412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Борщаговский » Тревожные облака. Пропали без вести » Текст книги (страница 8)
Тревожные облака. Пропали без вести
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 17:31

Текст книги "Тревожные облака. Пропали без вести"


Автор книги: Александр Борщаговский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

– Могла б и на тебе померить, Миша! Подумаешь, красавчика выбрала.

Саша погрозила Фокину пальцем, рванула к себе красное полотнище и, взмахнув им над головой, поплыла в танце.

Запела Поля. Она пела песню о парне кудрявом, статном и бравом, которого дожидается дома его гордая любовь, песню тихую, немного грустную, а Саша оживилась, будто всю жизнь только и плясала под эту песню. Почти никто не знал слов, парни подпевали один мотив, сбиваясь с тона и фальшивя.

– Славные ребята. Настоящие товарищи, – шепнул Седой Таратуте. – Везучие мы с тобой.

Саша первой заметила въезжавший во двор темный грузовик. Она как раз обернулась лицом к окну, была ближе всех и, увидев машину, почувствовала недоброе.

– Немцы! – вскрикнула она.

Машина взревела напоследок и умолкла где-то у соседнего подъезда. Соколовский осторожно выглянул.

– Спокойно, – сказал он. – Танцуйте, пойте как ни,в чем не бывало.

Они переглянулись с Грачевым, и тот выскользнул из комнаты. Было слышно, как он спускается, перемахивая сразу через три-четыре ступеньки, словно это несся Павлик, а не медлительный, тяжеловатый Грачев.

Заметался Седой. Ему сразу сделалось душно, захотелось испариться, исчезнуть, занырнуть в спасительную прохладу тополиной листвы, туда, где живут птицы.

– Я говорил, Савчук… это он, он… – забормотал Седой исступленно.

– Сиди! – прикрикнул Кирилл.

Седой покорно присел, старался вместе со всеми притопывать ногой под песню, но никак не попадал в такт.

Из-за топота и громких голосов никто в комнате не слышал шагов по лестнице, казалось, что немцы появились внезапно – четверо солдат и обер-лейтенант Хейнц. Против обыкновения они не ворвались, а спокойно вошли, и офицер спросил по-немецки, что здесь происходит.

– Свадьба, – ответила Сашина мать и, заметив, что он удивлен, повторила: – Свадьба, господин офицер. Дочь замуж отдали.

– Где муж? – спросил Хейнц. Миша смущенно выступил вперед.

– А-а! Fu?ballspieler! – узнал его Хейнц. Он заметил сатиновую полосу в руках у Саши, и улыбка сошла с его лица. – Rote Fahne?[28]28
  Красное знамя? (нем.)


[Закрыть]

Саша растерялась. Она не поняла, что рассердило офицера: не мог же он догадаться, что сатин взят на фабрике.

– Это русский обычай, – нашлась мать Саши. – Цвет невесты. Цвет девичества, цвет жизни…

Хейнц не понял, пожал плечами, повернулся к одному из сопровождавших, и тот перевел слова матери.

– О-о! Дурацки обычай! – сказал Хейнц. – Невеста надо вайс, вайс… Белый цвет. – Видно, ему наскучил разговор, и он обратился к молча слушавшим их парням: – Fu?ballspieler – вниз, все вниз, in auto. Приказ коменданта города: Fu?ballspieler ставить казарма. Ехать стадион охрана зольдат. Этот счастливый Verlobter[29]29
  Жених (нем.)


[Закрыть]
, – он кивнул на Скачко, – тоже in auto. Ну! – прикрикнул он. – Vier Fu?ballspieler убегал. Совсем убегал. – По-видимому, речь шла о запасных. – Теперь конец. Kaserne! Kaserne![30]30
  Казарма (нем.)


[Закрыть]

Парни один за другим стали выходить из комнаты. Саша обняла мужа и сказала с внезапным спокойствием:

– Не волнуйся, Миша, я приду к тебе.

Уже и Таратута ушел, а Седой все еще жался в угол, словно хотел исчезнуть, вдавиться в стену, высматривал и здесь спасительный чердак.

