Текст книги "Барон Багге"
Автор книги: Александр Лернет-Холенья
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Шарлотта в шубе поверх легкого платья шла в своих тонких золотых сандалиях, проще говоря, почти босая, вместе со мной по снегу; остальные следовали за нами. Мы медленно шли, все еще не размыкая рук и не говоря друг другу ни слова. Так мы приблизились к сверкающим сдвоенным шеренгам всадников, которые как раз перед нами строились на бледном снегу в темноте; при этом лошади мотали головами и раздавалось тихое позвякивание оружия. Землер, который стоял впереди эскадрона возле своей лошади и лошади трубача, встретил нас уже в шлеме и поздравил.
– Мне очень жаль, – сказал он, – что я не мог присутствовать в церкви. Но мне пришлось давать распоряжения. И я, право же, очень сожалею, что не могу тебя оставить на некоторое время. Не такова ситуация. Извините также и вы меня, баронесса, – обратился он к Шарлотте и поцеловал ей руку.
С тем он поклонился нам и остальным и вернулся на свое место, сопровождаемый, однако, явным ворчанием свадебных гостей, посчитавших, что он, Землер, со своей лестью слишком опоздал, и все говорили, что они вообще считают бессмысленным все это поспешное отбытие.
Так или иначе, нам не оставалось ничего другого, кроме как проститься. Несколько мгновений я смотрел на Шарлотту, потом я заключил ее в объятия и в последний раз поцеловал. С момента венчания она не произнесла ни слова. Она больше не плакала и лишь смотрела на меня, не моргая, неестественно застывшими глазами, – широко открытыми, как небеса любви, на которых установилось затишье. Мне показалось, что у нее нет сил ответить на мой поцелуй. Губы у нее были безжизненны. Я опасался, что происходящее выше ее сил, и быстро отвернулся. Когда я обменивался рукопожатием с Николаусом, я в последний раз почувствовал усы Сцент-Кирали-старшего на своих щеках. Затем я освободился от его объятий, сделал десять или двадцать шагов к своему эскадрону и быстро вскочил на лошадь. Гамильтон и Мальтиц последовали за мной и вскочили в седла.
В течение полминуты, пока Землер и трубач садились на лошадей, стояла полная тишина. Сидя на лошади, я пытался увидеть Шарлотту, но не увидел больше ничего, кроме белого отсвета и мерцания ее платья, когда она в распахнутой шубе стояла между отцом и своим братом, которые явно ее поддерживали, а за ними плотной тенью стояли остальные.
В этот момент мне казалось, что я прожил здесь не несколько дней, а годы, и что едва ли я смогу жить где – либо в другом месте; одновременно у меня вдруг возникло гнетущее ощущение, даже абсолютная уверенность, что я больше сюда не вернусь. Не так чтобы я подумал, что при моем возвращении все будет по-другому, как бывает, когда кто-то возвращается и все видит не таким, каким было раньше; но я с полной уверенностью вдруг осознал, что скорее смогу попасть на луну, чем обратно сюда. Просто возврата больше не было. Возврата сюда. Я никогда не вернусь, никогда.
Пребывая в состоянии внезапной душевной смуты, беспримерного страха и замешательства, я чуть было не бросился с лошади, чтобы поспешить к Шарлотте, обнять ее и дать скорее себя убить, чем оторвать от нее, – когда Землер, уже сидевший, как и трубач, на своей лошади, дал приказ выступать. Впрочем, я не слышал приказа, но увидел ротмистра, пронесшимся по правому флангу, увидел четыре ряда качнувшихся вправо всадников, и эскадрон шумно двинулся, увлекая меня с собой по дороге в северном направлении.
Но в тот же момент чары, околдовавшие меня самого, а также всех других, спали; из толпы, до сих пор молча окружавшей нас, раздались громкие крики и восклицания, и все руки замахали нам. Я еще раз обернулся к Шарлотте. Но что-то вроде пелены ночного снега или золы простерлось между нею и мной, и я ее больше не увидел.
Мы скакали еще три дня и несколько часов четвертого дня.
Я не хочу перечислять подробности этого похода, к тому же они не столь важны. Скажу лишь, что мы около девяти утра прибыли в Хамонну, где долина Лаборчи, отделяясь от долины Чироки, тянется дальше на север. Я предполагал, что теперь Землер поведет нас по ней дальше вверх, но он повернул почти на восток, в другую долину. На мое замечание, почему он не идет на север, пробормотал: "Это не имеет смысла! Ты же сам сказал". С того времени он вообще старался не вести нас в северном направлении, если была возможность отклониться, он как бы опасался этого направления и всегда находил нечетко сформулированные извинения для обхода приказа, полученного эскадроном.
Таким образом, в следующие три дня мы прошли Синаю, Такчаны и Надь-Полани, забирая все правее в горы, и наконец, следуя по колесным колеям через перевал, оказались в долине реки Солинки, которую мы вскоре тоже оставили и попали в заснеженные горы, где лошади, словно плуги, продирались по снегу, и в конце концов мы достигли долины реки Сан. Это произошло вечером третьего дня, при надвигающихся сумерках. До тех пор мы не встретили ни противника, ни каких-либо людей, по крайней мере, после Синаи. Все деревни были обезлюдевшими, жители явно ушли, и мы не встретили никого, кто бы нам сказал, куда все подевались.
К тому же слой облаков, затянувших небо, помрачнел и скоро скрыл горы от наших глаз, и наконец превратился в черноватый туман, сквозь который мы скорее ползли, чем ехали верхом. Рассвело на целый час позднее, и сумерки наступили намного раньше, – они, впрочем, от всего пасмурного дня почти не отличались. Кроме того, пошел снег в виде полосатого тумана, похожего на золу. Цвет падающих хлопьев тоже был серым, как если бы это был не снег, а зола, и она сыпалась из вулканов, которые снова проснулись. Кроме того, на третий день у нас кончился мясной провиант, и мы радовались, когда Гамильтон подстрелил оленя. Этот олень, уже сбросивший рога, внезапно возник перед нами, несколько мгновений смотрел на нас совершенно невыразительными, полумертвыми глазами, а затем, очень тяжело хромая, стал удаляться. Гамильтон недолго преследовал его на лошади и, наконец, несколькими выстрелами из своего тяжелого американского револьвера уложил оленя. Однако я отказался есть мясо этого явно больного дикого животного, другие позднее говорили, что мясо было жестким, однако вкусным и пахло ароматом лесных трав.
Кстати, на следующее утро я снова убедился в охотничьей ловкости Гамильтона. Когда мы после ночевки подошли к каким-то заброшенным лачугам, расположенным прямо на берегу Сана, где нам пришлось ночевать, я увидел в бесконечно поздних и печальных утренних сумерках этих мрачных и долго тянущихся дней, очень схожих с ночами, – я увидел Гамильтона с длинным, похожим на шест ружьем; он блуждал под соседними деревьями и всматривался в их безлистные кроны. К моему удивлению оказалось, что он таскал с собой некую разновидность совсем старого, чрезмерно длинного ружья; на мой вопрос американец пояснил, что это так называемое кентуккское ружье, которое он привез с родины и с которым никогда не расстается. Но мне было непонятно, где оно у него до сих пор хранилось, во всяком случае, он не возил его на своей лошади, так как оно было больше человеческого роста, и я бы давно его заметил. Но мне некогда было об этом думать, так как Гамильтон приложил к щеке это экзотическое шомпольное ружье с присыпанным на полку порохом и, выбросив огромный клуб дыма, выстрелил дробью в кроны деревьев, откуда после этого упали к нашим ногам два диких индюка; они побили некоторое время крыльями и затихли. Я не верил своим глазам. Невозможно! – подумал я. Не может быть! Откуда здесь могли взяться дикие индюки? Я подумал, что вижу сон или схожу с ума. Гамильтон же совершенно спокойно привязал индюков к седлу и вскочил на лошадь.
Тотчас после этого эскадрон, который между тем построился, пришел в движение. Мы двинулись вниз по реке и прямо на север; Землер, казалось, забыл о своей неприязни к этой стороне света, или просто долина вынуждала его двигаться на север. Справа от нас река Сан шумела так громко, словно она несла куски стекла вместо воды; от реки к нам поднимался мощный рокот воды. Между тем долина, по мере того как мы продвигались, опускалась все ниже и ниже, одновременно туман, который окутывал горы, становился прозрачней, и мы увидели, что вершины гор, выступая между мрачными и огромными елями, поднимаются в небо, едва пропуская дневной свет; только совсем уж высоко, между скалистыми гребнями оставалась полоса серебристого света, и Гамильтон улыбнулся и сказал: "Every cloud has а silver-lining"[2]2
Букв.: Каждая одежка оторочена серебром – английская пословица, близкая по значению русской Нет худа без добра.
[Закрыть]. В глубине ущелья день снова превратился в ночь. Однако от реки исходило странное сверкание, почти как морское свечение, и даже дорога, словно она была посыпана фосфором, начала мерцать, даже от всадников и лошадей исходил неестественный свет, или скорее так: каждый был окружен световым ореолом, словно позади каждого располагалась свеча. Чувство, с которым я все эти изменения наблюдал, было неописуемо и исполнено муки. Казалось, я нахожусь в кошмарном сне и, как бывает во сне, не могу ни пошевельнуться, ни заговорить, ни закричать, более того, я, совершенно не управляя своей лошадью, следовал за другими, и все время хотел их спросить, что все это безумие означает.
Однако я ничего не мог выяснить, а они продолжали ехать, как будто ничего не замечали и ничему не удивлялись.
Между тем на пути перед нами возник сильный металлический блеск и, приблизившись, я увидел, что блеск исходит от моста через реку. Страшное кипение, как от стеклянных водопадов, казалось, падающих с небесной высоты, и пар, как от очень горячей воды, исторгали из глубины многоцветную радугу. Сам мост был покрыт металлическими листами, и они светились как золото. Да, в самом деле: мост был из чистого золота.
Это больше не могло быть реальностью, это должно было быть сном, хотя я и не знал, когда и как он начался! Покрытых золотом мостов не бывает! С невыразимым напряжением, с чрезмерным расточительством всех моих сил, чуть ли не разрывая челюсти мышцами скул, в этот критический миг я раскрыл рот и зашевелил губами. «Куда, – закричал я в кипение водопадов, – куда же вы? Вы поскачете… вы поскачете через мост?» – «Да, – ответили все, и их голоса звучали, словно хор колоколов, – мы поскачем через него!» И подковы их лошадей коснулись моста, и раздался звук, подобный золотому грому.
"Но я, – вырывался из меня безмолвный крик, в то время как я дергал поводья и заворачивал лошадь в сторону, – я с вами не хочу, я не хочу через мост, не хочу, это все сон, я хочу проснуться", – и я проснулся.
Я лежал на самой середине моста, но это был, конечно, не золотой мост, перекинутый через гремящий поток, а все еще тот самый мост у местечка Хор, мост через Ондаву, по которому Землер вел нас в атаку (как мне мнилось, восемь дней тому назад, а в действительности – только что). Оба камешка, вылетевшие из-под копыт и угодившие в меня, когда мы на всем скаку вымахнули на дамбу, были не галькой, а пулями, и они сбросили меня с лошади. Я истекал кровью от раны в виске, и моя грудь, слева, почти у самого предплечья, была прострелена. Падая, я потерял сознание, но беспамятство не могло продолжаться более нескольких секунд. У меня в ушах еще гремел золотой гром от сверкающего и раскатистого моста через реку со стеклянной водой, но это все еще был гром деревянного моста через реку Ондаву возле местечка Хор. Еще гремел и дрожал настил моста от копыт лошадей – а они только что пронеслись по нему, – но ни коней, ни всадников уже не было видно. В несколько мгновений эскадрон исчез, сгинул. Скошенный бешеным, ревущим огнем, который все еще стелился надо мной, эскадрон лежал на земле; атака, как можно было предположить заранее, совершенно не удалась, и целые толпы русских в землистого цвета шинелях выбегали из прилегающей деревни и втыкали в еще шевелящихся на земле раненых длинные, как шпиговальные иглы, штыки. Теперь к бою присоединилась и артиллерия противника, и я узнал резкие, трещащие разрывы и черный, как смола, ядовитый дым японских снарядов. Лишь унтер-офицер и три или четыре драгуна, скакавшие со мной в цепи, смогли развернуть лошадей, соскочили с них и поволокли меня, полуоглушенного, назад, от дамбы. Когда они попытались поднять меня на одну из лошадей, я потерял сознание.
Во второй раз я очнулся лишь много дней спустя. Я лежал в лазарете, в Венгрии. Но понадобилось еще много недель, месяцев или даже лет, чтобы осознать: всё, что я видел в мгновения, когда лежал на мосту, всё это не что иное, как сон, и даже сейчас я не совсем могу поверить, что если смерть – это сон, то жизнь тоже была сном. Между снами пролегли мосты – туда и обратно, – и кто действительно может сказать, что есть смерть и что есть жизнь, или где начинается между ними пространство и время, и где они кончаются!
В том лазарете, где я неподвижно лежал с мешочками льда на простреленном легком, а поскольку мне запрещалось громко говорить, то самое необходимое я просто шептал, и где медленно, очень медленно меня выхаживали, ко мне в качестве добровольной санитарки приставили старую деву, венгерку, – разговорчивую светскую даму. Она знала весь мир и обо всем на свете. Она целыми часами рассказывала, стараясь меня отвлечь, но не разрешала мне ничего отвечать. Скоро я знал сплетни со всей Венгрии, так как всегда, когда она меня время от времени спрашивала, не докучают ли мне ее рассказы, глазами показывал, что нет. Я надеялся, что, наконец, она расскажет то, чего ждал от нее целыми днями и ради чего выслушивал все остальное, что меня совершенно не интересовало. Наконец она действительно об этом заговорила. Не предполагая, что меня может что-то связывать с семьей Сцент-Кирали, она назвала и это имя.
Шарлотта Сцент-Кирали давно скончалась. И когда мне грезилось, что я ее встретил, ее уже давно не было на свете… Черкесы-грабители вторглись через Карпаты и убили ее, ее отца и брата, попытавшихся защитить свою усадьбу от разграбления. Только мать (Сцент-Кирали утверждал, что она умерла) была еще жива. Она жила в столице.
Вообще оказалось, что я грезил только о мертвых. Живых во сне я не видел совсем. Потому-то вся местность во время нашего похода выглядела такой пустынной, в то время как в действительности она должна была кишеть русскими, – отсюда и переполненность в Надь – Михали, где почти все тени собрались вместе, отсюда и мой многодневный поход с эскадроном, – он уже погиб, и поэтому мне снился. Только Землер продолжал поиски врага. Потому что думал, что пока ищет врага, он, Землер, не умрет. Но он никого не нашел. Он шел по девятидневному пути смерти, как этот путь обозначен в мифах, он следовал в страну снов, он вел на север, к мосту у Хора, или Хара, туда, где находится путь Гелы, богини смерти, к мосту из золота, который ведет туда, к последнему пристанищу, откуда никто не возвращается. Только я посмел обернуться, и был возвращен, потому что если человек – так считается – на смертном пути оглянется назад, то ему даруется возвращение.
Уже спустя много времени после войны я проехал в своем автомобиле еще раз по всему пути, который видел в беспамятстве. В действительности он оказался чем-то похожим на пригрезившийся мне путь, по крайней мере, настолько, насколько я его представлял себе по карте, которая у меня была перед глазами, и по многому другому, что я знал о той местности. Известно, что в экстремальных случаях человеческий мозг и нервы могут вдруг работать с такой интенсивностью, которая в тысячу раз больше повседневной, и может одарить нас чувством почти божественного провидения. Но действительный путь одновременно оказался и совершенно иным. Мост около Хора, где я лежал долю минуты между жизнью и смертью, был еще таким, каким он был когда-то, лишь на луговине вокруг паслись стада, и на другой стороне моста виднелся большой земляной холм, как могильный памятник героям былых времен. Под ним лежал эскадрон, жертвенная гекатомба, сотня мертвых, а если быть точным, то в северных странах кавалерийская сотня насчитывает сто двадцать человек, или сабель. Вскоре после нас пришла армия, выдвинувшись, чтобы в конце концов завоевать всю Польшу, и погибших посчитали героями, ведь каждый, кто погиб, в каком-то смысле герой. Даже Землер считался героем, хотя он, собственно, был глупцом…
Я поехал дальше – в Надь-Михали. Но путь оказался совсем иным, чем он представлялся мне в грезах. Я обнаружил небольшое, довольно пустынное местечко. Местность вокруг кишела крестьянами. Жилой дом семьи Сцент-Кирали, который я сразу отыскал, выглядел совершенно не таким, каким он мне запомнился. Я думал, что мне, по крайней мере, покажут дом, где жила моя мать. Но никто уже не знал, где он находился.
Наконец мне захотелось посмотреть на могилу Шарлотты. Она была уже запущенной, на холме волновалась трава – пастельно-голубая живокость. Я стоял у могилы и странным образом ничего не чувствовал. Словно здесь была похоронена совсем мне чужая женщина. Она ведь, по правде, и была чужой. Когда повернулся, чтобы уйти, я увидел хорошо одетого человека лет сорока, он стоял у входа на кладбище и смотрел на меня. Я решил, что это должен быть кто-то из семьи Сцент-Кирали или их родственников, ныне владеющих имением, и ему сказали, что кто-то пришел на их семейные могилы. И он, должно быть, поспешил, чтобы поговорить со мной и извиниться за состояние могил, так как казалось, он ждет от меня упреков, и когда я к нему подошел, он опустил глаза. Но я прошел мимо, не заговорив с ним. Он интересовал меня так же мало, как и чужая могила.
Я поехал дальше, в долину Лаборчи. Она была гладкой и милой, отнюдь не мрачной, и долины, простиравшиеся на северо-восток и на север, нигде не были зажаты высокими горами и нигде их не застилал черный туман, похожий на дым от взрывов японских снарядов. То место в горах, где Гамильтон подстрелил оленя, я не смог найти, хотя прошел этот участок пешком. Однако я нашел мост, по которому мы в конце ехали. Этот мост из золота вел через стеклянную реку. Мост был, конечно, из дерева, и в Сане струилось не стекло, а вода. Но много плотников как раз ремонтировали мост. Так что я не мог по нему пройти еще раз. Я облегченно вздохнул, так как у меня, наверное, все еще не хватило бы мужества на него ступить. И будь он действительно покрыт коваными золотыми листами, по которым некогда пронеслась мертвая кавалерийская сотня, или арабским мостом из священной суры, который узок, словно лезвие сабли, и ведет в рай, или этим обыкновенным деревянным мостом через Сан, – в любом случае, боюсь, я не мог бы ступить ногой на этот мост.
По правде говоря, как ни чужды мне всякие фантастические выдумки, все же в глубине души сновидение для меня – действительность, а действительность – всего лишь как сновидение. И даже если бы мне о Шарлотте Сцент-Кирали многократно говорили, что она на самом деле была всего лишь среднего роста, скорее темноволосой, ни в коем случае не дурнушкой, но и ни в коем случае не броско красивой, все же в сновидении она для меня – девушка, о которой я издавна грезил, возлюбленная, которая давным-давно меня дожидалась, святой лик, подобно лику богини, мерцающий сквозь пепельный дождь смерти, сквозь беззвучно струящиеся пепельные туманы из вулканов в царстве мертвых, женщина, единственная и лучистая, вознесенная в ничем не нарушаемый мир навсегда и навечно.
1936 г.
СЛУЧАЙ НА МОСТУ ЧЕРЕЗ ОНДАВУ: АЛЕКСАНДР ЛЕРНЕТ-ХОЛЕНИЯ В ЦАРСТВЕ «МНИМОГО НЕБЫТИЯ»
Австрийская литературная сцена XX века весьма плотно населена знаменитостями: Тракль, Кафка, Рильке, Гофмансталь, Музиль, Рот, Брох, Хорват жили и творили в первой половине столетия, Целан, Бахман, Бернхард, Айхингер, Яндль, Хандке – во второй. Есть в этом «списке столетия» и несколько имен из «срединного времени»: Канетти и Додерер начинали еще в тридцатые годы, чтобы затем, перешагнув через лихолетье Второй мировой, оказаться в эпохе, литературу которой мы по инерции именуем современной, хотя она и отстоит от нас порой не на одно десятилетие. В книгах авторов, родившихся до Первой мировой войны, а то и участвовавших в ней совсем еще молодыми людьми (Додерер), столь далекое для нас прошлое присутствует постоянно и неизбежно, представляет собой неисчезающий субстрат современности. Огромный и навсегда сгинувший мир старой Европы, в частности, Австро-Венгерской империи, мир «габсбургского мифа» – одна из центральных тем и для Александра Лернета-Холении (1897–1976), современника Рильке, у которого он учился лирическому мастерству, Готфрида Бенна, с которым и дружил, и открыто полемизировал, Генриха Бёлля, которого считал своим антагонистом: первые поэтические опыты Лернета появились в самом начале двадцатых годов, а последние романные произведения опубликованы в начале семидесятых. Лирик, прозаик и драматург Лернет-Холения на австрийском литературном Олимпе занимает скромное место, но его жизнь и творчество – важная составляющая культурной истории его страны и эпохи.
Мать будущего писателя (в девичестве – Холения) – из семьи богатых австрийских горнопромышленников. Похоронив первого мужа, от которого унаследовала баронский титул, в 1897 г. она неожиданно для высшего света соединила свою судьбу с морским офицером, бывшим на десять лет младше ее. Уже через месяц после свадьбы у сорокаоднолетней женщины родился сын, плод бурно вспыхнувшей, но довольно скоро погасшей любви (через два года родители Александра Лернета разведутся). Поговаривали, что отцом Лернета на самом деле являлся кто-то из австрийских эрцгерцогов, а молодой офицер флота был использован для того, чтобы "покрыть грех". Практика, кстати, для того времени не исключительная. По крайней мере, обстоятельства брачного контракта, весьма выгодные для небогатого морского офицера, дали подобным толкам определенную пищу. Сам писатель уже в зрелом возрасте не раз намекал на тайну своего рождения, вводя сходные ситуации в некоторые из своих художественных произведений.
Едва окончив гимназию, Александр Лернет в 1915 г. ушел добровольцем на Восточный фронт. Войну он закончил в чине лейтенанта кавалерии. Это время сформировало его как личность, определило многие темы творчества. По мнению Карла Цукмайера, одного из крупнейших немецких драматургов межвоенного поколения, "Лернет-Холения, как и большинство его сверстников, в самой ранней юности столкнулся со смертью и умиранием. Когда началась Первая мировая война, он в неполные семнадцать лет записался добровольцем в австрийский кавалерийский полк, с которым в чине офицера проделал весь четырехлетний военный поход. Однако опыт войны не вызывает у него, как у большинства писателей этого поколения, ни активного антивоенного протеста, проклятий в адрес войны и обусловивших ее социальных и политических причин, ни восхваления войны и, тем самым, активного национализма. Ничего подобного. Александр рассматривает войну, да и все события своей эпохи в целом как некое мифическое действо, в котором он, живущий на этом свете, вынужден участвовать, но по отношению к которому он как пишущий занимает определенную дистанцию".
Приход Лернета в литературу первоначально был связан с поэзией. Он боготворил творчество Райнера Марии Рильке, во многом подражал своему кумиру. Рильке поддержал молодого поэта, порекомендовав его стихи издательству "Инзель" (сборник "Канцоны", 1923). В письме от 1 апреля 1921 г., после прочтения рукописи сборника, Рильке восклицает: "С моего пера сходит слово, которое я обычно использую лишь с большой осторожностью: тут перед нами Произведение! Прочтите его".
И в последующие десятилетия, обратившись в основном к прозе и драматургии и добившись в этой области огромного успеха, Лернет сохранял привязанность к поэзии. Его лирическое наследие трудно подвести под некий общий знаменатель. Оно связано с увлечением античными и средневековыми формами стиха, тяготеет к использованию архаичной метрики и исторических и мифологических тем. Одновременно в его стихах ощутимы живые, искренние переживания автора, его погруженность в насыщенную трагедиями жизнь двадцатого столетия.
В конце двадцатых-начале тридцатых годов Лернет быстро набирает известность и становится одним из самых популярных немецкоязычных прозаиков и драматургов: его пьесы "Ольяпотрида" и "Австрийская комедия" (1926) играли в сорока театрах немецкоязычного региона, романы "Приключения молодого человека в Польше" (1931), "Я был Джеком Мортимером" (1933) разошлись огромными тиражами и были экранизированы. Продуктивность Лернета всегда была необычайно высока, однако справедливо отметить и то, что большая часть его произведений создавалась с ориентацией на рынок, на мгновенный читательский успех. Лернет вполне отдавал себе в этом отчет и в 1937 г. по поводу премьеры одной из своих многочисленных пьес заметил: "Не всё из того, что мною написано, заслуживает насмешки: с насмешкой я отношусь примерно к девяноста процентам из того, что написал. Однако процентов десять моей литературной продукции имеют право на существование, по крайней мере, на сегодняшний день. Как к моим книгам будут относиться потом, не знаю. Вполне возможно, о них скажут мало хорошего".
После аншлюса и нападения фашистской Германии на Польшу Лернет как офицер запаса был призван на фронт. "Мне показалось, будто я вдруг сошел с ума, потому что у меня возникло стойкое ощущение, что я вновь оказался в той истории, которую покинул в 1918 году", – вспоминал он позднее. После ранения его отправили в тыл и вскоре комиссовали. Впечатления от "польского похода" он использовал в романе "Марс в созвездии Козерога" (1940), одной из своих лучших книг, однако достоверность изображения и уважительный тон по отношению к поверженному противнику – Польше – показались цензуре недопустимыми, и готовый тираж был уничтожен (отдельной книгой-роман вышел в свет только в 1947 г.).
В послевоенной Австрии Александр Лернет-Холения – признанный литературный авторитет, "грансеньор" австрийской словесности. В его книгах 1950-х – 1960-х гг. ("Граф Сен-Жермен", 1948; "Граф Луна", 1955; "Пилат", 1967 – этот роман недавно вышел в русском переводе) сохраняется привлекательная беллетристическая манера, осложненная при этом темой вины и ответственности, воспринимаемой автором из сложной перспективы, в которой история Австрии перемешивается с личной судьбой писателя. В 1969 г. Лернета выбирают президентом австрийского ПЕН-клуба. Литературная жизнь Австрийской республики после 1968 года, в условиях общеевропейской культурной и идеологической "смены парадигмы", представлялась Лернету чрезмерно политизированной, и он с его активно-неугомонным характеров недолго пробыл на почетном посту. В 1972 г. он публично протестовал против присуждения Нобелевской премии Генриху Бёллю, который, как считал Лернет, открыто встал на сторону левацких боевиков из группы Баадера-Майнхоф. Заявление Лернета не только привело в оторопь даже его сторонников и побудило его к отставке, но и раскололо австрийский писательский союз на две группировки – традиционный, более консервативный ПЕН-клуб и "Грацское объединение авторов", к которому примкнула более радикально и критически настроенная молодежь (это разделение существует и поныне).
К концу XX столетия, когда прежние политические страсти либо улеглись, либо воспринимаются в иной системе координат, интерес к творчеству Александра Лернета-Холении у широкого читателя по-прежнему сохраняется (его книги, особенно исторические сочинения, пользуются устойчивым спросом, переведены на полтора десятка языков). Имя его в России мало кому до последнего времени было известно: в сборнике "Австрийская новелла в XX веке" (1981) опубликована новелла "Марези", в антологии австрийской поэзии "Золотое сечение" (1988) – несколько коротких стихотворений. Любопытно, что и в Западной Европе Лернета-Холению историки литературы до последнего времени относили скорее к маргинальным явлениям, вернее, к тем авторам, которые при жизни были чрезвычайно широко популярны, а после смерти погрузились в забвение или стали достоянием так называемой "тривиальной" литературы (к примеру, Эмиль Людвиг и Ганс-Христиан Эверс в Германии или Густав Майринк и Лео Перуц в Австрии). Ситуация в последние годы несколько изменилась. Профессиональные читатели вновь открывают для себя его книги, и не только в силу расширения границ так называемого "литературного канона", в который активно входит "массовая литература" и ее приемы. Обширное творчество Лернета-Холении, на наш взгляд, достойно внимания современного читателя по целому ряду причин. Его проза представляет крепкую, доставляющую "удовольствие от текста" беллетристику. Она связана с кругом исторических тем и проблем, далеко не чуждых русскому опыту (романы "Любины соболя", 1932; "Красный сон", 1938), и насыщена мифологическим и историческим материалом, пробуждающим любопытство и не отпускающим до последней страницы. Сюжетность, живость, динамизм повествования – вот отличительные черты его прозы.
Важно и другое. Александр Лернет-Холения представляет в литературе ту линию, которая связана с "поэтикой парафраза": из его текстов заведомо исключена ориентация на художественный эксперимент, на стремление к индивидуальному литературному стилю. Австрийский писатель ведет свое повествование, прибегая, с одной стороны, к очень узнаваемым и традиционным зачинам: некоего безличного повествователя случай сталкивает с героем, рассказывающим свою историю (один из вариантов повествовательного зачина – сцена судебного разбирательства, во время которого обвиняемый обнажает причины своего преступления – новелла "Марези"). С другой стороны, Лернет-Холения нередко прибегает к известным в литературе сюжетным ситуациям, к "сюжетной цитации". Насыщены тексты и прямыми цитатами из его предшественников в литературе. Такого рода "секундарная эстетика" приводила австрийского автора к разным художественным результатам: в книгах, написанных для заработка, для литературного рынка, "поэтика парафраза" нещадно эксплуатировалась им с целью привлечения максимально широкого читателя, "узнающего" тематические, характерологические и сюжетные маркеры, незамысловатые в своей вторичной сконструированности, и погружающегося в чисто беллетристическое повествование, в литературу развлечения. Но есть у Лернета-Холении и другие книги. "Следует отличать то, за что ты готов нести ответственность, от того, за что ты получаешь деньги", – писал об этом сам автор. И в этих произведениях "поэтика парафраза" оказывается чрезвычайно плодотворной, создает весьма существенный художественный эффект, порождает диалог разных культурных эпох, соединяя в себе прошлое культурных предшественников автора, его, автора, настоящее и наше с вами читательское будущее.