355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ледащёв » Последыш » Текст книги (страница 1)
Последыш
  • Текст добавлен: 6 августа 2017, 12:30

Текст книги "Последыш"


Автор книги: Александр Ледащёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Annotation

Берсерк. Это не история. Это не вымысел. Это не легенда. Это простой ответ на вопрос – кто это? Я понял, что это. Это – автобиография. И я не ебанутый. Просто я очень старый и стал забывать, кто я.

Ледащёв Александр Валентинович

Ледащёв Александр Валентинович

Последыш


Дарю Ирке Шаманке.


Дикий. Одинокий и дикий. Одинокий настолько, насколько не может быть даже человек. Ненавидимый всеми, кто смел ненавидеть, презираемый теми, кому не хватало мужества, чтобы ненавидеть, обожествляемый теми, кому он брезговал плюнуть в лицо. В этом мире для него не было ни места, ни стаи, ни подруги. Ничего. Никого. Последний. Мысли о мире, месте в нем, стае и подруге так давно въелись в его мозг, что порой просто звучали набором букв, а порой били тараном в ворота – и тогда он становился опасен. Вернее сказать – еще опаснее, чем обычно.

– Мама, что это за гриб? – Спросил мальчишка, маленький северянин, встретивший совсем недавно свою четвертую зиму. Сейчас он шел возле матери, красавицы Бенгты по лесу, где та собирала грибы, понемногу готовясь к зиме, и мучил ее вопросами.

– Это? Это гриб Одина, сынок, он очень... – Договорить мать не успела – сын сунул ядовитый гриб в рот и старательно стал жевать. Даже ее сильных рук и пальцев не достало, чтобы разжать рот упрямцу – тот разжевал и проглотил, и никакие побои, никакие уговоры не заставили его пить воду или пить отвар, хотя знахарь, уточнив размер гриба, место, где малолетний северянин его нашел и его цвет, прямо, в лоб матери, как он привык, сказал, что надежды нет никакой.

Мальчик успел услышать только часть ответа матери. Про Одина он знал. А про то, что у того были свои грибы – нет. Такой случай упустить было нельзя, для этого надо было быть дураком, а дураком он не был. Потому и отказался разжать зубы. Потому и отказался пить воду или отвары, когда дикая боль стара рвать его живот изнутри.

– Если твой мальчишка выживет, – сказал знахарь, не видевший и не слышавший о подобном – ведь мальчишка лежал в бреду и без памяти уже четверо суток, – не жди, что он отличит корову от тебя, быка от лошади, или меч от веретена. Гриб Одина погасит его разум, как ветер – лучину.

– Упрямый волчонок, весь в папашу, такой же точно, бешеная росомаха! Тупая тварь, от тебя одни беды и боль, почему я не скинула, пока ты, змееныш, еще ползал по моей утробе?! – Зло вскричала красавица Бенгта, надеясь, что крик ее о том, что ребенка она ненавидит, заставит смерть отступить – кому нужно то, что ненавидит родная мать? Бедная Бенгта... Никто не любил эту "бешеную росомаху", четвертый день бывшую незнамо, где, как она – сына от своего первого и единственного мужчины, Овинда Одноглазого, чей правый глаз сварился в черепе от кипящего масла, которое лилось на головы викингов со стен Парижа. Это не помешало ему посвататься к ней, а ей – согласиться раньше, чем успел ответить ее папаша, Хрольф Корявый, за что и получила девка такую оплеуху, что свадьбу пришлось отложить – заплывший напрочь глаз делал ее слишком похожим на нареченного супруга.

Дикий. Дикий и одинокий. Он не знал значения этих слов. Вернее, он не знал никакого другого состояния. Тот утес, на котором стоял его дом, был такой же дикий и одинокий, как и он сам, в самом жутком месте берегов Норвегии, куда ни один драккар не сумел бы причалить – рифы порвали бы его, как сова разрывает мышь. Утес, да и весь фьорд, по сути, принадлежал ему одному. Слишком скверное место. Слишком густые леса. Слишком тяжелые ветви и крепкие корни. Мало солнца. Много ветра, много камня, да и троллей тут несчитано, поди. Троллей люди боялись. Его, правда, они боялись еще больше – тролли придерживались твердо хотя бы одного правила, а это чудовище правила создавало, судя по всему, на ходу, не особо примеряясь к моменту.

"Бешеная росомаха, волчонок, тупая тварь и змееныш", которого ненавидела Бенгта, сходя с ума возле его кровати, очнулась на девятый день. С навсегда постаревшими глазами. Где он был? Что видел? Он не говорил. В его языке еще не было таких слов, образов и понятий.

Знахарь ошибся и угадал, такое бывает. Разум Бьёрна, как звали этого мальчишку с волосами цвета грязного льна, не погас, но сам мальчишка стал еще более диким и упрямым, чем был раньше. "Подменыш!" – змейкой, липкошкурой пакостью ползал по горду слушок. "Бенгта не стареет, родив семерых детей, видать, сбросила своего последыша, Бьёрна, в лесу, привела обменя, она им, они – ей, а нам?"

А вам... Это случилось, когда Бьёрну исполнилось девять лет. Тогда дети еще брали его в игру, хотя и побаивались, а потом и переставали. А потом начинали снова. Бьёрн привык. Люди похожи на плохой день – не то солнце, не то дождь, не то туман, не то... Ни то, ни се.

Несколько ребят постарше, которым наскучили слухи о подменыше, а храбрость их превзошла их разум, как сосна куст терна, подошли к гурьбе детей, среди которых играл и Бьёрн, а затем зло, как умеют только северяне, стали высмеивать мальчишку, а затем и толкать, а затем и бить – вполсилы. "Ну, подменыш, покажи же, чему учат своих выродков в Скрытом Народе! Или ты только наполовину оттуда, а вторая половина – твоя гостеприимная, спереди и сзади, мамаша?!"

Бьёрн не подменыш, заключил знахарь, убедившись, что троим дуракам он уже не нужен, а двоих еще может быть, удастся выходить. Он не подменыш. Он берсерк. Слишком рано попавший прямиком к подножью трона Одина, съев его гриб.

"Порченая кровь!" – гадина переменила кожу, но стала не менее кусачей, пожалуй, даже более опасной, гадина слуха о подменыше была просто непонятной, страшноватой, но неопасной гадиной, а вот эта... "Его прадед тоже был берсерком!" "Да, да, точно, точно, мой дед говорил о нем! Его убили, там, за скалами, он дрался голыми руками с десятком воинов хевдинга, когда вышел спор из-за оленя, которого убил не то он, не то они!" "Да ну?" "Ну, да. Так вот, когда полусотня воинов хевдинга..." "Тебе в глаза плюнуть? Ты только что сказал, что их был десяток!" "Десяток он отправил в Валгаллу прямо там, за скалами, а сам добрался до дома на третьи сутки. Ему не повезло. Он не умер от ран и хевдинг велел вырезать ему "кровавого орла" "Так ему и надо!" "Так, так, так"... Так, так, так... Всех их так... Всех – это и тебя, малолетний берсерк с волосами цвета грязного льна.

Дикий. Одинокий и дикий. Молчаливый, несгибаемый, не умеющий ни уступить, ни отступить, ни бежать. Обреченный.

Папаша Овинд, которого только знахарь и спас от кровников, а точнее, с подачи знахаря, рассудил и спас хевдинг, признав Бьёрна правым – в драке один на всех, которую начал не он, он защищал честь матери и отца, а также свою, решил хевдинг и послал всю изобиженную родню павших дураков к Локи, запретив требовать с Овинда как долг крови, так и долг золота, так вот, папаша Овинд, понимая, что этим дело не кончится, взял свою бешеную росомаху за руку (тот повиновался отцу, повиновался почти безропотно, но порой даже злой и скорый на руку Овинд бывал вынужден этой же рукой и махнуть в отчаянии), отвел Бьёрна к знахарю, где, оставив мальчишку на дворе, в компании с резными изображениями богов, о чем-то долго толковал со стариком, утяжеляя свои слова медом, сыром и деньгами. Наконец, знахарь молча вышел, взял Бьёрна за руку и увел в лес.

Дикий. Дикий и одинокий. Вот кем он был, последний теперь берсерк Норвегии. Он прожил столько лет, сколько не жил ни один из берсерков. Сейчас он разменял седьмой десяток. Он был везде, где ходили морские соболя викингов. Он дрался на землях франков, саксов, бриттов, дрался на берегах Свеи и дрался с данами, дрался с арабами и с варягами, дрался с эстами, дрался везде, где можно было драться. Словены, жители острова, что потом стал Сицилией, степняки, что жили по берегам реки, которую называли то Ра-рекой, то Итилем, то еще как-то – все они видели его, правда, рассказать об этом могли лишь те, кто был от него далеко.

Даже воины с кожей цвета бронзы, которые раскрашивали себе лица, подобно кельтам (которых он тоже не обошел), жившие на берегах Винланда, видели его гнев. О них может стоит сказать чуть подробнее. Тогда его бросили свои – и их нельзя винить, викинги ходят в море не веселиться, а за славой и добычей, а он был, с виду, полноценным покойником. Тогда северянам пришлось отступить к драккарам, за основной силой своих, так как эта была лишь разведка, к которой примкнул и Бьёрн. Разведку это спасло – когда краснокожие, словно родившись из трав и стволов деревьев, бросились на них, оказалось, что на них бросился он, дикий, дикий и одинокий, никому не нужная росомаха, которая ценилась на вес золота любым умным ярлом или хевдингом. Краснокожие разбились об него, как об утес, что дало возможность разведке отступить, а называя вещи своими именами – сбежать, так как трое против сотни, скажем прямо, очень неважная драка. Верно. Только не по мнению Бьёрна. Для него она была как раз по душе. Красным воинам происходившее по душе не пришлось – на бой это походило мало, это было просто избиение, гигант, а Бьёрн был очень высок даже среди сородичей, с волосами, цвета грязного льна, вооруженный чем-то совсем уже, не имевшим названия, врезался в них, ревя, как гризли на рогатине и убивал. Убивал, как казалось воинам, чьи сердца были ничуть не менее отважны, чем сердца викингов, одним своим прикосновением, одним присутствием в толпе, что поначалу силилась его повалить. В простой рубахе, от которой остались уже одни лохмотья, с глазами цвета мерзлой соли, окруженной багрово-алым сейчас белком, чужак ломал кости и разбивал головы своим жутким оружием, не прилагая к этому усилий.

Красные воины не знали железа, а потому не знали и того, что в руках у Бьёрна была не секира, столь любимая его собратьями по крови. В его руках был молот. Это оружие он предпочитал, а точнее, только им и пользовался с двенадцати лет, разве что с годами вес молота все увеличивался. Это не был довольно-таки остроносый боевой молоток, нет. Это был настоящий молот, с рукоятью, длиною в рост взрослого мужчины и тупоносый с обеих сторон, весивший больше шестнадцати полновесных норвежских фунтов и стоивший добавочной седины кузнецам, что его делали. В руках северянина это была просто краткая дорога в любую страну теней – в зависимости от того, куда метил, и в какую верил тот, кто попадался берсерку в бою.

Бьёрна боялись в бою свои. Это было совершенно обычным делом, берсерк не различает своих и чужих, потому за тем местом, где в каше битвы орудует воин Одина, викинги всегда, даже в разгар боя, следили очень внимательно – угодить туда означало лишь одно – смерть. В бою с противником возможностей уцелеть было куда больше. Вот и сейчас, несмотря на всю свою храбрость, красные воины не вынесли этого ужаса, убедившись, что в этом кровавом пятне, в которое обратился Бьёрн, видимо, лютуют все духи ночи, мертвых и безумных, вместе взятые, бросились врассыпную и просто засыпали викинга стрелами, на что, впрочем он внимания не обращал – садились они не так глубоко, как били стрелы на берегах франков или англов, а уж их-то в его шкуре побывало немало. Бьёрн проломил толпу бронзового цвета, рассеял ее по лесу и упал – все имеет свою цену. Дело не в потери крови. Дело в бессилие берсерка. Это закон справедливости – давая, получаешь, получая, отдаешь. Сутки или двое потом воины Всеотца просто лежали, не шевелясь и не вставая, не обращая внимания на окружающий мир, пока соратники обрабатывали их раны и ухаживали за ними. Краснокожие были уверены, что гигант мертв. А потому неспешно собрались снять с его головы кожу – и тут вышла заминка, которая спасла Бьёрну если не всю, то хотя бы часть кожи на голове. Пока делался надрез и кожа отдиралась от головы, споров не было, но до конца дело не дошло – вспыхнула позорная для воинов перебранка, дважды позорная для викингов и трижды позорная для этих черноволосых воителей. Но их нельзя винить слишком строго – даже их души, не ведавшие страха, были слишком потрясены тем, что учинил Бьёрн, живым пребывая в эти минуты... Неважно, где.

Пока шел спор, кому будет принадлежать кожа с волосами бешеного медведя, пока главный их не решил, что никому, а ее просто приколотят к шесту в селении, кожи с головы успели сорвать немного – с ладонь ребенка, а тут, совершенно некстати для краснокожих, в голову вождя прилетела длинная стрела, бившая, в отличии от их стрел, куда более мощно. Викинги вернулись. Они вернулись не за Бьёрном – незачем врать. Ведь все были уверены, что это была его последняя битва, хотя, признать все же надо – если бы они нашли его тело, то схоронили бы со всеми почестями. Они вернулись потому, что куда проще было накрыть все краснокожую рать в одном месте сразу, чем гоняться за теми по лесу – опыт на этот счет уже был. Бьёрн достался им. Кожу, правда, что успели оторвать, найти не удалось, надорванный кусок кто-то поспел отрезать и уволочь, а потому рана на голове, слева надо лбом в сторону темени, так и осталась, на веки вечные, лишь затянувшись со временем пленкой.

Дикий. Дикий и одинокий. У него никогда не было ни семьи, ни друзей. Уходя в походы, он не искал ничьей дружбы, он видел уважение, страх, гордость за то, что он пошел с ними, а не с кем-то еще, порой преклонение, но никогда – теплоты ровни. Даже свои, даже те, кто был с ним не только одной крови, но и одного духа, те редкие, но еще встречавшиеся в его родных землях, берсерки, были ему чужими. Одному он просто плюнул в лицо на пиру, когда тот начал повесть о том, что в бою видел себя медведем, чуял братом Тора, сыном Одина, а враги виделись ему травой.

– Замолчи! – Голос Бьёрна прорезал тишину, царившую в зале в то время, пока берсерк, покрытый сетью шрамов, могучий, как сам Бьёрн, вел свою речь. Тот медленно обернулся и увидел Бьёрна, вставшего во весь рост.

– Почему? – Слишком был ошеломлен берсерк тем, что его посмели перебить, да еще и кто – молодой тогда еще мальчишка, пусть и считался он берсерком с четырех лет, как врали его земляки.

– Потому, что ты врешь. В языке человека нет слов, чтобы описать, что чувствует в бою воин Одина, нет их даже в словах скальдов, так что или ты не берсерк, или ты лжец!

– Я расскажу то, что чувствую я, – гордо отвечал берсерк, начиная звереть, но пока еще выжидавший, до чего договорится этот парень двадцати лет, с густой косой цвета грязного льна и короткой пока еще бородой того же цвета. Парень ступил на стол, полетели блюда, кубки и прочая утварь, пока он по столу шел в сторону говорившего. Имя того сохранилось – его называли Эйнар Хримтурс, за небывалое для берсерка спокойствие вне сражения. Парень спрыгнул со стола и встал напротив поднявшегося Эйнара.

– Замолчи, тварь, ты ничего и никому не расскажешь, – голос молодого зверя наливался чем-то жутким, чем-то таким, что больше всего сгодилось бы в кровавой бойне, но не в драке и даже не в поединке на пиру. – А чтобы ты не спорил больше, бородатая баба, я протру тебе глаза, чтобы ты мог убедиться, посмотрев себе в штаны, что я не ошибся, дав тебе новое имя! – И Бьёрн плюнул Эйнару прямо в лицо.

Дальше началось то, что показалось пировавшим, преддверием конца света. Разнимать сцепившихся в драке берсерков никто и не подумал – а оружие их, как и положено, висело на стенах, потому, к счастью, в руки не попало.

Эйнар успел, не отирая глаз, отступить на шаг. Пальцы его скользнули в мешочек на поясе, где он, как и всякий берсерк, хранил порошок, порошок толченых в каменной ступе грибов Одина, высушенных сперва и отправил щепотку в рот. Это был ритуал. Начало конца. Вряд ли успел он проглотить порошок, так как Бьёрн вцепился ему в шею, сдавив горло, пока руки Эйнара ломали и крушили его собственные ребра. Вот Эйнар, схватив Бьёрна за пояс, как хворостинку, поднял того в воздух и обрушил спиной на стол – хрустнули, ломаясь, дубовые ножки, когда Бьёрн врезался в столешницу, а в следующий момент он оторвал Эйнару нижнюю челюсть. Не выбил. Не выломал из суставов. Не сломал. Оторвал, как ломают сук, отбрасывая вместе с бородой и нижним рядом зубов, с торчащими осколками костей, а второй рукой нырнул берсерку в рот, ломая верхние зубы и рассекая себе костяшки пальцев, и вырвал язык, с корнем. Или с корнями. Как больше нравится. Отшвырнул от себя умирающего Хримтурса, с презрением бросил язык на пол и твердо встал на него ногой. Затем упал.

Ходили странные слухи, что Бьёрн тогда даже и грибов-то своих не ел, но по странной случайности, глаза пирующих были прикованы к Эйнару, как к куда более известному тогда среди викингов, чем к молодому парню, который, правда, был в море с двенадцати лет. Его спрашивать не стали.

Дикий. Дикий и одинокий, изгнанник с самого раннего возраста среди своих, лучше всех делающий свою работу мастер, от которого избавляются сразу по ее завершению – вот кем был Бьёрн. Он вспыхнул тогда вовсе не из-за молодой и порченой своей крови. Он вспыхнул, услышав ложь. Возможно, думал он потом, когда три месяца лежал в постели, приходя в себе после той драки в зале, Эйнар просто старался облечь в слова то, что облечь нельзя. Нельзя, ибо нет слов, как он и сказал, нельзя и потому, что не обо всем можно говорить.

Вот он и стал для Эйнара этим самым "нельзя". Все просто. Ни медведем. Ни волком. Ни драконом. Никем не видит себя берсерк, не видит и не может видеть, так как его нет – есть ярость, голод и жажда крови, слитые воедино, не имеющее ни глаз, ни ушей, ни разума, ни памяти, ничего, что могло бы потом рассказать о том, что видело это, слитое воедино, чудовище, вкусившее грибов Одина.

Кто-то считал, кто-то считает, а кто-то так и будет считать, что берсерком может стать любой, кто окажется достаточно силен и вынослив, чтобы привыкнуть к грибам, некогда коснувшихся тела Сеятеля Раздоров. Ну, не без хорошего знахаря рядом, конечно, а лучше того, колдуна, а еще лучше... А еще лучше не злить берсерков, только и всего.

Знахарь увел мальчишку с волосами цвета грязного льна в лес, а вернулся один. Где пропадал Бьёрн три года – никому неизвестно. Он вернулся в начале весны, здорово вырос и раздался в плечах, а глаза его, бывшие глазами старика с четырех лет, ничуть не изменились. Он вошел в свой дом, приветствовал отца и матушку, братьев и сестер, а затем, немного спустя, предложил себя их хевдингу, на чьей земле и стояла их усадьба. Долго думать тот не стал – и жалел потом лишь о том, что Бьёрн, побывав с ним в паре походов, стал менять вождей, как меняют старую, негодную одежду или подгнившие доски в лодках. Но они и были для него подгнившими досками в его лодке, были или становились, когда слишком быстро хотели вернуться домой или когда слишком уж начинали держаться одного и того же пути и берега, где брали жатву топором и мечом. Его лодка не знала берега. Его душа не знала любви. Его сердце не знало привязанности – кроме одной. Родных скал Норвегии, проросших в его сердце. Это было единственное место, куда он мог вернуться – откуда угодно.

И ничего – больше.

Сейчас, в свои шестьдесят три зимы, Бьёрн был все еще жив. Последний берсерк на родной земле, откуда король Харальд и его сынок, вышибли свободных ярлов, хевдингов и их воинов, вынудив искать себе новой родины, от чего солоно пришлось и франкам, и не только им. Берсерки, люди вне закона, просто викинги покинули свой дом – Норвегию и ушли. Не сразу. Конечно, не сразу – это стоило рек крови, это кормило падальщиков всех видов – от ворон до скальдов с лживыми языками, это порождало предательство, это вызвало и немало отречений, когда ярлы переставали быть собой. По мнению Бьёрна, они ими сроду и не бывали.

А он остался. Он, сражавшийся в той решающей битве, когда Харальд Прекрасноволосый сломал сопротивление повелителей морских соболей, путников Лебединой Дороги, он, дикий, дикий и одинокий, он – остался. Один. Впрочем, он всегда был один. Не нашлось в стране полоумного папаши, что пожелал бы видеть его своим зятем, не нашлось ни одного теплого сердца, которое приняло бы бешеного Бьёрна как друга, у себя в усадьбе, а для него не нашлось места ни на одном из десятков драккаров, что уходили навсегда. Просто потому, что он не смог его представить.

С тяжелой охапкой медвежьих и волчьих шкур на могучих плечах, старик Бьёрн шел по направлению к горду, куда давно уже не ходил. Порой он спускался с гор, менял шкуры на нужные ему товары и снова уходил назад, на свою дикую землю, которая уже много лет не знала на себе других людей, кроме Бьёрна. Бьёрна, да еще одуревших от страсти девиц, а то и замужних женщин, что упорно бегали к нему, в горы, прожигаемые от глаз до лона его жуткой славой, окрыленные надеждой стать той, что будет похоронена вместе с ним.

Пустое дело. Пользовать их Бьёрн пользовал, если была охота, а потом молча, как и пользовал, гнал. Он не верил. И не хотел верить. Люди похожи на плохие дни – вот и все. Он не хотел к людям. Бешенство, легко кидавшееся на него, порой даже без грибов, просто от не находящей выхода силы воина Одина, отучило его искать людского общества. Они не понимали его, а он был слишком дик, слишком замкнут, слишком молчалив, чтобы что-то объяснять. Да и что он мог им объяснить? Что рассказать?

Порой он подходил к разбросанным по округе усадьбам, брал то, что ему было надо, от припасов до девок, порой платил, порой нет, а затем снова уходил. Это не было грабежом. Это было его жизнью. И жизнью тех, кто жил недостаточно далеко от его земли. Вот градом выбило посев, вот пожаром слизало хлев, вот Бьёрн приходил...

Подростки мечтали попасть к нему в науку. Но не попадали. Потому, что боялись. Противно и сказать, но Бьёрну казалось, что кровь северян и на вкус становилась все более жидкой с тех пор, как они выгнали тех, кто делал их ужасом морей.

В свои шестьдесят три года он все еще был жив и здоров, хотя берсерки не живут долго – причин слишком много, а самая важная та, что грибы Привыкшего к пути отнимали жизнь, как нож режет ковригу хлеба, отмахивая от нее целые ломти. А он не умирал. Даже когда с земли Норвегии поднялись в Валгаллу десятки "кровавых орлов", вырезанных тем викингам, что потерпели тогда, в той битве, поражение от Харальда, а потом не успели уйти в море, он так и сидел на своей земле.

Огромного роста, неимоверно широкий в плечах, с руками невиданной толщины и ногами, соответствующими остальным частям тела, с грудью, напоминающей тяжелый боевой щит, с бородой, ставшей уже совершенно седой и падающей на живот, с лицом, изуродованным шрамами самой разной длины и формы, одновременно и жилистый, и костистый, и невероятно тяжелый Бьёрн все так же уверенно попирал родную землю – единственное, что было в его жизни родного. Волос надо лбом, помимо той памятки с берегов Винланда, да и на темени уже почти не осталось, но с боков и на затылке они росли все так же густо, заплетенные в вечную косу, падавшую ему на поясницу.

На лице его, на скуле, сразу над бородой, которая начиналась чуть ли не от глаз, был самый ужасный шрам – голая скуловая кость. То ли слишком много плоти смахнул тогда, в битве против Харальда, чей-то клинок, то ли кость слишком выпирала, неизвестно, но кожа приросла по краям, а кусок кости, величиной в два ногтя взрослого мужчины, остался гол, как скала. На нем Бьёрн велел выжечь руну "Тейваз", чтобы зря место не пропадало, как он пояснил кузнецу, к которому ввалился со своей просьбой так же небрежено изложенной, словно просил подковать рябую кобылу, а затем, поблагодарив и расплатившись, ушел.

В отличии от папаши, Овинда, он умудрился сохранить оба глаза, а к тому же еще, что было совсем уже чудом, нос – острый, прямой, огромный нос. Как его не сломали в тех несчитанных битвах и драках – неизвестно. Особенно учитывая то, что Бьёрну искусство защиты было попросту неведомо. Да и не нужно.

В общем, он выглядел человеком, которого можно испугаться. А точнее сказать – которого нужно бояться.

Дикий. Дикий и одинокий, никому не нужный, ни в ком не нуждавшийся, веривший только в своих богов и в свой молот, жил Бьёрн на своей земле, часто сидя на обрыве и глядя в море, в которое, как он был уверен, ему больше не выйти. Викинги не ходили больше в те набеги, куда можно было бы позвать его – опального, объявленного вне закона берсерка, на которого, невесть почему, не нашлось охотников за наградой. Они бы позвали, они бы позвали, они бы позвали и он бы... Нет. Они не позовут его. Берега Севера оскудели храбростью, и нет на них вождя, который посмел бы открыто пригласить в поход Бьёрна.

Когда-то у него были отец и мама, были братья и сестры, но родители умерли, а братья и сестры не рвались найти его, да и он чуял, что чужой для них, чужой со своих девяти лет, когда впервые начал убивать.

Однажды он, просто силой духа, силой зова дикости своей, своего неистовства, отнял, ни словом с ней не перекинувшись, девушку у сына тогдашнего хевдинга. Она сама пришла к нему. И он был рад ей. Уже тогда живший один, в лесу, но еще не так далеко от людей, как теперь. Он был действительно ей рад. Слово "любовь" он вряд ли понимал, да вряд ли и чувствовал, берсерк слишком близок к миру богов, чтобы тот согласился делиться с кем-то его сердцем, но она была нужна ему. Не потому, что этого требовала плоть – этого добра было навалом, что на родных берегах, что в набегах. Не потому, что она была самая настойчивая – этим его тоже было удивить нельзя. А потому, что она была с ним. Была у него. Он не знал, что с ней делать – в прямом смысле слова, а потому сперва начал дарить добытое в походах золото и серебро, пока не понял, что она так же рада цветку ландыша из его рук, как и ожерелью ценой в пять рабов. Он растерялся. Она была у него. А он – это было ужасно, но это было так! – он был у нее.

Это было странное чувство. Он так и не успел в нем разобраться – девушка упала со скал в водопад, пока он был в каком-то очередном походе. Упала – и все.

У него остались боги, Норвегия и молот. И его лодка, в которой он, меняя подгнившие доски, носившие в мире людей имена ярлов и хевдингов. Пока она не развалилась совсем.

Еще бы раз. Один раз, последний, самый, самый последний, какой угодно близкий, короткий поход – и вернуться домой умирать. Нет. Ему и так слишком много дали, как он считал, чтобы осчастливить еще и этим.

Дикий. Одинокий и дикий, старый Бьёрн спустился с гор в этом году, привычно неся на плечах охапку шкур на одном плече, а свой старый молот – на другом. Он вошел в горд, а не пошел к ближним усадьбам. Он почему-то хотел увидеть причал – просто причал, о доски которого билось море. К которым приставали и от которых уходили драккары, вечные странники, вечные гордые скитальцы Лебединой дороги. Пусть без него.

Старик прошел по горду, люди шарахались с его пути, он не обращал на них внимания, а дороги же не привык уступать никому. Он зашел в лавку по пути, молча свалил кучу шкур на прилавок, без торга и без слова взял плату и вышел. Все, что ему нужно, он думал купить потом, когда станет возвращаться домой. Идти на причал с мешком всякого скарба он посчитал оскорбительным как для себя, так и для драккаров, если они там есть.

Там был драккар. Настоящий, старый драккар, старый, возможно, такой же старый, как сам Бьёрн – морские соболя жили долго, доски менялись, менялись румы, менялись люди, а драккары жили, если не погибали в море сразу.

Он узнал драккар. "Морской конь", вот кто это. Старый знакомый. Драккар того самого хевдинга, у сына которого он забрал ту, которая показала ему, что и в этом мире есть что-то такое, ради чего его можно было бы даже терпеть.

У него не было причин ненавидеть ни драккар, ни сына хевдинга. Если это он сбросил Сигрун со скалы, этому не было доказательств, не было свидетелей, да даже слухов не было, иначе... Да что говорить.

Старик прижал к борту драккара свою огромную ладонь, вжав ее в слой смолы, покрывавший борта, закрыл глаза, опустил голову, тяжело дыша. Не удержался и прижался лбом к доскам, насквозь пропитанным морем и свободой.

Дикий. Дикий и одинокий, он не умел плакать даже в детстве, даже до того, как мама старалась отнять у него гриб Одина. И сейчас он не заплакал. И не хотел. На какой-то миг он просто перестал быть – был лишь драккар, настоящий, самый настоящий драккар, который уйдет в море, уйдет и вернется – но...

Старик оторвался от драккара, несколько людей, шатавшихся по причалу, да и те, что были на драккаре, спешно отвели глаза, опасаясь прогневить Бьёрна, но ему наплевать было на них на всех – он не стыдился своего поступка, он не стыдился своего порыва, как не стыдятся ничего настоящего – ни любви, ни ненависти, ни боли. А в этом было все.

Бьёрн посмотрел на море, в небо, в душу – все было одинаково. Вечно и просто. Одиноко, вечно и бесконечно просто. Развернулся и пошел обратно, в горд, решив выпить пива в тех домах, где викинги некогда спускали добытое в походах, а затем купить, что ему нужно и идти обратно. Ночевать в горде ему не хотелось. Если бы он мог так подумать, то подумал бы, что этот поступок был неразумным – по сути, это был брошенный закону вызов. Само его явление в горде белым днем. Как-никак. Вот то-то и оно, что как и никак – Бьёрну не было никакого дела до того, как и что выглядело. А думать он был не большим мастером, во всяком случае, о том, что касалось его безопасности.

Отчего-то ему вспомнилось, как драккар, на котором они шли от Винланда, попал сначала в полосу штормов, а затем в полосу безветрия, пресная вода вышла и люди стали просто падать от бессилия. Он уже успел к тому времени прийти в себя после битвы на той лесной опушке, он держался дольше других, а затем напился крови пленного красного воина, которого хотели было привезти домой, для того, чтобы показать остальным мореходам, куда их заносило.

Он спас тогда весь хирд. Потому, что благодаря крови красного воина у него хватило сил еще на пару дней и на то, чтобы увидеть вдалеке полоску берега. Гуннар, Великий Гребец, некогда греб сразу парой весел на малом драккаре – чем снискал себе вечную славу. Бьёрн повторил его подвиг, правда, один и на паре весел, на груженом добычей драккаре, с людьми, лежавшим без сил на палубе. Он развернул драккар носом к земле и поднял парус, поймав ветер, который, наконец, вспомнил о них. Не напейся он тогда крови – лежал бы на палубе, как все. А волны пронесли бы драккар мимо того берега – и все. Не один такой драккар с командой скелетов мотался по морям...

Он вошел в веселый дом, где вяло веселилось несколько, судя по всему, стражников, да несколько гулящих девиц, которые не вызвали у него интереса, пальцем ткнул в бочонок пива и отвернулся, чтобы осмотреть зал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю