– Не офицеры вы, а бабы. Посажу я вас обоих под арест за уклонение от службы.
Тут не выдержало мое сердце и ляпнул я напрямки.
– Ты, Сергей, нас не обижай. Д руг ты или нет? Болезнь моя – ерунда. И Савельича мне как няньки, тоже не надо. Только есть у нас одна причина именно сейчас дома остаться. Можем мы и через пару дней к отряду присоединиться. А прикажешь, – и сейчас поедем.
Понял он тогда, пожал нам руки и сказал:
– Простите ребята. Я погорячился. Оставайтесь. Делайте свое дело, а как справитесь, сыпьте вдогонку на соединение. Я вам для связи посыльных буду присылать. И больше ничего не спросил.
Чуть свет – 31 декабря – дивизион выступил в поход, а в полдень пришел запечатанный конверт от майора Хелли. Через час прискакал Ахметка на своем буланом Тоже крепко держал слово человек. Заперлись мы втроем в комнату, пьем, и закусываем и совет держим. Я опять за свое: где бабу взять для обыска? Савельич с Ахметкой чокается, подмигивает ему и говорит:
– Как где. А ты будешь бабой.
– Это почему, какая я тебе баба.
Смотрю и Ахметка зубы скалит, башкой кивает. Якши, мол, якши.
Тут Савельич мне пояснил: «фигура у тебя стройная, талия такая, любая курдянка позавидует. Наденем на тебя шальвары и антари, морду подрумяним и чадрой прикроем. Ахметку казаком нарядим, чтобы тебя у дверей караулил. А он под шумок с тобой вместе прошмыгнет. Ему ханские хоромы знакомы. Пока я буду Абдурахману зубы заговаривать, вы все дело в лучшем виде и обтяпаете. Записочку, что Кудашенко написал, Нина получила, старуха предупреждена и сторублевкой смазана – остается только действовать. Дом с четырех сторон для виду оцепим, а уж вы внутри орудуйте с Ахметкой по собственному усмотрению. А я постараюсь Абдурахмана в его кабинете подольше задержать. Для Нины узелочек с казачьей формой принесите. Шинелку, шальвары и папаху. У ворот наши будут. А ежели кто посторонний, так можно при случае и в зубы. Там уже стесняться некогда будет.