Текст книги "Осенняя женщина (Рассказы и повесть)"
Автор книги: Александр Яковлев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Затаптывая упругое, упорно дымящееся картонное тельце, он еще успел подумать, что на полу останутся-таки следы дерзкого непослушания.
И в этот моменты стены дома, крепкого кирпичного дома заныли и загудели, временами заглушая дребезжание стекол. И за этими стеклами пролетели, одно за другим, два вырванных с корнем дерева (без названий)...
Это был отголосок знаменитого своими разрушениями урагана 1972 года.
ОПАЛЬНЫЙ "ДРАКОН" И МЕЛКИЙ СОБСТВЕННИК
Все это не шибко историческое событие происходит в приморском городке, прикрытом от морозов теплым дыханием моря. Происходит после лихого снежного заряда, когда ветер еще мечется, как потерянный между домами, а собаки, пользуясь моментом, аккуратно усаживаются на перекрестках и, смакуя, отлавливают мокрыми носами проносящиеся запахи.
Боцман Черкашин, одетый соответственно, идет из бани. Он идет мимо снежной горы, где дети играют в различные виды взрослых, поднимается по недлинному трапику к стандартному четырехэтажному дому, краска на котором съедается солеными ветрами за какой-нибудь месяц. Боцман думает об общежитии, о сытном обеде, о своем пароходе, штормующем сейчас в районе мыса Крильон. Вот тут-то боцмана и подстерегают.
Невеликий такой парнишка, лет пяти-шести, обгоняет Черкашина, разворачивается и плюхается ему прямо под ноги.
– Аккуратнее, брат, – говорит боцман, поднимая пацана. – Так и уши оттопчут.
И следует дальше, прибавив к мыслям об общежитии, сытном обеде, штормующем пароходе и мысль о занятной ребятне. Но боцмана продолжают подстерегать. Этот же мальчишка. С теми же трюками и шлепаньем под ноги. Черкашин озадачен. И потому спрашивает не очень уверенно:
– Тебе может, того... надо чего?
– Не чего, а кого. Отца ему надо, – слышит он женский голос.
Пока моряк определяется со сторонами света, хлопает подъездная дверь, и на крыльце появляется молодая женщина. В халатике, прихваченном одной рукой на груди, другой – у подола. В тапочках на босу ногу.
Женщина не накрашена, и Черкашин не может определить – симпатичная она или нет.
Отца ему надо, – повторяет женщина. – А мне не надо мужа.
– То есть, муж мне – во, показывает женщина на горло, на мгновение отпустив халатик на груди.
– И что тут делать, а? – спрашивает также она. Черкашин молчит, продолжая машинально отряхивать притихшего мальчугана. Но притихшего ненадолго.
– Ну и будь моим папкой. Чего тебе? – спрашивает пацан снизу.
– Вы кто по профессии? – деловито интересуется женщина.
Черкашин лаконично отвечает.
– А-а, дракон, – говорит женщина бесстрастно, демонстрируя знакомство с морским слэнгом. И уже обращаясь к сыну, добавляет: – Пойдем обедать, что ли, мелкий собственник?
И Черкашин продолжает путь свой из бани, прибавляя к мыслям об общежитии, сытном обеде, штормующем пароходе, занятных пацанах и мысль о женщинах без мужей.
Сам-то боцман уже дважды разведен – работа такая. И последний развод, как Черкашину начинает казаться, он пережил именно с этой женщиной. Ну и хватит наверно с меня, – также думает он.
ГОЛОСА НАД РЕКОЙ
Время послеполуденное, знойное. Непрестанно жужжат мухи, шалея от затянувшегося августовского тепла. Пищат стрижи. В гулком небе, высоко-высоко, так, что кажется, оттуда видна вся земля, гудит невидимый самолет.
В ухоженном палисаднике дачи Крыловых, уже уехавших после летних отпусков в Москву, под тенистой сиренью, за вбитым в землю столом, устроилась оставшаяся еще в деревне дачная детвора. Накрывают две девочки постарше, лет десяти. Светленькая Катерина, постарше и потоньше, распоряжается:
– Что же это у детей руки не мыты? Ну-ка марш из-за стола! С такими руками за еду! Даша, куда же ты смотришь? Ты же отец!
Даша темненькая, полная. Она часто простужается, и даже в этот жаркий день ее заставили надеть плотное платье с длинными рукавами и закрытым горлом. Отцом ей быть не нравится, и она частенько забывает о своей роли.
– Раз ты мать, значит и мой им руки, – сердито отвечает она.
– Ну, все я должна делать! Все на мне! – возмущенно всплескивает руками Катерина.
У нее уже формируется девичья фигурка. Девочка знает об этом и носит обтягивающие майки и шорты. Даша посматривает на нее с грустью и завистью.
Из-за реки доносится мычанье, фырканье и постукивание множества копыт по закаменевшей земле.
– Куда пошла, так твою разэтак! Дорогу забыла! – надсадно ревет на всю округу пастух Трусов, щелкая кнутовищем. Звуки разносятся далеко, отчетливо. – У, сучья дочь!
– Угается, – восхищенно-танственно сообщает трехлетняя Настенка.
– Конечно, ругается, – рассудительно говорит Катерина. – Не слушаются коровки, вот он и ругается. Слушаться надо, вот и не будут ругаться.
Она уже минут десять тщательно вытирает стол. Время от времени запястьем поправляет якобы непослушные волосы, аккуратно собранные сзади в тугой пучок.
– Вот вы как сидите за столом? Извертелись все, изломались. А надо сложить руки и ждать спокойно, пока накроют.
Настенка послушно складывает на краю стола ладошки рядышком.
– А ты, Дрюня? Особого приглашения ждешь?
Белобрысый Андрюшка с дальнего конца деревни мрачно размышляет, недовольный девчачьим засильем. Затем все же кладет ладони.
– А у вас ружья нету, – говорит он басом. – Как же вы дачу охранять станете?
Старшим девочкам доверено заглядывать на участок Крыловых и проверять, цел ли замок на дверях избы.
– А зачем нам ружье? Если воры придут, мы такой крик поднимем, что все сбегутся. И тетя Нона, и баба Рая. А воры испугаются и убегут.
– Ага, испугаются, – презрительно говорит Андрюшка. – Вот мой дедушка – всех воров застреляет!
– Застреляет, – передразнивает Даша, ставя на стол игрушечные чашки. Все бы вам, мужчинам, стрелять.
– Ну вот, все из-за вас! – плачущим голосом сообщает Катерина, опрокинув своей неутомимой тряпочкой вазочку с любовно подобранным букетом.
Настенка, широко раскрыв глаза, смотрит, как в луже на столе барахтается свалившийся с ветки жук с изумрудными крылышками.
Андрюшка, стряхивая капли воды с трусиков, выскакивает из-за стола.
– Да ну вас с вашим чаем, – возмущенно восклицает он. – Каждый день одно и то же. Я лучше к деду побегу. Он сегодня насос на колодец ставит.
– Ну и пожалуйста, – фыркают девочки.
Андрюшка сбегает по извилистой тропке к родничку на берегу речушки. И резко останавливается. Над водой склонился незнакомец. Весело фыркая, он плещет на плечи и грудь студеную воду. Но вот берет с берега полотенце и поднимает голову.
– Привет, – удивленно говорит незнакомец. – Ты чей такой одуванчик?
Андрюшка, насупившись, молчит.
– Вода тут у вас – просто сказка. Рыбы, наверное, пропасть? спрашивает незнакомец, вытираясь. – Ну а грибы-то есть? Да ты чего такой неразговорчивый? Испугался, что ли?
– Я – зюкинский, – вдруг вполголоса говорит Андрюшка, бочком обходя родник. – И ничего я не испугался. А грибов нету.
И проскочив по камням неширокого брода, пулей летит вверх по косогору. Кто его знает, этого незнакомца, дачник это новый или... вор?!
– Куда прете, мать вашу! Вот же трава! Несет их..., – привычным рефреном разносится рев пастуха. – У, идолы!
– Хорошо-то как, Господи! – бормочет незнакомец, провожая взглядом мелькающую в высоких травах светлую головку. – А грибов, стало быть, нету. Жаль... Н-да, сушь-то вон какая. Природа... Так ее разэтак!
ОБИДА
Еще со вчерашнего дня остался у меня должок. Димка заехал мне по голове ледянкой. Ненарочно, но больно. А пока я ревела, мамка и увела меня домой. Нечего, говорит, зря сопли морозить. Я и не успела этому Димастому отомстить.
Я стояла у окна, глядела на горку и соображала. Замысел вырисовывался примерно такой: толкнуть Любку, чтобы она шмякнулась на Димона. Любка толстая – мало не покажется. К тому же она вчера дразнилась, когда я плакала.
В общих чертах план меня устраивал. Оставалось продумать мелочи. Но тут я почувствовала неладное. На дворе светило солнышко, а в доме нашем зрел черный заговор. Направленный против моей свободы.
Мамка сначала шепталась с отцом. Хотя сама не раз выговаривала мне, что в присутствии посторонних шептаться неприлично. Мало того, она еще позвонила тете Жанне. А это уж совсем скверно. И мне все стало ясно.
– Я согласна, но с условием, – на всякий случай тут же дала я им понять, что козни не пройдут, – что купите мне два мороженых. Клубничное и шоколадное с орехами. И я их съем на улице.
Это я нарочно так сказала. Какие же родители согласятся? Вот я и сказала. А то придумали – в такой день и по музеям!
– Вечно ты со своим мороженым, – сморщилась мамка.
– С каким-таким своим? – возмутилась я. – Нету у меня ничего. Вот если купите, тогда да. А пока и говорить не о чем, – резонно, кажется, возразила я.
– Соображение не лишено логики, – хмыкнул отец.
И подмигнул мне. Он тоже не любитель таких походов. Но только знаю я его, изменщика, мамка уговорит.
– Тебе бы, конечно, пивом лучше надуться. А духовная пища? А долг перед ребенком? – завелась мамка.
Она бы еще долго нам нервы мотала, но тут пришла тетя Жанна.
И они принялись обсуждать эту самую духовную пищу. Ужас какой-то.
Мамка настаивала на искусстве Востока.
Тетя Жанна уверяла, что "похавать культурки" не худо бы на лоне модернизма.
Даже отец и тот нес какую-то чушь о традициях и преемственности поколений.
Не упомнишь всего, что они там городили.
Я смотрела в окно. Каждый раз, когда съезжал с горки Димон, у меня прямо пальцы на ногах поджимались. Вот бы он врезался... Или в него...
А бодяга о духовной пище не прекращалась.
Мамка трелью выводила: "Ре-рих".
Тетя Жана как в барабан долбила: "Кан-дин-ский".
Отец твердо держался питательности русского искусства.
Но тут пришла на горку мать Димастого и повела его домой. Димка упирался и получал по затылку. И было его почему-то жалко.
Лишали нас детства, гады, вот чего, подумала я. Повернулась к этим трем взрослым недоумкам и, может быть в грубоватой форме, но заявила:
– Ну не знаю, чем вы там будете питаться, а я уже сыта.
НЕБОЛЬШОЙ ШАНС
– Дождешься ты у меня, – заверяю я. – Попомни мое слово, дождешься.
– Ну, пойди и сам посмотри, – говорит он. – Что я, обманываю?
Я иду к телефону, отложив газету.
Он, полон возмущения, тащится сзади. Сопит. Ремешки сандалий клацают по паркету.
Я поднимаю телефонную трубку. Гудка там действительно нет. Зато есть щелчки – словно периодически страстно чмокают в ухо. А с утра был гудок.
– Сандали застегни, – говорю я, опуская трубку. Бог с ним, переживем этот день без звонков. – И не шаркай подошвами, не старик еще, кажется.
Он сгибается над застежками, что-то ворча. Что-то вроде: кажется креститься надо. Нахватался уже где-то, поросенок.
– Ну? Как же это телефон дошел до жизни такой? Кто ему помог? Прошу высказываться, – открываю я прения.
Ремешок напрочь отказывается пролезать в металлическую блестящую скобочку, куда он уже пролезал раз двести. Спокойно пролезал. Пока не связался с телефоном с трубочкой набекрень.
– Да прямо вот всегда так! – не выдерживает он и топает ногой. – Как нарочно!
– Как назло! – подхватываю я. – И еще: прямо чудеса! Прямо наваждение! Или: вы просто не поверите!
Указательный палец ползет вдоль носа, возвращается обратно.
– Это называется усы и шпага, – комментирую я.
– Какая шпага? – живо интересуется он, грациозно вытирая палец о штанину.
– Доиграешься ты у меня, – говорю я. – Попомни мое слово, дождешься. Доиграешься и достукаешься.
– Пожевать бы чего, – по-мужицки басит он, цитируя меня, но уже со своей интонацией.
– А ты приготовил? – цитирую я его мать, но уже с моей интонацией.
– Тс-с, – делает он зверскую рожу. – Кто-то попался в капкан!
Мы крадемся в кухню.
Ощипать дичь и поджарить на вертеле – дело одной минуты для опытных следопытов. Тем более, что курица еще с утра оставлена нам на сковороде.
"Пожевав", вяло дискутируем по поводу мытья посуды.
– Чегой-то опять я? – вопрошает он. – Я вчера после завтрака мыл.
– А я вчера – после ужина.
– Я не видел, я уже спал. Так что ничего не знаю.
– Незнание закона не освобождает от ответственности. И вообще, я смотрю, ты мне скоро на шею сядешь.
Он смотрит на мою шею. Потом на грязную посуду. Нехотя сползает со стула... и стремительно скрывается в туалете.
– Даю пять минут! – ору я под дверью. – Учти, ты в доме не один!
– Ой, чего-то у меня с животом, – доносится из кабины задумчивое рассуждение вслух.
И вдобавок – бабушкина уже фраза:
– Боже упаси... Захворает ребенок...
Это уже серьезная заявка на продолжительное дуракаваляние. И пока я собираю со стола посуду, составляю ее в раковину, убираю остатки обеда в холодильник, привычные слова ложатся на мелодию:
– Ты дождешься у меня, ох ты дождешься у меня...
И т. д.
– Фронт работ тебе приготовлен, – кричу я. – Время истекает. Даю отсчет. Раз. Два. Три.
И выключаю свет. Вопящей пулей он вылетает из темноты.
– Милости прошу, – говорю я, перехватывая его и подталкивая в сторону раковины.
Невыносимое шарканье! Я подозреваю, что у раковины он финишировал уже без подошв.
Но я успеваю прочесть лишь пару заметок в газете, как он уже тут как тут. И с дуршлагом на голове. Что это означает, я пока не выясняю. У меня иная цель. И он о ней догадывается. Хотя бы по тому, к а к я откладываю газету.
– Что я, обманываю? – упавшим голосом осведомляется он. И сам же возглавляет шествие в кухню.
Воды, конечно, в кухне по колено. Тарелки, конечно, жирные. Вилки-ложки, конечно, не вытерты. Все эти последствия стихийного бедствия под скромным названием мытье посуды ликвидируем вместе. Молча.
Не знаю, о чем думает он. Я думаю о том, что он дождется. Он вырастет, перестанет удивляться и проникать в тайны, пугаться темноты, выдумывать и сочинять. И все будет узнавать из газет.
И когда ему станет совсем тошно и скучно, он как-нибудь станет отцом. И выскажет своему наследнику все, что слышал от нас. Вот чего он дождется.
– Впрочем, у тебя еще есть шанс, – говорю я. – Ты вот что, брат... Ты не женись, как бы кисло не было. Тогда не дождешься. Понял?
– Женятся только девчонки, – безапелляционно заявляет он, вновь нахлобучивая на уши дуршлаг.
Теперь этот небольшой такой шанс стоит передо мной с железякой на вихрастой макушке. И улыбается весьма снисходительно.
МОЙ ЗНАКОМЫЙ КОМАР
Я просыпаюсь от знакомого зудения.
Вали, вали отсюда, – говорю я спросонья. – Нечего тут
пристраиваться.
Что-то проворчав, он продолжает умащиваться у меня в ногах.
Пшел вон, – говорю я уже сердито и взбрыкиваю ногой. – И
поогрызайся еще у меня.
Он нехотя сползает с кровати, медленно, выжидая, бредет к креслу, неторопливо вскарабкивается на окно и там застывает, на подоконнике, с выражением укоризны на физиономии, как я это чувствую в предрассветном полумраке.
И нечего ждать, – продолжаю я. – С окном ты уже научился
управляться, так что, давай, стартуй.
Он еще секунду медлит.
Ну, – говорю я грозно.
И он обваливается вниз.
Старушка, бдительно неспящая на первом этаже, тут же сигнализирует:
Мало тебе места – по газонам шляешься!
В ответ только чавканье. Должно быть, что-то спер, пока летел вниз. И я еще долго не могу заснуть, думая о нелегкой его судьбе и о недолгом комарином веке.
Но едва мне все же удалось заснуть, как деликатный стук в оконное стекло вновь будит меня. Он стоит на подоконнике и мелко трясется. Осень. Беда. Жалко его, стервеца. Но ведь кровопивец, черт!
Я открываю окно, и он проскальзывает в щелку. На его носатой роже изображено смущение. Он встряхивается, как собака, – и во все стороны летят брызги. Он испуганно глядит на меня.
Ладно, – говорю я миролюбиво, – черт с тобой, устраивайся.
Но на кресле. И не дальше. А вообще-то я не пойму – у меня что, гостиница?
Но он уже торопится залечь в кресло, шелестя крыльями.
За окном слышны вопли первых воробьев. Он поднимает голову, взгляд его исполнен мстительной злобы.
Смешно, ей-богу, – говорю я. – Спи. Тоже мне "Фантом".
Истребитель куриц.
Сегодня можно поспать подольше. Выходной. И это наше любимое время года.
Проснувшись и легко позавтракав, я вдруг ощущаю припадок педагогических судорог.
Вот что, любезный, – говорю я ему. – Если хочешь, чтобы
порядочные люди имели с тобой дело, переходи, пожалуйста, на травоядение. Ну-ка, для начала!
И я сую ему под нос листочек герани. Он с отвращением отворачивается. Я проявляю настойчивость. Он вынужден уступить грубому нажиму. С предсмертной тоской в глазах он начинает жевать.
Ну? Не помер? Запей.
Я подаю ему оставшийся холодный чай, и он всасывает его из
стакана со стремительностью исправного насоса.
Вот теперь можно и прогуляться. Только ты, брат,
пожалуйста, через окно, – говорю я, когда он пытается протиснуться вслед за мной в дверь. – Мне что, но вот соседи не поймут.
В нашем квартале его почему-то не жалуют, хотя и привыкли. То ли в характере его необузданном все дело, то ли в шкодливых замашках, но – не любят. Странно и то, что сам он привязан к нашему району. Почему? Высказывалось предположение, что всему виной безответная любовь. И я от души веселюсь, представляя его на коленях перед возлюбленной. Ее милый образ воображение тут же мне живописует. Впрочем, я отношусь к нему хорошо, и он знает это, и платит тем же. В своих прогулках в окрестных рощицах я могу не опасаться чужих комаров – у меня надежная защита.
Мы входим в тень деревьев, и я тут же теряю его из виду. Я прекрасно знаю, что бы это могло означать. Что ж, придется ругаться. И когда он появляется из кустов довольный и облизывающийся, я просто вынужден произнести небольшую речь. Направленную против перманентного грехопадения этого мерзавца.
Послушай, – говорю я, стараясь быть объективным. – Я
понимаю, что такова твоя подлая порода. И я далек от мысли переделать ее двумя-тремя словами. Но не прошло ведь и получаса после того, как я пытался вбить в твою тупую башку мысль о прекращении того гнусного кровососания, которым занимаешься ты и твои соплеменники. Во всяком случае, ты мог бы предаваться вредным привычкам в другое время. А не тогда, когда нам предстояла чудесная прогулка.
Для приличия он опускает глаза, но на физиономии этой
шкодливой твари написано только удовлетворение.
Ну, знаешь! – негодую я.
Но закончить выяснение отношений нам не удается. Потому что вылетевший из-за деревьев зверского вида питбуль громким лаем открывает против нас боевые действия. И пока я в секундном испуганном замешательстве взираю еще на одного неугомонного представителя фауны, мой крылатый защитник срывается с места и впивается псу прямо в нос. Псина – бац! – и лапы кверху. Я с трудом оттаскиваю озверевшую носатую скотину от его жертвы. И тут на шум появляется разгоряченный бегом мужчина в тренировочном костюме.
Что это вы сделали с моей собакой? – вопрошает он
недоуменно.
Мне приходится ответствовать одному, поскольку крылатая пройдоха уже успела скрыться где-то в листве.
Вообще-то таких зверюг надо держать на поводке, – на всякий
случай сообщаю я. – А так с ним ничего. По-моему, это обыкновенный обморок.
Обморок? – изумляется мужчина.
И очень даже запросто, – говорю я. – У собак сейчас тоже
очень нервная жизнь.
Очнувшийся к этому моменту пес виляет гладким хвостом. Вполне дружелюбно виляет. Должно быть, в знак признательности за неразглашение позорящих его сведений.
Когда пострадавший, в сопровождении слегка потрясенного хозяина, удаляется, нам предстоит продолжить объяснение уже без свидетелей.
– Разумеется, я благодарен тебе, – говорю я. – Но все равно одобрить твои методы я никак не могу. Даже в наше жесткое время. Уж не обессудь.
Слова мои ему что об стенку горох. Он преисполнен самолюбования, считая, что совершил ни весть какой поступок. И потому гордо вышагивает впереди, заложив лапы за спину и аккуратно обходя лужи. Этаким-то молодцем он и попадает в объятия двух блюстителей порядка. Облаченных в неброское обмундирование, украшенное лишь дубинками, наручниками и кобурами. Блюстителей наша пара интересует только с одной точки зрения. С административной. И потому вопросы нам задаются скучные, но обличительно-точные. Почему выгуливаем животных без намордников? Почему позволяем себе... И проч., и проч., и проч.
Насчет намордника они правы абсолютно. Но все остальное звучит достаточно раздражающе. И в результате наши дуэты расстаются весьма недовольные друг другом. Причем конкретно я – с облегченным кошельком. Это наводит меня на грустные размышления.
Однако, друг мой, – заявляю я. – Вы дорого мне обходитесь.
Но выдержать светский тон до конца не удается. Прогулка
окончательно испорчена.
Скорей бы зима, – вздыхаю я. – Заснул бы ты, или как там у
вас. В общем, угомонился бы. Дал бы мне отдохнуть от тебя...
Он поражен столь черствой неблагодарностью. В его взгляде
Укор и обида. "Как? Я жизни не щадил... А ты... Из-за денег...". И тут он не выдерживает, всхлипывает и исчезает среди листвы, нависающей надо мной.
Мне становится совестно. Черт, неужели он решил, что я действительно, из-за денег осерчал на него?
Да ладно, успокаиваю я себя. Вернется, куда он денется. Полетает и вернется. Не впервой. И что я так привязался к этой каналье? Впрочем, я дьявольски ему завидую. Он умеет летать. Представляете? Р-раз.. и свободен. Жаль, что говорить не умеет. А то бы такого порассказал...
ВЫ ВСЕ РАВНО НЕ ПОВЕРИТЕ
Святочный рассказ
Маленькая девочка Шушка погрызла кончик фломастера и запыхтела, старательно выводя неровные буквы: "Дарагой Дет Мароз падари мне каробачку щастя...". Тут она задумалась, глядя в тот угол комнаты, где в прошлом году стояла нарядная елка. Теперь же там горой лежали сваленные папины книги и кипы исписанной бумаги, на которой иногда позволяли рисовать. Шушка посмотрела в окно, на противоположный дом, где почти в каждой квартире весело мигали лампочки разноцветных гирлянд. Вздохнув, закончила: "... и коня с залатагривым хвастом".
Сложив послание пополам, Шушка с замиранием сердца положила его на подоконник у балконной двери. Именно отсюда в прошлый Новый Год и забрал добрый дедушка просьбу подарить куклу. Правда, тогда за Шушку писала мама. Но все равно Дед Мороз куклу честно прислал, поставив в новогоднюю ночь под елку. А сейчас и елки-то нет...
– Все бы вам играться, – проговорила Шушка и погрозила пальцем кукле.
Мама сидела в кухне, не зажигая света. Утробно урчал старенький холодильник, словно требуя, чтобы его заполнили продуктами. Шушка его не любила. Он всегда ругался с мамой и жаловался, что его совсем не кормят.
– Написала? – негромко спросила мама, зябко поводя плечами под истончившимся от старости пуховым платком.
Шушка посмотрела на нее прозрачными от задумчивости глазами.
– А я сейчас подошла к щелочке в балконной двери, и у меня изо рта дым пошел.
– Пар, – поправила мать.
– Пар пошел, – послушно повторила Шушка. – И я быстро-быстро рот закрыла. И тепло сидело там, как мышки в норе, когда коты бегают.
Она потянула себя за ухо и посмотрела в окно.
– Потом обратно рот открыла. Но немножечко. Тепло взяло чемодан, подбежало ко рту, но не успело убежать. Я его опять поймала!
И Шушка радостно рассмеялась. А мать отчего-то еще больше пригорюнилась.
– А на праздник нужен торт, – принялась Шушка за очередную мысль. – Я его так обожаю, что даже хочу.
Мать воочию увидела магазинный ценник над розовыми кремовыми завитушками и не удержалась, всхлипнула.
– Мам, а Новый Год скоро?
– Через несколько часов.
– А это много?
– Нет, совсем мало, – вздохнула мать.
– А где же тогда елка?
В дверь позвонили. Шушка первой успела крикнуть:
– Кто там?
Вдруг это пришел Дед Мороз? С елкой и подарками, а? Ну что тебе стоит так сделать, Дед Мороз?
Но на пороге стояла соседка, тетя Таня. Они с мамой устроились в кухне. Шушка нарочно стала бегать из кухни в комнату и обратно. Чтобы слышать только отдельные слова из разговора взрослых. Все равно они говорят непонятно. А так хоть веселее может получиться. Но выходило все равно непонятно и совсем не весело:
А мой все пьет...
Топ-топ-топ. Пробежала Шушка.
А моему все не платят...
Прыг-прыг-прыг. На одной ноге.
Какие у писателя доходы...
Скок-поскок. Двумя ногами вместе.
– Ушел с утра злой...
И еще про какие-то заливные и желатины. Заливные у тети Тани никогда не застывали. Вот и обсуждали. А про подарки – ни слова.
Шушка остановилась, замерев на бегу, и сказала:
– А я скоро на работу стану ходить. И много денег заработаю. Я уже все буквы знаю. И вообще все знаю.
– Да? – прищурилась тетя Таня. – А сколько у тебя пальчиков на руках?
– Конечно десять.
– Дай-ка пересчитаю.
– Да десять, десять, – неуверенно сказала Шушка, но руку на всякий случай спрятала за спину и попятилась из кухни.
– И как ей объяснить..., – донеслось до нее приглушенное, мамино.
А что объяснять? И так понятно, что десять пальцев.
Потом тетя Таня ушла к своему мужу, который все пьет. А мама прилегла в комнате на диване, негромко всхлипывая. Шушка пристроилась рядышком, свернувшись клубочком, пригрелась и уснула. И снилось ей радостное, веселое и разноцветное, как праздничные новогодние огни.
Разбудил их настоящий трезвон. И пока они выбирались из-под одеяла, в дверь все звонили.
Шушка выглянула из-под руки матери и увидела на лестничной площадке Деда Мороза. Вернее, верх от Деда Мороза – красную шапку, белоснежные бороду и усы.
– А пальто и ботинки – папины! – завопила Шушка. – Уау! Елка! И мешок с подарками! Папа, это ты?
Она прыгала вокруг отца, касаясь то мягкой бороды, то острых пахучих иголок. Иголок самой настоящей елки!
А папа Дед Мороз смеялся и смеялся, и от него пахло так, как всегда после встречи с друзьями.
Мать молча опустилась на ящик для обуви.
– Свершилось чудо! – вспомнила Шушка слова из мультика.
– Еще какое чудо! – Папа, покачиваясь, переступил через порог.
– А когда наряжать будем? Ведь Новый Год уже скоро! Ну, давайте же! торопила взрослых Шушка.
Шушка вспомнила о письме Деду Морозу и помчалась проверять, на месте ли оно еще. До нее доносились торопливые папкины слова:
– Нет... Не занимал... Да конечно же не грабил! Нет, не обманываю... И ничего не продавал... Да не плачь ты!.. Праздник же на носу!.. А разве чудеса в Новый Год не случаются?!
Конечно случаются! Письма на подоконнике не было! И ясно, что папка встретил Деда Мороза! Чего тут объяснять? И зачем мама плачет? Надо же елку скорее наряжать!
Шушка вихрем влетела в прихожую и увидела, как папка пьет воду из стакана, плачуще смеется и кашляет, а мама гладит его по голове и приговаривает:
Ну успокойся, успокойся, ребенка напугаешь... Ну все уже...
Вечно эти взрослые не тем заняты!
Затем папка подхватил взвизгнувшую радостно Шушку на
руки, подбросил к потолку и на всю квартиру завопил:
В "Литературке" зарплату заплатили! За целых полгода! И
гонорары!..
... Дед Мороз за окном недоверчиво покачал головой,
почесал в бороде и, вздохнув, положил на подоконник коробочку счастья. Последнюю в этом году.
И ЯБЛОК ХОТЕЛОСЬ...
Вот старая фотография. Сверкающая лысина в центре – моя плешка. Но в настоящем центре внимания находится телевизор. Не обижайтесь, что мы сидим к вам спиной. Мы в данный момент безлики. И это справедливо. Потому что перед нами – п е р в ы й в нашем доме телевизор. Единственный. Назывался он "Темп". Или "Зенит". А может быть и "Рекорд". В общем, вы знаете, как назывались наши первые телевизоры.
Мы сидим и ждем самую лучшую передачу на свете. Я жду и Ромка. Вон он впереди и справа. Друг детства.
Тетя Оля Лукашина еще раз оглядит любовно чудесный аппарат, смахнет невидимую пылинку, чуть подразнивая нас в вечность растянутыми секундами, и со щелчком повернет ручку. Ничего не случится. Магический ящик долго будет разогреваться, чтобы настроиться на программу. Тоже единственную. И деревянная кукла с длинным носом, ртом до ушей и в колпаке с кисточкой, задергается на черно-белом экране, смешно распевая квакающим голосом: "Выста– Бура-, Выста– Бура-, Выставка Буратино...".
Но уникальность телевизора заключается еще и в том, что он не куплен! Да и не смогли бы его Лукашины купить. Вон вся их движимость и недвижимость – на снимке. Трое детей. Понятно, в первом ряду. Фикус с пальмой. А как без них? Сразу помрачневший от превратностей судьбы бывший фаворит – приемник. А на нем то, что кажется незаменимым никакой техникой, переходя от деда к отцу и так далее. Гармошка, сладостная утеха застолий, спутница удали и куража.
В это поверить невозможно! Телевизор Лукашины выиграли! На тот самый 30-копеечный билетик денежно-вещевой. Тогда действительно можно было что-то выиграть в лотерею...
Итак, самое начало шестидесятых. Именно тогда, с появлением первых телевизоров, добротная послевоенная мебель, сработанная на века, стала изгоняться из домов. Столы, несокрушимо стоявшие на балкообразных ногах; дерматиновые диваны с откидными валиками, резными спинками и полочками для слоников; неуклюжие буфеты, безотказно хранящие в себе все, что только может понадобиться человеку в минуты радостей и печалей... Так вот все это могучее братство самым постыдным образом стушевалось и отступило. Отступило перед журнальными столиками на паучьих лапках, коброобразными торшерами и скользкими сервантами с вечно выпадающими стеклами....
А нас у мамы было четверо. Вон я сижу на коленях у старшей сестры. Рядом пристроились два брата, довольно хулиганистые отроки. Это видно по их затылкам и ковбойкам. Чуть дальше, за ними – еще одна сестра. Особа ехидная и вечно меня изводившая, как самого маленького...
Так вот, при такой команде старая мебель в нашей квартире могла за свою судьбу не переживать. Тем более, что и было-то ее немного. Огромный коридор квартиры нашей только подчеркивал небогатую обстановку. Зато в этом самом коридоре запросто можно было гонять в футбол. И гоняли. А уж на лестничных площадках вообще можно было устраивать исторические баталии. И они устраивались. Между соседями. Но такое происходило крайне редко. У нас были мировые соседи.
О Ромке я уже говорил. Жил он этажом ниже – на первом. Жил в мире таинственном и страшноватом. Мать его была с у м а с ш е д ш а я. Мы произносили это слово вполголоса и с замиранием маленьких сердец ждали ее припадков. А когда буйство оставляло ее, она становилась добрейшим существом. Она кормила нас с Ромкой борщом, вкуснее которого я после не едал. Она научила нас натирать корки хлеба чесноком. Черная хрустящая поверхность пропитывалась соком, теряла глянцевитость, но приобретала аппетитный до спазм в животе запах.
Ромку я к себе приглашал редко. В футбол можно поиграть и на улице, а дома все время хотелось есть. Прямо скажем, пустовато в нашей квартире было не только в смысле мебели. Пятеро оглоедов, сидящих на шее матери и вечно занятого на службе отца, разогнали даже тараканов, отбирая у них последние крохи. И когда наступали такие дни, что кухня могла нас порадовать лишь водой из-под крана, мама ложилась на тот самый диван, на резных полках которого в недлинной очереди за счастьем стояли слоники, и тихо плакала. И мы разбредались по соседям. Не без корыстного умысла.