– Ну, ты! – прикрикнул Хейнц по-немецки. – Ты, овечий хвост!

– Я… я… господин офицер… – Седой захлебывался словами. – Я ведь еще…

Хейнц положил руку на кобуру, и Седой выскочил на лестничную площадку. В машине он оказался рядом с Кириллом и приткнулся к нему, ища защиты. Но матрос сердито оттолкнул его.

– Перестань дрожать – как током бьешь меня. Будь человеком!

14

То, что Хейнц именовал казармой («Kaserne! Kaserne!»), оказалось всего лишь городским подвалом, куда вела каменная в двенадцать крутых ступеней лестница. Небольшие окна вертикально забраны железными прутьями, запыленные стекла уныло серели вровень с тротуаром.

В последние годы подвал использовали под складское театральное помещение; после всех мародерств прошлой осени здесь и теперь валялись бутафорские, с облупившейся позолотой жбаны из папьемаше, такие же кубки и грубо размалеванные яблоки. У стен стояли рваные театральные холсты, на рамах обломки декораций, ветхие, никому не понадобившиеся.

Из подвала наружу вел лишь один ход, и он постоянно охранялся.

Странное сложилось положение. Это не походило на лагерь: внутри безуставная вольница, без начальства и соглядатаев, в подвале сухо, горячий обед привозила солдатская кухня, завтрак и ужин выдавались сухим пайком.

В первый же день их повезли отсюда на стадион в кузове грузовика, и половина поля, где шла тренировка, была под наблюдением автоматчиков, стоявших далеко друг от друга.

На тренировку пришел и Савчук. Он приглядывался к игрокам, к пришибленному, впервые невпопад бившему по мячу Седому, но о вчерашнем разговора не заводил, будто и не знал, что их посадили под замок.

А на исходе дня он появился у них в подвале – никто и не понял, то ли у него был пропуск, то ли Савчук взял нахрапом, как он брал многое в жизни.

Савчук был полон нетерпеливой энергии и решимости, прошелся уверенно, вразвалочку вдоль коек, присел рядом со Скачко и потянул носом: пахло пшенной кашей, заправленной подсолнечным маслом.

– Чего это вы солдатское дерьмо жрете? – Он недоуменно пожал плечами.

– После лагерного рациона, – сказал Фокин, – это вроде свиной отбивной.

– Вы бы потребовали – вам все дадут. Вот чудилы! Они теперь любой ваш каприз исполнят. Вам играть, силенок надо набраться. На них работаете, надо, чтоб кормили.

Скачко взорвался:

– Чего на койку сел? А ну, давай! Вон табурет.

Савчук пересел, подтянул рукава, высоко задрал колено и обхватил его руками.

– А что, правильно, Скачко. Гигиена! – подмигнул он. – Вас бы вот так обеспечили. – Он провел ребром ладони по горлу. – Мяса, сала, колбасы пусть дадут, а в воскресенье – шнапс.

– Да-а, говорят, полицаям хорошо платят, – неопределенно заметил Фокин. – Верно, Савчук?

– Полицаи – сволота, запроданцы, – взъярился вдруг Савчук. – А вы возьмите фольксдойчей. Нисколько там немецкой крови – прабабушка с немцем, управляющим имением, байстрюка прижила, а все равно почет. Живут – не горюют! А вы чего теряетесь? Вам дадут.

Кирилл поднялся с мрачной решимостью.

– Вот я тебе и дам…

Савчук не шевелясь смотрел, как приближается, оскалив редкозубый рот, матрос. Из предосторожности Савчук только разжал сплетенные на колене пальцы.

– Кирилл! – негромко окликнул Соколовский. Матрос остановился.

– Будет тебе, – проговорил Соколовский хмуро. – А ты пристаешь с чепухой, – накинулся он на Савчука. – Сало, колбаса, фольксдойчи! У нас что, дети есть просят? Каша – самая здоровая пища, верно, Кирилл?

Матрос, не ответив, отошел к окну, пробитому много выше его головы.

– Так, – Савчук вытянул вперед сильные с кривинкой ноги и хлопнул себя по ляжкам. – Хочу играть, капитан! Хватит дурочку валять. Доигрались, сами себя за решетку посадили. Никто другой – сами. – Он обвел пустым, равнодушным взглядом подвал. – Легким испугом еще отделались. За твоих запасных, капитан, головы могли полететь. Свободно! Всех топишь, командуешь всеми. – Он обронил презрительно: – Хозяин!

– Я тебе не хозяин, – заметил Соколовский. – Ты к своему хозяину сходи, может, он тебя и поставит в команду. Хоть в похоронную! Только не к нам.

Савчук мрачно поднялся с табуретки, сунул руки поглубже в карманы и подошел к койке Павлика.

У изголовья желтел приклеенный к стене июньский билет 1941 года на стадион «Динамо».

– Это что? – поинтересовался Савчук. Павлик объяснил.

Не сводя с Павлика глаз, Савчук отошел к койке, на которой мрачно ссутулился Седой.

– Знаешь пацана? – спросил Савчук со значением.

– Ты и сам видел его, он на тренировки ходит.

– Жиденок! – шепнул Савчук. – Точно! – Ноздри его раздались и затрепетали. – Ты что же, не видишь? Глаза! Ты глаза смотри, пока с него штаны не содрали. Скорбь мировая в глазах.

– А чего ему веселиться? – Седой страдальчески поморщился. – У него родные погибли.

Савчук сглотнул слюну.

– Ты присмотрись. В нужник сходи с ним… А? – Седой подавленно молчал. – У меня на них нюх, меня не обманешь.

Савчук поднялся как завороженный, вернулся к Павлику, уставился в его грустные, с косинкой глаза.

– Ну, здоров, Павлик… Будем знакомы: Савчук.

Руку пожал с нарочитой силой и встретил уверенное, мужское пожатие.

– На два слова, Сокол, – бесцеремонно сказал он. – Потолковать надо.

– Тут все свои, – ответил Соколовский.

– А что я тебе сделаю? Давай.

– Ладно.

Они отошли в дальний угол.

– Значит, кто угодно, только бы не Савчук? Встречныйпоперечный – да? Этот… еврейчик – да? t– Савчук не хотел обострять отношения и выражался помягче, – Всякий годится, только бы не я.

– Это ты брось, Савчук.

– Обидно! Можешь ты понять? Я к вам с открытой душой. Слушай! – оживился он. – А если Седой откажется? Если он сам откажется?

– Он в защите очень на месте: надо, чтоб играл.

– Седой – трус! Его из-за угла мешком стукнули. Подведет он вас.

– Ты же и привел его: зачем водишь таких?

– Я ему не нянька: я с ним договорюсь.

– Нет, – сказал Соколовский. – С товарищем нельзя поступать по-свински.

– Кому он товарищ?

– Тебе.

Савчук не сразу нашелся, что на это ответить, и Соколовский спросил в упор:

– Послушай, ты почему так рвешься к нам? Что это тебе приспичило играть?

– А вы? А все вы?

– Мы не очень набивались.

– А я рвусь! – вскипел Савчук. – Я и до войны хотел – так разве пробьешься. Не прижимали тебя эти, комиссарчики, – сказал Савчук с обидой, – ты и ходишь по земле святым. У них даже в футбол одни комсомольцы играли. Дерьмо, мазила, копейки в базарный день не стоит, но – комсомолец, активист, открывай семафор! Куда хочешь – в институт, так в институт. А я чувствую в себе силу, что же мне от мечты отказаться? – Соколовский не отвечал. – Я с любого положения, знаешь, как по воротам пробью.

Соколовский задумчиво посмотрел на него и сказал, будто еще раз проверяя по памяти состав команды:

– Вот так: Дугин на воротах, в защите Лемешко, он, пожалуй, центральным будет стоять, с ним Седой, Архипов, Фокин и Григорий! Это защита. В нападении – я, на правом краю – Скачко, на левом – Таратута, связки – Павлик и матрос. Одиннадцать, как ни считай. Придется тебе подождать, – сказал он, призывая на помощь всю свою выдержку. – Мы же не один матч сыграем, еще и на гастроли поедем, за кордон…

– Ладно, – смирился Савчук. – А запасным?

– Не дешеви. Жди! Придет время – позовем. И тебя позовем. А пока, хочешь, пиши. Вынимай блокнот и пиши, ты – журналист, собственный корреспондент.

– Без тебя знаю, чего мне делать! – огрызнулся Савчук и, повернувшись, не прощаясь покинул подвал.

Потянулись однообразные дни. Близким футболистов разрешали на короткое время приходить к ним: после работы прибегала Саша, была мать Дугина, убитые горем родители Таратуты. Грачев не появлялся, и Соколовский не ждал его.

15

В этот день Саша уносила с фабрики последний кусок сатина. С самого утра она была неспокойна, но не в страхе за себя, а в неясной, томившей душу тревоге. В подвале у Миши она изо всех сил старалась казаться веселой и бестревожной, хотя их вторичная разлука тяжело отозвалась на ней. Разлука эта была как предвестье беды, как сигнал, что ничто не миновало, жизнь не устроилась нисколько и они несвободны, как были несвободны и раньше. Горестные предчувствия одолевали Сашу. Она осунулась, над верхней губой резче обозначились темные волоски, глаза, чуть близорукие, часто в ' оцепенении останавливались на случайных, ничего не значивших для нее предметах.

Но поверх тревог она была полна неделей, прожитой с Мишей: шорохами, движениями ветра, свободно влетавшего к ним в комнату, звуками его голоса.

Отработав смену, они с Полиной заперлись в уборной, чтобы получше упрятать кусок сатина, второпях сунутый Сашей за пазуху.

В их распоряжении считанные секунды: работницы уже тронулись из цехов на мощеный двор.

Саша задрала кофточку к подбородку, Полина туго запеленала ее грудь и спину сатиновой лентой, конец Полина пристегнула английской булавкой, и они успели затесаться в толпу у проходной.

Солнце еще не скрылось за крышу и раскидистые каштаны, заглядывавшие сюда через кирпичную ограду, и фабричный двор был залит красноватым, неспокойным светом.

Саша шла впереди, Полина следом; близко, почти прижимаясь к ней и прикрывая Сашу.

В проходной забавлялся молодой нагловатый офицер, щеголь, бабник и пройдоха с худым, словно изголодавшимся лицом, он обычно усердствовал больше других, не пропуская ни одной привлекательной женщины.

С замирающим сердцем шагнула Саша вперед: еще несколько шагов – и все трудное окажется позади.

Офицер облапил Сашу, она дернулась, и расстегнувшаяся на спине булавка вонзилась в его ладонь. Он вскрикнул от неожиданности и боли.

– Это плохая шутка, ты дрянь! – закричал он по-немецки, схватил Сашу за ворот кофточки и рванул к себе. – Сволочь! Потаскуха!

Разорванная кофточка открыла плечо Саши и грудь, стиснутую красным сатином.

Трепет пробежал по толпе, будто не одной Саши, но многих коснулось дыхание смерти. Офицер отдал какое-то распоряжение, скоро надрывно завыл фабричный гудок, каменный склеп наполнился стуком кованых сапог, торопливыми командами, затрудненным, словно сорванным, задержанным, дыханием толпы.

Сашу одну оставили посреди двора. Предвечерняя длинная тень девушки резко ломалась на каменном водостоке, он пересекал двор и уходил под железные ворота.

Офицер приказал завязать Саше глаза отнятым у нее куском материи. Несколько секунд Саша покорно и, казалось, безучастно, не шевелясь стояла с повязкой на лице, но казнь затягивалась, и она неспешным, домашним жестом сняла повязку. Вдруг мелькнула странная, не ко времени мысль, что она не знает, какой лоскут красного сатина нашит на футболке Миши: кто пронес его на себе – она или Полина? И захотелось, чтобы лоскут был ее, чтобы он всегда хранил ее тепло и согревал Мишу, который любит ее, но до конца не знает, не может знать, как сильно любила его она.

Она скомкала сатин, прижала его к груди, будто прикрывая рукой сердце. Левая рука сделалась вдруг нечувствительной, и, приподняв ее, Саша пошевелила пальцами, будто сбрасывала что-то или сеяла на бесплодный камень. Обвела взглядом толпу, задержалась на бледном участливом лице немецкого солдата, стоявшего впереди толпы с раскинутыми руками.

К горлу не подкатывала тошнота, как случилось с ней в речном порту, когда она увидела матросов, скрученных колючей проволокой жестоко, как этого не сделают и с диким зверем. «Значит, умирать самой легче, чем видеть чужую смерть», – мелькнуло в ясном ее сознании, и чувство неловкости, какой-то вины перед подругами за горе, которое она им сейчас причинит, тронуло ее сердце. Может быть, Миша сделал ее такой сильной? Его любовь? Надо отыскать в толпе Полину, успеть крикнуть ей о Мише или просто посмотреть в глаза – Поля все поймет и найдет слова для Миши. Но метнувшийся взгляд не нашел подруги, где-то она близко, рядом, а увидеть ее Саша не смогла, на это уже не было срока.

– Не боюсь палачей, – сказала Саша. – Ненавижу! Ой как ненавижу! И вы не бойтесь! Прощай Миша!

Саша упала, будто сшибленная толчком в грудь, исчезла ее тень, и Саша сразу затихла на камнях, люди увидели, как у их ног по гранитному желобу, быть может впервые с тех пор, как его сложили люди, потекла кровь.

Дорога к кладбищу круто забирает вверх. Улицу стискивают окраинные глухие ограды, за которыми зеленеют вязы, а рядом в белых дурманящих цветах жасмин. Дорога, как почти везде на окраинах города, вымощена камнем, но он почти скрыт под слоем намытого весенними дождями песка.

Похоронная процессия медленно, с трудом поднимается в гору. Крышку везут на тачке, ее толкают вверх двое, а гроб колышется на плечах четырех недавних лагерников. Им непосильна ноша, потому так затруднены и медлительны движения, так на взгляд торжественно размерен их шаг.

Никто не плачет. Может быть, в захваченных городах хоронят без слез, чтобы их обыденностью не оскорбить жертву врага? Или вокруг так много крови и смертей, что человеку грешно оплакивать только свое горе? Или те, что бредут за гробом, не хотят, не смеют унизиться перед захватившим город неприятелем?

Ведь по обе стороны лениво вышагивают солдаты.– Солдаты на похоронах! Это добряк Цобель, одержимый с некоторых пор будущим матчем, добился разрешения так похоронить невесту Скачко. Над ним посмеивались, но он проявил характер и сумел склонить коменданта. И наряд солдат, обычно сопровождающий футболистов на стадион, равнодушно конвоирует траурную процессию. Странная, небывалая процессия.

Никто не плачет. Ни онемевшие от горя мать и отец, ни Миша. Ему не подвести плечо под гроб, поднятый рослыми Соколовским, Лемешко, Григорием и Дугиным.

Он держит руку на сосновой доске, отделяющей его от Саши. Идет он в ногу, видит перед собой не мостовую, не спины и цвет жасмина по сторонам, а глухие кирпичные стены и фабричные крашенные суриком ворота. За летнюю недолгую ночь все передумано, все решено, и теперь, шагая к кладбищу, Миша с пугающим спокойствием касается рукой гроба. На мгновения давящая сила отпускает его, и тогда он замечает все: остановившийся взгляд отца Саши, суровый лик Грачева, скорбь товарищей.

Но только на мгновения: все это существует вне его, он один с Сашей, с голубым палящим небом и близкими уже громами душного грозового дня. Когда они одолеют подъем, с севера наползут, закрывая небо, тучи – порывы ветра уже налетают сверху, толкают в грудь, выхватывают из-под ног горсти песка. Вверху порывы сильнее – ветер гнет ветви вязов высоко над головами людей, обрывает белый цвет жасмина, и он падает в открытый гроб и на мостовую.

На кладбищенской улице, со склоненными будто в трауре ветвями вязов и ветел, людям не нужно оркестра, чтобы слышать похоронную музыку. Она звучит в треснувшем кирпиче кладбищенской ограды, в шорохе листвы, в ударах подошв по булыжнику, в линейности строгих аллей, которые видны сквозь провалы стен и решетчатые ворота.

За их спиной, у моста, который они миновали четверть часа назад, завыла сирена воздушной тревоги. Ей ответили такие же надрывные голоса в разных концах города. Заметались конвоиры, а траурная процессия не сбилась с шага, никто не поднял головы, будто все они уже переступили за черту, где можно не бояться смерти.

Миша не слыхал деловитого стука немецких зениток, но пять далеких, глухих разрывов отдались в его сердце благовестом мести.

Соколовский сказал, задыхаясь от тяжелой ноши, с мстительным чувством выталкивая слова:

– В Заречье. Узел бомбят! – Продолжительный, нараставший гул перекрыл все звуки, он длился долго. – Боеприпасы рванули. Слышите?!

Он подумал о Крыге и Кондратенко: уж они-то наверняка знают, зачем прилетали сюда через линию фронта бомбардировщики, кто позвал их…

Могила еще не была вырыта. Место для нее указал Грачев. Лопаты легко входили в еще не затвердевшую, по-весеннему сочную землю.

Кладбище лежало на обширной возвышенности. С севера ползли темные тучи, и земля, освещенная солнцем, -но уже притененная грозовым заслоном, поражала угрюмой красотой. Казалось, глаз видит дальше, чем в обычный солнечный день, зеленые поля и холмы потемнели, словно кто-то прибавил им просини, отражая солнце, резко проступали белые прямоугольники разбросанных по равнине построек.

Лучи солнца стали отчетливо видны глазу, как на старинных ландшафтах. Они падали на темно-зеленые поля, на нераспаханную землю, рождая ответные теплые искры. Тень грозы быстро двигалась по земле и гасила их. Сильный порыв ветра сбросил комья земли с бугра, выросшего у открытой могилы.

Когда все было кончено, на могильный холм, на запущенное кладбище и, может быть, и на всю русскую землю упал короткий, шквальный ливень.

И на.этот раз никто не подумал прятаться, никто не укрылся под раскидистыми дикими грушами, росшими на кладбище. Конвоиры пересиживали дождь в старом склепе с ажурными, изъеденными ржавчиной воротами.

Кирилл незаметно отделился ото всех, но и он не искал защиты от дождя. Неторопливым шагом двинулся он по тропинке между двумя рядами могил, потом свернул с нее и скрылся за каменными надгробиями и густыми кустами шиповника.

Тяжелые капли падали на взрыхленную землю, на скорбные и суровые лица, и теперь вовсе нельзя было сказать, кто заплакал, расставаясь с Сашей. Стена дождя скрыла от глаз дали, будто помогая людям сосредоточиться на черном клочке земли, на холмике, принявшем человеческую жизнь, одну лишь жизнь, но для нее самой единственно сущую, огромную, как вселенная.

Грачев– стоял спиной к могиле Саши, склонив голову к соседней, осевшей, заросшей, словно цветами из яшмы, тугой кладбищенской капусткой. Миша прочел надпись на жестяной пластинке и вздрогнул: его Сашу похоронили рядом с женой Грачева! Он прижался к плечу Грачева.

– Да, Миша, они уходят из жизни, и все пустеет, – сказал Грачев. – Это место я берег для себя, когда еще не думал о войне. Я даже заплатил за него, какие-то копейки. Вам, вероятно, и в голову не приходило, что можно купить место на кладбище.

– Нет, – признался Скачко.

– Все можно купить, – продолжал Грачев. – Все, кроме родины, чести и свободы.

Но Скачко уже не слышал этих слов – беззвучный плач сотрясал его худое тело. Слезы обожгли плечо Грачева. Он обнял Мишу, прижал его к груди и заслонил от товарищей, хотя и считал, что этих слез не надо стыдиться.

– Это пройдет,– шепнул Грачев.– Все проходит, Миша. Самое тяжелое…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю