355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Воронский » Искусство видеть мир (О новом реализме) » Текст книги (страница 1)
Искусство видеть мир (О новом реализме)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:25

Текст книги "Искусство видеть мир (О новом реализме)"


Автор книги: Александр Воронский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Александр Воронский
ИСКУССТВО ВИДЕТЬ МИР
(О новом реализме)

I

Андрею Болконскому, чтобы увидеть обыкновенное неясное небо с медленно ползущими серыми облаками, нужно было пережить сражение, оказаться раненым, лежать одиноким, оставленным в поле. Небо он видел и раньше и все же по-настоящему он увидел его впервые, лишь находясь в исключительных условиях. Ивану Ильичу лучшие впечатления в жизни пришли на память только тогда, когда он умирал. Они относились к детству и к юности. Он вспомнил и о сыром сморщенном французском черносливе, об особенном его вкусе, об обилии слюны и о том, как он вместе с другими детьми разорвал портфель у отца, был наказан, а мать принесла пирожки. Вся последующая жизнь показалась Ивану Ильичу ничтожной, сомнительной: дружба, притворство, ложь, заботы о деньгах, о квартире, бездушная служба как бы заслонили перед ним все лучшее, что он мог видеть и почувствовать и что он чувствовал и видел лишь в раннем возрасте.

Пушкин скорбит о днях, когда для него были новы «все впечатленья бытия». Он желал бы восстановить «виденья первоначальных чистых дней», так как «цвет жизни сохнет от мучений», «прелесть бытия» исчезает. Он даже не уверен, поможет ли ему «лира» вернуть утраченное:

 
И ты, моя задумчивая лира,
Ты, верная певица красоты,
Певица нег, изгнанья и разлуки,
Найдешь ли вновь утраченные звуки?
Увижу ль вновь, сквозь темные леса,
И своды скал, и моря блеск лазурный,
И ясные, как радость, небеса?
 

Шестая глава первой части «Мертвых душ» открывается лирическим признанием Гоголя, что в лета его юности «любопытно много открывал... детский любопытный взгляд... все останавливало меня и поражало... ничто не ускользало от свежего, тонкого внимания... Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне равнодушно гляжу на ее пошлую наружность». Окружающее «сколь зит теперь мимо; и безучастное молчание хранят мои недвижные уста». Лермонтов утверждает, что хотя ум и долго хранит «первоначальны впечатления», которые поэт переживает в моменты творческого вдохновения, но «чудесный порыв» быстро слабеет в груди, и «жар ланит» хладеет. Для его демона мир «глух и нем», несмотря на то, что он «дик и чуден» сам по себе. Он сознается: «природы жаркие объятья, навек остыли для меня». Блок пишет: «утратил я с юдолью связь». Андрей Белый в «Котике Летаеве» жалеет о потерянной и забытой, но свежей в детстве древней тайне первоначальных восприятий, находившихся у порога сознания. Его профессор За допятов лишь тогда, когда ему исполнилось шестьдесят лет и в жизни произошло трагическое событие, открыл в себе «маленького очаровательного пупса», готового бежать в детский сад. Благодаря этому открытию он впервые по-новому увидел и свою жену, и весь мир. Вся поэзия Сергея Есенина есть тоска об утраченной свежести, о былом буйстве глаз и половодье чувств, о том, что московские изогнутые улицы, кабацкая мгла, бездомность скрыли деревенскую синь, сад в голубых накрапах, апрельские вечера, кудлатых щенков, березы и осины. В «Воспитании чувств» у Флобера два друга, Фредерик и Делорье, только будучи стариками, увидели, что лучшее и самое ценное в их жизни было время, когда они, юноши, стыдясь и робея, украдкой принесли в публичный дом букеты девицам. Генрик Ибсен писал «о древе креста, которое победило древо жизни». Наконец, Маркс заметил, что произведения греческого искусства продолжают давать нам эстетическое удовлетворение потому, что они напоминают о детстве человеческого общества, где оно развилось всего прекраснее, о детстве, которое, однако, никогда уже не повторится в истории человечества со своей безыскусственной правдой, вечной прелестью и наивностью.

Подобные примеры можно легко дополнить ссылками на других классиков и известных художников. Выбор их у нас случаен, но в этой случайности есть и свои преимущества: Толстой, Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Флобер, Ибсен, Блок, Андрей Белый, Есенин, – люди различных эпох, среды, темперамента, тем не менее в признаниях их героев и их собственных есть общее. Увидеть мир, прекрасный сам по себе, так, чтобы чувствовать «природы жаркие объятья», мир во всей его свежести и непосредственности, увидеть небо, как увидел его однажды Болконский, – очень трудно. Ближе всего к этому мы бываем в детстве, в юности и в необычайные, в редкие моменты нашей жизни. Тогда нами как бы раздирается кора, скрывающая от нас мир, человек неожиданно для себя в новом освещении, с новой стороны видит предметы, вещи, явления, события, людей; в самом обыкновенном, примелькавшемся он вдруг находит свойства и качества, какие он никогда не находил, окружающее начинает жить своей особой жизнью, он открывает вновь мир, удивляется, и радуется этим открытиям. Но такие открытия, однако, даруются человеку не часто. Запечатленность, свежесть восприятий зависит от силы, от чистоты, от непосредственности их. И над всем этим к тому же довлеет закон контраста. Но обыденная жизнь большинства людей далеко не всегда богата этими контрастами. И даже тогда когда нарушается ее обычное, нормальное течение, новые открытия мира не легко даются человеку. Привычки, предрассудки, мелкие заботы, огорчения, ничтожные радости, непосильный труд, услов ности, болезни, наследственность, общественный гнет, смерти близких нам людей, пошлая среда, ходячие мнения и суждения, искривленные мечтания, фантазмы, фанатизм с ранних лет застилают нам глаза, притупляют остроту и свежесть восприятия, внимания – оттесняют в глубь сознания, за его порог, самые могучие и радостные впечатления, делают неприметным самое дорогое и прекрасное в жизни, в космосе. Этот гнетущий комплекс инстинктов, привычек, вкусов мы вносим в окружающее нас, придаем ему своеобразную серую, унылую и убогую окраску. Нет сомнения, чистое восприятие есть чистая абстракция, но как часто, в силу ненормальных общественных и индивидуальных условий, действительность предстает, является нам исковерканной, испорченной, потускневшей, омраченной, – как часто вещи и люди, способные дать нам очарование, приобщить нас к целительным родникам великого целого, прекрасные сами по себе, не замечаются, не отмечаются нами. У искривленного общественного человека должны быть и искривленные восприятия мира, образы и представления. В нас, как в зеркале с неровной поверхностью, действительность отражается в искаженных формах. Мы более похожи на больных, чем на нормальных людей. Прошлое, господствующая капиталистическая среда, пережитки миллионы людей делают такими больными и ненормальными. В современном обществе равновесие, хотя бы и очень условное, между человеком и средой является редким и счастливым исключением.

Но, окруженный этим искаженным в его представлениях миром, человек все же хранит в памяти, быть может, иногда лишь как далекое, смутное сновидение, неиспорченные, подлинные образы мира. Они прорываются в человека вопреки всяким препятствиям. Он знает о них благодаря детству, юности, они открываются ему в особые, исключительные моменты, в периоды общественной жизни. Человек тоскует по этим девственно-ярким образам, он слагает о них саги, легенды, поет песни, сочиняет романы, повести, новеллы. Неподдельное, подлинное искусство иногда сознательно, а еще чаще бессознательно, всегда стремилось к тому, чтобы восстановить, найти, открыть эти образы мира. В этом – главный смысл искусства и его назначение. Это стремление питает основную и то явную, то скрытую и смутную эмоциональную доминанту, являясь главным побудительным творческим мотивом всякой художественной работы. Даже тогда, когда художник в этой работе с первого взгляда руководствуется иными и даже как бы противоположными чувствами, более внимательный и тщательный анализ его произведений почти всегда убеждает нас в том, что господствующие настроения, мысли сводятся к этой доминанте, к этой окраске; только по разным соображениям и причинам они скрываются автором, находятся как бы под кожей произведения. Напомним о Достоевском. Его неприятие мира; его бунт, легенда о Великом инквизиторе, вся его карамазовщина, смердяковщина и свидригайловщина – в конце концов раскрывается в гимнах клейким весенним листочкам. «Не веруй я в жизнь», говорит Иван Карамазов, «разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что все, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хотя все ужасы человеческого разочарования, -а я все-таки захочу жить, и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю... Эту жажду жизни иные чахоточные сопляки-моралисты называют часто подлою, особенно поэты. Черта-то она отчасти Карамазовская,это правда, жажда-то эта жизни, несмотря ни на что, в тебе она тоже непременно сидит, но почему же она подлая? Центростремительной силы еще страшно много на нашей планете, Алеша. Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логике. Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек... Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь!...» В творчестве Достоевского определяющим моментом является эта «исступленная, неприличная жажда жизни», «центростремительная сила», любовь к клейким листочкам, к голубому небу и столкновение этих чувств со всем подлым, глупым, унизительным в человеке и в жизни. Искать эмоциональную доминанту его романов и повестей надо в этой области. Этой силой живет искусство даже в своих отрицаниях, эту силу в жизни открывают вопреки всему, вопреки логике, уму, вопреки всему злому и несправедливому и Гомер, и Пушкин, и Толстой, и Достоевский, и Гоголь, и Лермонтов, и Флобер. Они любят эти счастливые и скупые состояния и, подобно Фаусту, словно хотят воскликнуть: «Остановись, мгновение, ты так прекрасно!»

В сущности, эту же цель преследует и религия. Но, в отличие от искусства, утраченный и прекрасный сам по себе мир религия помещает по ту сторону жизни, в сверхчувственных, в надмирных сферах. Она отказывается от борьбы за этот мир на земле. Она абстрагирует его от всего конкретного и тем самым лишает его главной чувственной прелести. Меж тем искусство ищет, находит, творит этот «рай» в живой действительности. Оно поэтому по своей природе материалистично, атеистично, антирелигиозно. Оно никогда не находилось, не жило в добром союзе с религией и, когда подпадало под ее влияние, в сущности, переставало быть искусством, делалось жалкой приживалкой, – но даже и в таком своем качестве оно всегда оставалось под подозрением у религии. Не случайно Л. Н. Толстой, в полосу своего аскетизма, осудил искусство. По-своему он был прав. Не случайно также в Гоголе религиозный человек убил художника. Самые сокрушительные удары религии нанесла не только наука, но и искусство.

Со счастливыми открытиями мира не надо смешивать обычные, житейские чувства довольства и неудовлетворенности, какие мы постоянно испытываем. Болконский испытывал их подобно всем о стальным людям, а высокое небо увидел лишь однажды и лишь однажды был потрясен им. Иван Ильич тоже переживал и горе и радости по службе, при получении чинов, когда обставлял квартиру, играл в карты, но прелесть чернослива в детстве и как обильно шла слюна, когда дело доходило до косточки, пережил по-особому и совсем иначе. Открытия мира, по Болконскому, оставляют неизгладимый след в жизни, они глубоки и незабываемы и часто потрясают человека. Именно в эти моменты открываются «вещие зеницы». «И внял я неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье». Все лучшие художники подтверждают наличие этого творческого осенения, высокой душевной настроенности, вдохновения, когда все чувства обостряются, человека охватывает вещее предчувствие, он словно прикасается к недрам, к истокам бытия, он постигает гармонию в космосе, впечатления торжественны и величественны.

II

Не есть ли этот, очищенный от всяких наслоений, мир абстракция? Но, во-первых, это не более абстракция, чем, скажем, понятия о субъекте и объекте, без этих понятий мы не можем обойтись, они образованы в соответствии с действительностью. Во-вторых, мир, о котором мы говорим, очень конкретен. В нем субъективное сведено к наименьшему. Искусство открывает нам мир по-новому, прекрасный не потому, что его таким создал художник, наделив своими чувствами, а потому, что он прекрасен сам по себе, независимо от нас и сплошь и рядом несмотря на наши впечатления. Красота не есть лишь наше субъективное состояние, она существует в природе. Но, погруженные в «житейские волнения», мы не замечаем ее; художник раскрывает ее перед нами, находит в природе. Несомненно гениальный писатель Марсель Пруст, рассказывая о своих впечатлениях от одного акварельного портрета молодой девушки Эльстира, пишет:

«Акварель... вызвала во мне то особое очарование, какое внушают нам произведения, восхитительные не только по исполнению, но и по самому предмету изображения, до того своеобразному и обольстительному, что мы не можем не отнести к нему доли испытываемого очарования, как если бы очарование это заключалось уже в самом предметеи художнику осталось лишь открыть, подметить его, в естественном материальном воплощении, и воспроизвести на своем холсте. То, что такие предметы, независимые от трактовки художника, действительно существуют на свете, удовлетворяет врожденный наш материализм... Ничто в этой акварели не было дано просто как факт или написано в силу одной только внешней необходимости, – костюм ради того, чтобы женщина была так или иначе одета, ваза ради стоящих в ней цветов, – хрусталь этой вазы был дорог художнику сам по себе... одеяние женщины, охватывая ее, имело свою особую, независимую от нее, хотя и родственную ей прелесть, и произведения промышленности могли соперничать по красоте с созданиями природы...» («Под сенью девушек в цвету».)

Художники очень часто вместо предметов, прекрасных самих по себе, дают нам свою трактовку о них, но истинное искусство начинается там, где явления, люди живут своей независимой от художника жизнью, являются прекрасными безотносительно к тому, как к ним он относится. Все искусство заключается именно, в этом. В соответствии с этим Л. Н. Толстой видел задачу художника в том, что он лишь как бы снимает покровы с мира явлений. Художник не выдумывает прекрасное, он находит его в действительности особым своим чутьем. Из того, что у людей существуют различные представления о прекрасном и безобразном, еще не следует, что эти представления только субъективны. Они должны соответствовать природе вещей. Иначе и быть не может, если мы только исходим из положения, что действительность существует независимо от нас. Всякая иная точка зрения ведет либо к агностицизму, либо к солипсизму. Не может служить возражением и то, что мы не располагаем абсолютными критериями в определениях прекрасного. Их нет и в науке. Абсолютных критериев нет, но есть относительные, приближающиеся к абсолютным и все же всегда далекие от них. Такие вполне объективные критерии есть. Их существование признавал лучший среди марксистов искусствовед Г.В. Плеханов. Прекрасно все, что радует нас своей жизнью, ее обилием, буйством, ростом, развитием, все, что в общественном бытии содействует проявлениям жизни, если при этом наши суждения соответствуют действительности. Почему Венера Милосская продолжает оставаться для нас недосягаемым образцом, несмотря на все различие наше от греков во вкусе, в быте, в чувствах? Потому, что существует объективная красота в природе, ее открывает нам в своих творениях художник.

Вполне справедливо утверждение, что действительность сама по себе не имеет значения для художника, она служит для него лишь своего рода трамплином. Но в каком смысле это верно? Только в том, что настоящий художник никогда не ограничивается видимой скорлупой явлений, но разбивает эту скорлупу, очищает от нее ядро, дабы мы могли «вкусить и видеть», – только в том, что он обладает особой способностью находить прекрасное само по себе там, где оно скрыто.

Мы относимся к миру прежде всего практически. Он нужен нам в первую очередь для того, чтобы есть, пить, размножаться, трудиться. Мы познаем его в соответствии с этими нуждами и потребностями. Но есть другое отношение к миру, лишенное этого узкого практицизма, есть «день седьмый», когда мы хотим взглянуть на мир иными глазами, откинув, забыв обычные житейские желания, когда мы бескорыстнохотим любоваться и природой и людьми. Если предмету, явлению или произведению искусства удается вызвать в нас это чувство, действительность предстает пред нами прекрасной, независимо от того, какие выгоды мы можем извлечь из нее для себя. Тогда нас подчиняют себе состояния, которые мы называем эстетическими. В эти моменты мы ничего не требуем от вещей, от людей, мы испытываем особые возвышенные и обновляющие чувства. В основе эстетической эмоции лежит бескорыстноенаслаждение миром. Лишь только к этим эмоциям примешиваются деловые, практические соображения, они теряют свою чистоту, свою силу над нами. Расчетливость – худший враг чувства прекрасного. «Заботы суетного света», «заботы мира» обычно мешают художнику. Именно в таком эстетическом состоянии писал и Лермонтов:

 
О чем писать? – Бывает время,
Когда забот спадает бремя,
Когда и ум и сердце полны,
И рифмы, дружные, как волны,
Журча, одна вослед другой
Несутся вольной чередой...
Тогда с отвагою свободной
Поэт на будущность глядит,
И мир мечтою благородной
 

Эстетические потребности чуждаются «забот». Из этого, однако, отнюдь не следует, что они отделяются от этих забот непроницаемыми перегородками. Происхождение эстетических эмоций носит общественно утилитарный характер. В конечном итоге, они обслуживают общественные заботы, в своем развитии эстетические эмоции зависят от общественно-экономических процессов. Это несомненно. Но несомненно также и то, что эстетические чувства, как психологическиеиндивидуальные состояния, лишены корыстных побуждений. Такой отказ от этих побуждений возможен только в том случае, если человек может забыть о себе, если он силой интуиции может внедриться в вещь, в человека, творчески перевоплотиться в них. Тогда он отходит от житейской сутолоки, от мелких радостей и огорчений, от штампованных мнений и взглядов, он проникается особым симпатическим чувством, чутьем к чужой, к посторонней жизни, независимой от него и самостоятельной, прекрасное открывается в предметах, в событиях, в людях независимо от того, как их хочет трактовать художник, мир как бы отделяется от человека, освобождается от его «я», от его впечатлений, он обстоит во всей своей самобытнойпрелести. Именно такое состояние пережил Андрей Болконский, будучи ранен и лежа в поле. Способность человека, художника перевоплощаться, т. е. отказываться на миг от себя и жить жизнью других людей, жизнью мира, – возвращает мир себе, делает его прекрасным, независимо от нас.

Утверждают, что такие состояния, являясь созерцательными, они якобы пассивны и потому для художника нашего времени, для людей, переустраивающих жизнь,несвоевременны. Это очень ошибочные утверждения. Они ошибочны потому, что на самом деле речь идет об очень сложных творческихчувствах. Они не созерцательны, так как художник в эти моменты делает свои лучшие открытия для нас мира, снимает с него покровы; они были бы пассивными, если бы он ограничивался простыми описаниями, фотографированием действительности, но мы говорим о совершенно иных отношениях к миру.

Художественный образ – образ синтетический. Он создается особым творческим усилием, но в известном соответствии с действительностью. Действительность нельзя игнорировать, человек не может отнестись к ней с безразличием. Он творит «вторую природу», но если он будет творить ее, не сообразуясь с реально данным нам миром, он возведет лишь одну вавилонскую башню. Волевая творческая активность – великое явление, но она не падает с неба, она должна быть согласована с окружающей нас средой. От того, что мы захотим, чтобы ноги росли из-под мышек, ничего полезного для нас не последует, а вреда может быть много. Человек творит свой мир на основе научного и эстетического познания космоса. Наши оценки его органически связаны с ним познанием. Примат за бытием.

III

Г. В. Плеханов утверждал, что рассудок плохо мирится с искусством. Пушкин считал, что поэзия должна быть глуповата. Белинский писал: «...и благо нам в редкие минуты нашего безумия». Все это не обмолвки, не парадоксы, а истинная и глубокая правда. Те, кто защищают только «рационалистическое изображение», не имеют даже и отдаленного представления о существе искусства.

Тайна искусства – в воспроизведении самых первоначальных и непосредственных ощущений и впечатлений. У Марселя Пруста, одного из самых тонких аналитиков-психологов, есть поистине замечательные художественные наблюдения, относящиеся к существу творческого процесса. Размышляя о художнике-живописце Эльстире, Пруст сообщает:

«Имена, которыми мы обозначаем вещи, всегда отвечают известному рассудочному понятию, которое чуждо нашим подлинным живым впечатлениям и которое заставляет нас как бы устранять из них все то, что не входит в это понятие.

Бывало, что у моего окна в бальбекском отеле, по утрам, когда Франсуаза раздергивала занавески, скрывавшие свет, или по вечерам, когда я поджидал Сен-Лу, чтобы отправиться с ним куда-нибудь, вследствие особой игры освещения я принимал темнеющую часть моря в глубине за отдаленный берег или радостно всматривался в зыбкую голубоватую полоску на горизонте, не зная, относится ли она к морю или к небу. Вскоре разум мой восстанавливал то разграничение между стихиями, которое уничтожалось в моем непосредственном впечатлении. Точно так же мне случалось в Париже, в своей комнате, слышать какие-то бурные пререкания, переходившие в негодующие крики, пока, наконец, я не обращался мысленно к источнику этих восприятий, каковым являлся, например, грохот приближающегося экипажа, и не устранял сознанием из этого грохота тех пронзительных разноголосых воплей, которые отчетливо слышались моему уху, но которые, как сознавал мой разум, не могли издавать колеса. Но те редкие моменты, когда мы видели природу такой, какова она есть поэтически, – они-то и улавливались в творчестве Эльстира. Одна из метафор, всего чаще встречающаяся в его маринах, подле которых он теперь стоял, заключалась именно в том, что, уподобляя землю морю, он стирал всякое разграничение между ними. Это-то уподобление, молчаливо и последовательно проводимое им в каждом холсте, и придавало ему богатое оттенками мощное единство…»

И далее: «Стремление Эльстира изображать вещи не такими, какими они существовали в его сознании, а сообразно с оптическими иллюзияминашего непосредственного зрительного восприятия, привело его к раскрытию некоторых законов перспективы, в то время поистине поразительных, ибо искусство раскрывало их впервые... Стремление Эльстира отрешиться перед лицом реальности от всех понятий своего разума было тем более достойно удивления, что человек этот, нарочно становившийся, пред тем как взяться за кисть, совершенно невежественным,старавшийся из честности все позабыть, – ибо то, что мы знаем, может считаться не нашим, – обладал как раз исключительными умственными богатствами».

Пруст признается, что благодаря основной манере, «метафоре» Эльстира, он полюбил незаметные или еле заметные перемещения объемов, видоизменения жидких тел, красочные переливы. «Метафору» Эльстира он находил в самых обыденных вещах, «в глубинной жизни» «мертвой натуры».

Эти замечания крайне поучительны. Для того чтобы дать волю художественным потенциям, надо стать невежественным, глупым, отрешиться от всего, что вносит в первоначальное восприятие рассудок. Художник должен уметь посмотреть простыми глазами на мир, как бы впервые увидеть его. Те рассудочные поправки, которые делает ум в наших первоначальных восприятиях, очень ценны и необходимы в научной, в практической деятельности, без них мы не можем сделать ни одного шага в аналитических познаниях мира, но в искусстве они не только не бывают нужны, но, наоборот, сплошь и рядом только вредят. Вот наглядные тому примеры. Взрослый, рассудительный человек с высоким интеллектуальным уровнем читает Купера, Вальтер Скотта, Дюма, Жюль Верна, Пьера Бенуа, идет в кинематограф смотреть «Багдадского вора», в опере он слушает и видит «Садко», «Сказание о невидимом граде Китеже», в Художественном театре он бывает на «Синей птице», и он нисколько не оскорблен тем, что его, в сущности, возвращают к ребяческому возрасту, его заставляют верить чудесному, невероятному. Больше того, он с радостью отдается этим своим глупым состояниям, он желает, чтобы они захватили, подчинили его себе, он заглушает в себе голос рассудка, который бесстрастно и неумолимо подсказывает ему, что он верит сказке, небывалому и невозможному. Каким образом искусство превращает умного человека в безумца, зрелого человека в ребенка? Оно заставляет умолкнуть рассудок, оно добивается того, что человек верит силе самых примитивных, самых непосредственных своих впечатлений. Лишь только у зрителя, у читателя начинает работать ум, все очарование, вся сила эстетического чувства исчезает. Самые рассудочные люди часто в искусстве – самые тупые и невосприимчивые.

Сказанное относится не только к произведениям, где преобладает фантастика, но и ко всему искусству в целом. Искусству нельзя верить, если не поглупеть, не стать на время невежественным, если не признать самых необычайных вещей. Любая метафора, эпитет, любой художественный прием, доведенная до остроты характеристика, типическое изображение, положение, преувеличение, сюжетное построение – таят в себе неправдоподобия с точки зрения рассудка. Не могло и не может быть в натуре ни «Вия», ни случая с «Носом», ни «Пиковой дамы», ни Великого инквизитора, ни Плюшкина, ни Хлестакова, никто не видал конармию Бабеля, «Голый год» по Пильняку. Не может река играть, море смеяться, бесы в метель мчаться рой за роем, лохмотья быть страстными, клен присесть перед костром зари. Ничего этого не было, не могло быть. «Над вымыслом слезами обольюсь». Но обливаться слезами над вымыслом нельзя, если бы ему хотя бы на миг не поверить, не стать ребенком, не сделаться невежественным и безумным. Искусство заставляет верить вымыслам, отгоняя рассудок. Наше сознание возникает там, где есть ощутительные жизненные диссонансы; сигнализируя о них, оно требует их устранения. Искусство прекрасно тем, что оно освобождает нас от этого чувства дисгармонии, с которым всегда связана рассудочная деятельность. Оно восстанавливает то равновесие, конечно, относительное, между нами и средой, какое обычно в рассудочной деятельности нарушено. Содержание эстетического чувства сводится прежде всего к этому ощущению восстановленного равновесия, хотя и не исчерпывается им.В искусстве все построено на условностях, как в игре. И, как в игре, в искусстве нужно поверить всему условному, чтобы пережить полное удовлетворение. Устраняя из наших восприятий все наиболее рассудочное, искусство заставляет нас принимать условное за настоящее.

Действие произведений искусства на нас не ограничивается нами. Эльстир, кстати сказать, художник вымышленный, благодаря своей невежественной метафоре открыл новые законы перспективы, научил находить прекрасное в окружающем там, где его до него никто не замечал. Почему наивная, бессмысленная манера художника приводит к таким ценным результатам? Рассудок всегда нивелирует, он обобщает, исключая все резко индивидуальное. Это касается прежде всего науки. Понятия, которыми мы располагаем в науке, охватывают лишь общие признаки и свойства, они вызывают в нас схематические представления. Язык науки абстрактен, и иначе быть не может. Исправляя наши восприятия, рассудок лишает их конкретной телесности, своеобразия цветов и красок. Но и в обычной, не научной, рассудочной деятельности мы постоянно понуждаемся отрешаться от самых непосредственных и самобытных ощущений. Искусство, наоборот, ищет проявления общего, типического – только в конкретном, в своеобразном, в неповторимом. Отвлеченное – смерть для искусства. Мир художника, мир телесный, он – весь в запахах, в цветах, в красках, в осязаемом, в звуках. И чем больше удается художнику отдатьсясиле своих непосредственных восприятий, чем меньше он вносит поправок от общих абстрактных рассудочных категорий, тем конкретней и самобытней он изображает этот мир. В наших общих, обычных, исправленных разумом обра зах мира – часто затемняется, ускользает самое своеобразное, характерное, отличительное и конкретное. Нужен особый глаз, слух художника, чтобы обнаружить эти свойства и качества. В наиболее непосредственных восприятиях они находятся лучше и чаще всего. Вот почему оптическая, слуховая иллюзия, непригодная в практическом обиходе, в искусстве часто приводит к открытиям, к видениям мира, самым свежим и обольстительным по своей конкретности. Бурные пререкания и вопли, которые слышались писателю в грохоте пролетки, способны дать самый выразительный и живой образ.

Могут сказать, что такая манера исключительно субъективна. Она действительно может оказаться таковой, если художник сосредоточит свое внимание на своих впечатлениях, а не на людях, не на вещах, независимых от него. Но она не будет субъективной, когда художник отдаетсямиру, когда он, выражаясь философски, воспроизводит вещь в себе, а не вещь для нас. Отдаваясь потоку своих первоначальных, внерассудочных восприятий, перевоплощаясь, художник словно расплавляет свое «я» в этих восприятиях, но не для того, чтобы убежать от себя, а для того, чтобы обрести мир, как он есть сам по себе, в его наиболее жизненных и прекрасных формах. Эта манера, следовательно, может быть и наиболее объективной. Все зависит от точки зрения художника, от того, фиксирует ли он внимание на своих настроениях, чувствах и мыслях или это внимание сосредоточено на самой действительности.

Итак, наши художественные, эстетические восприятия тем ближе к действительности, чем более непреднамеренно, свободно они схватываются, собираются, хранятся художником. К этому следует прибавить еще одно соображение: художественные ощущения известного ряда тем сильней, чем меньше они исправляются ощущениями другого ряда. Музыкальная пьеса только тогда доставляет нам полное удовлетворение, когда она вытесняет зрительные, обонятельные, осязательные впечатления, словом, все, за исключением слуховых. Картина художника кажется нам тем более совершенной, чем больше она позволяет нам отдаться одним лишь зрительным восприятиям. И в этом дело обстоит для искусства иначе, чем для науки. В научной и практической деятельности мы постоянно и незаметно для себя исправляем одни ощущения другими. В этом смысле мы нормальнее художника. Художник более узок, он часто бывает глух ко всем впечатлениям бытия, за исключением своих, если так можно выразиться, профессиональных впечатлений. Вот почему многие художники являются очень односторонними людьми. Они видят мир, как художники, преимущественно одним органом чувств, тогда как другие чувства у них подавлены, оттеснены на задний план.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю