Текст книги "Оберегатель"
Автор книги: Александр Красницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
XXXIV
ДЫХАНИЕ ЛЮБВИ
Шакловитый увел князя Василия в какую-то надворную постройку, приспособленную под жилье. Он, видимо, очень торопился, так как, приказав слугам накормить и напоить гостя, ласково сказал ему:
– А меня, князь Василий, уж прости. Пойду туда князю Василию Васильевичу поклониться. Нельзя иначе: он меня любит, и я его привечать должен. Ты же, поди, устал после передряги… Вот покушай, подкрепись, а потом ляг, сосни малость… Я, как только там освобожусь, приду к тебе и обо всем мы с тобой поговорим. Много есть нам, чем словами перекинуться; времена такие настали, что, ежели без разумения жить, так пропадешь совсем. Так будь милостив, князь Василий, подкрепляйся; помни, что ты у меня и никто здесь тебя тронуть не посмеет.
Шакловитый исчез, и только теперь, оставшись один, Василий Лукич почувствовал, как он устал во все эти дни непрерывных скитаний по волновавшейся Москве. Он присел на лавку, хотел было налить себе вина из стоявшего на столе объемистого кубка, но раздумал, отодвинул его прочь, потом опять придвинул, быстро налил чару до краев, залпом выпил, осушил вторую, за нею еще одну, другую и еще несколько чар. Что-то так и жгло его внутри, страшно жгло; словно огонь какой-то невидимый палил всего его и нечем было утолить это мучительное пламя.
– Что со мной творится? – провел он рукой по голове. – Или стремянные так напугали, что меня со страха лихорадит.
Князь чувствовал себя совсем плохо; его глаза заволакивал белесоватый туман, все помещение, где он находил-
ся, словно наполнилось его клубами, и в то же время Василия Лукича жгло, жгло так, что по временам ему казалось, будто у него горит кожа; а между тем его трясла лихорадка. Пред ним как бы в тумане рисовалось что-то, какие-то смутные фигуры отовсюду кивали ему головами. То ему представлялись люди с перерезанными горлами, трясущиеся, кивавшие ему, и в них недавний атаман разбойников узнавал жертв своих придорожных неистовств. Он ясно различал их лица, видел широкие кровавые раны; но это не ужасало его – уж слишком были привычны для него такие зрелища. Дальше в туманной дымке он видел нагло смеющееся лицо Ивана Милославского, виновника того, что он пошел атаманствовать на большую дорогу. Рядом с ним выглянуло бритое, иссохшее лицо польского иезуита.
"Этот зачем? – удивился Василий Лукич. – Ведь я-то в его смерти неповинен. Милославский зарезал его, так зачем же он-то сюда пришел?"
Однако и это видение, созданное распаленным от болезни мозгом, только мелькнуло пред князем и на смену ему в какой-то дымке глянуло другое – молодое женское – лицо, кротко смотревшее на него голубыми чистыми глазами. Василий Лукич сейчас же узнал его. Ведь эта была Ганночка Грушецкая, первая, кого он полюбил, действительно, искреннею любовью, та самая Грушецкая, которая стала потом русской царицею Агафьей Семеновной, и которую он пощадил в тот момент, когда распаленный вином и ядовитыми насмешками Милославских шел, чтобы отомстить ей за измену, в чем она вовсе была неповинна.
Теперь, видя это лицо, Василий Лукич почувствовал, как увлажнялись его глаза и какое-то чувство, мимолетно знакомое ему, чувство всепрощения, смягчало его неукротимую душу.
– Милая, милая, ненаглядная – зашептал он. – Помню я тебя. В душегубствах неистовых старался я позабыть тебя, в крови людской хотел утопить любовь свою, ан нет, не по-моему вышло. Ушла ты с этого света, ушла, даже и не ведая любви моей!
Князь простер к дивному видению дрожавшие руки, но в белесоватом тумане вынырнуло новое красивое женское лицо, так и дышавшее могучей энергией, лицо с крупными чертами и с соболиными бровями, загнутыми дугою над горящими, как угли, глазами. Эти глаза глядели на Василия Лукича и словно жгли его своим искристым огнем. Неукротимо сердце князя-разбойника затрепетало, забилось, как попавшая в тенета птица, и вдруг князь Василий Лукич нежданно для самого себя понял, что значит это последнее видение, отчего вдруг замерло его сердце и закружилась его пылающая голова.
На него – неукротимого, злобящегося – во второй раз в жизни снизошла любовь, любовь пламенная, всезахватывающая, всепоглощающая. Богатырь-царевна там, на крыльце, двумя-тремя взглядами взяла в вечный плен сердце князя Василия Лукича, и он чувствовал, что конца края не будет этой его новой неволе, что на всю жизнь он останется безвольным рабом своей новой любви.
Нехорошо он почувствовал себя в это мгновение. Явилось удручающее сознание собственного ничтожества. В самом деле, что такое был он, разбойник с большой дороги, пред нею, царевной, правившей как государь целым народом, целой необъятной страной.
Сознание всего этого успокоительно подействовало на Василия Лукича. Он почувствовал, что силы возвращаются к нему, а томительный туман мало-помалу рассеивается. Однако, ему не хватало воздуха в этой душной горенке и он чувствовал, что непременно должен выйти на воздух, дабы хоть несколько освежить себя. Повинуясь этому инстинктивному влечению, князь пошел было к двери, но побоялся выйти обычным путем. Ведь за дверьми, непременно, кто-нибудь должен был быть и без надзора его не выпустили бы. Тогда он прибег к обычному своему способу: он выпрыгнул прямо в окно и очутился в саду, окружавшем эту избу. Сразу же он увидел пред собою ярко освещенное окно, и словно какою-то силою его так и повлекло к нему. Ночь была теплая, окно оставалось открытым, и князь Василий Лукич свободно мог заглянуть внутрь горницы.
XXXV
МУКИ ОЖИДАНИЯ
Василий Лукич стоял под окном, скрытый кустами уже давно пожелтевшей зелени. Он ясно видел все происходившее в комнате с приподнятыми оконными рамами и узнавал тех, кто находился там. Прежде всего он увидел царевну-правительницу, Софью Алексеевну, а с нею был и князь Василий Васильевич Голицын. Они свиделись впервые после того, как было между ними тайное свиданье в заброшенной беседке голицынского сада.
Князь Василий Васильевич терпеливо переносил эту разлуку. Его натура была вполне уравновешена, он не был способен к резким порывам, умел ждать и подчинять свои желания обстоятельствам. Но царевна Софья по характеру и пылкости была совсем другая. Порыв охватывал ее всецело и всякое ожидание заставляло ее нестерпимо страдать. Она даже несколько растерялась, когда увидала приближавшийся поезд своего "лапушки" и, только сделав большое усилие воли, овладела собою и приняла нового именитого гостя, как подобало ее сану и положению.
Однако тут ее выдержки хватило ненадолго. Все присутствовавшие при этом приеме заметили, как сильно волновалась царевна. Она то бледнела, то краснела, то вдруг становилась не в меру разговорчива, то неожиданно замолкала. Всем со стороны было видно, что она непомерно томилась. Наконец, она не выдержала и под предлогом усталости удалилась в свою опочивальню.
Это было как бы сигналом к тому, чтобы всем расходиться на отдых после этого чреватого событиями дня.
– Мамушка! – кинулась на шею старой своей мамке царевна, когда осталась одна с нею в просторной горнице, обращенной теперь в ее спальню. – Тяжко мне, милая, инда места не нахожу себе нигде…
– Да уж вижу, все вижу, – несколько ворчливым тоном ответила старуха – мне и говорить не надобно! Ждешь ты – не дождешься сокола-то своего!
– Жду, мамушка, – откровенно призналась Софья, – и так жду, что сердце так вот на части и разрывается…
– Ну, и пожди еще малость времени, приведу я его к тебе. До утра времени много; вдосталь намилуетесь!
Вульгарное слово ударило царевну по нервам.
– Ты, старый пес, что это такое? – вдруг вспылила она. – Что я, девка, что ли, черная, что свиданья дождаться не могу? Не для забавы у меня свет мой Васенька, а друг собинный! Ты попомни! – даже затопала она ногами на старуху. – Ежели хочу его видеть, так не для одной своей забавы, о коей и не помышляю даже, а для беседы душевной о делах государских.
Такие переходы от ласки и нежности к пламенным гневным вспышкам были у царевны нередки. В гневе Софья Алексеевна была прямо-таки страшна. Ее лицо все искажалось, губы начинали подергиваться, глаза метали молнии, и разгневанная царевна могла перепугать и нетрусливого человека. И теперь, как ни привыкла мамка к этим сценам, а все-таки струсила не на шутку.
– Прости, матушка-царевна, меня, неразумную, – робко сказала она, сопровождая свои слова поклоном, – по глупости, разве, обмолвилась я.
Вид оробевшей старушки подействовал успокаивающе на царевну-богатыршу.
– Вот так-то все вы! – смягчилась она и потом заговорила уже с кротостью: – Все вы одним миром мазаны! Этакую тяготу пришлось мне поднять, врага такого сломить! Да и не сломлен он еще совсем-то: только у двух Хованских головы слетели.
– Еще отродьице, князь Ивашка, остался, – напомнила старуха о втором гульливом сыне казненного старика, – еще бед немалых понаделать может, того и гляди стрельцов подымет.
– Не боюсь я стрельцов! Раскольники богомерзкие – вот кто страшны! По всему царству они рассеяны, и, где хоть один из них есть, смута тлеет. Вот кто мне страшен! А с ними вот так, как с Хованскими, не управишься, все головы раскольничьи за один раз не снесешь. Вот и нужно думать, как от этой проклятой гидры упастись. Голова же у меня одна, да и голова-то, притом, бабья. Вот и хочется, чтобы при мне была голова мужа достойного, чтобы могли мы вместе над государским делом думать. Васеньку Голицына я для того избрала и будет он при мне до скончания живота моего. С ним я власть свою разделю, а не для забавы он мне нужен. Поди, старая, приведи его!
XXXVI
РАЗБИТОЕ СЕРДЦЕ
Те минуты, которые провела Софья Алексеевна одна в ожидании князя Василия Васильевича, показались ей особенно длительными; они тянулись бесконечно, время словно остановило свой лет, мучая влюбленную женщину.
А разных мыслей и отрывков несвязных дум столько роилось в этой гордой головке, сколько еще никогда не тревожило ее во все то недолгое время, когда ей, царевне-богатырше, пришлось взять на себя всю тяготу управления великим государством.
Она, очутившись без всякой подготовки у власти, часто терялась, не зная, как ей поступить, чью сторону держать. Отовсюду предъявлялись настойчивые требования, каждый из близких людей хотел, чтобы дела правления шли так, как ему хотелось. Даже такие родные люди, как Милославские, в особенности, старший дядя, Иван Михайлович, действовали только для себя, и нужд государства словно не существовало для них. Софья Алексеевна, хоть и богатыршей была духом и телом, все-таки была женщиной и мыслила по-женски. Ей была нужна опора, а кто же и мог быть надежной опорою, как не человек, которому уже давным-давно было отдано ее девичье сердце?
– Васенька, светик мой радостный! – крикнула Софья Алексеевна, увидав входящего в ее покой князя Голицына. – Да и встосковалась же я, тебя ожидаючи!
Она бросилась к князю и порывисто обняла его. Прозвучал долгий, полный жгучей страсти поцелуй, другой, третий. Потом влюбленная царевна откинула назад голову Василия Васильевича и жадным, испытующим взором с минуту или две вглядывалась в его лицо, как бы желая проникнуть в тайники этой души, узнать самые затаенные помыслы этого дорогого для нее человека.
Эту самую сцену и видел стоявший под окном князь Агадар-Ковранский.
Сперва дыхание остановилось у него в груди, в глазах потемнело, а в горле словно заклокотало что-то. Его рука сама собою потянулась к поясу, нащупывая рукоять ножа. Но это длилось только мгновение, кровь отхлынула от головы и перестала туманить мозг, руки бессильно опустились, весь он поник и как-то сразу ослаб. Он слышал поцелуи, страстный лепет, и нестерпимая тоска вдруг охватила его сердце.
"Нет! – вихрем летели в его мозгу мысли. – Видно, не суждено мне любить счастливо, не для меня на роду счастье написано!.."
И тут вдруг ему припомнилась его любовь к Ганночке Грушецкой, вспыхнувшая в его страстной душе вот так же неожиданно, как и теперь. Тогда она всецело родилась из жажды мести, но всецело овладела им. Это была бешеная страсть, и она не нашла себе ни малейшего удовлетворения: ведь Ганночка даже не узнала, что князь Агадар-Ковранский любил ее, он в ее жизни был лишь мимолетным воспоминанием. Она даже не узнала о том, что только внезапно всколыхнувшийся в неукротимой душе добрый порыв отвел от нее смертельный удар.
Теперь случилось то же. Сразу был очарован Василий Лукич другой женщиной, и эта женщина, опять всколыхнувшая его душу, уже принадлежала другому.
Так и стоял неукротимый князь, около стены под окном, и все слабела и слабела его душа, замирал его мятущийся дух, ослабевала недавно еще могучая воля. А в открытое окно ясно слышался любовный лепет. В людях сказалось человеческое: ради любви было позабыто все на свете, нежному чувству уступили место все тревоги и заботы.
Посерела недолгая сентябрьская ночь, на востоке загоралась предрассветная заря.
– Новый день зачинается! – проговорил князь Василий Васильевич, тихо подводя Софью Алексеевну к поднятому окну, сквозь которое врывались в неосвещенный покой утренняя свежесть и первые лучи еще невидимого солнца. – Видишь, ненаглядная?
– Пусть эта заря будет нашею зарею! – томно ответила Софья, – помни, Васенька: и на жизнь, и на смерть вместе.
– Да будет так! – с чувством проговорил Голицын.
В этот момент ему кинулась в глаза чья-то фигура, быстро удалявшаяся к воротам сада. Это уходил сломленный любовью князь Агадар-Ковранский.
XXXVII
ПОСЛЕ ВСПЫШКИ
Уже на другое утро по Воздвиженскому разнеслась весть, что на Москве бунтуют стрельцы, пораженные слухом о казни своего батьки Тараруя. Они, охваченные мстительным порывом, разобрали оружие и попробовали поднять бунт. Кремль был занят ватагами стрельцов, у которых оказались даже пушки, самовольно захваченные ими на Пушечном дворе. Стрельцы дошли до такой дерзости, что толпились на Крестовой у патриарха и грозили убить его. К ним скоро присоединились солдаты бутырского полка, также вооружившиеся и также озлобившиеся на отсутствующее правительство. Словом, вспыхивал новый бунт, грозивший залить кровью всю Москву.
Но в Воздвиженском уже не страшились этих новых волнений. Без Тараруя стрельцы отнюдь не казались опасными.
Тем не менее, весь двор перебрался из Воздвиженского в Троицко-Сергиевскую лавру, и она сейчас же была приведена в осадное положение; вместе с тем во все окрестные города поскакали придворные люди с царскими грамотами о том, чтобы служилые люди сходились к лавре в полном вооружении на защиту великих государей от злых врагов.
Главное начальство в многострадальном монастыре, превращенном в крепость, было возложено на князя Василия Васильевича Голицына, в Москву же для распоряжения был отправлен боярин Михаил Петрович Головин, человек нрава крутого и решительного.
Он своими распоряжениями показал волновавшимся стрельцам, что их теперь не боятся. Да те и сами поняли это: сбор служилых людей к Троицко-Сергиевской лавре нагнал такого страха на "надворную пехоту", что многие стрельцы плакали, как дети, и вскоре же пришли к Головину с челобитной о царском жаловании их великою милостью: позволением быть при государях их выборными. От Головина они ходили с таким же челобитьем к патриарху и так странствовали от одного вершителя их судеб к другому, пока, наконец, не вымолили себе указа "быть к государям в лавру стрелецким выборным по двадцати человек от полка".
Грозно встретила этих выборных правительница-царевна. Она сама вышла на крыльцо к ним и, буквально, кричала на них, понося их разными словами. Но волей-неволей приходилось им слушать: проиграно было стрелецкое дело!
Однако, стрельцы в ту пору не знали того, что их московская смута перекинулась в разные области и, особенно, на юг, в казацкие стороны. Там приводился, очевидно, в исполнение раскольничий план. Не осведомившись о том, в каком положении было московское "действо", раскольничьи агитаторы всюду, где было только возможно, поднимали гили и смуты. Во многих городах стрельцы отказывались слушать воевод, и к ним подставала жадная до всяких бесчинств чернь, всюду ходили по рукам подметные "воровские письма". Однако все эти вспышки были разрознены, не было согласованности в действиях, а потому грандиозные замыслы о восстановлении старой веры всюду терпели крушение…
Двор не особенно торопился с возвращением в Москву, и из лавры правительница именем великих государей рассылала свои указы.
Конечно, они прежде всего касались виновников всей этой передряги – стрельцов. Было уничтожено их прозвание "надворной пехоты", которым они крайне гордились, и вместо того явился уже официальный "Стрелецкий приказ", главным начальником которого был назначен дьяк Федор Леонтьевич Шакловитый.
К концу октября вся смута была ликвидирована и 6 ноября двор торжественно возвратился в Москву.
Князь Василий Васильевич Голицын возвратился в столицу первым лицом в правительстве после царевны: он уже носил титул "Царственные большие печати и государственных великих посольских дел сберегателя".
XXXVIII
ПОСЛЕ РАССЕЯВШЕЙСЯ БУРИ
В Москве после всей этой стрелецкой передряги воцарились давно желанные мир и тишина. Внезапно налетевшая буря, казалось, на этот раз не оставила и следа. До «крови» не дошло, стрельцов удалось укротить без массовых казней. Они поняли, что со смертью Хованских их дело проиграно, что не вождь им и не мститель за погибших отца и брата гуляка-князь Иван Хованский. Все его попытки поднять стрелецкую гиль не шли дальше кружал, и если причиняли кому беспокойство, то только присяжным целовальникам, не всегда уверенным, что подгулявшие стрельцы уплатят за выпитое.
Железные руки Федора Шакловитого сдерживали даже самых завзятых буянов от открытого бунта. Да и немного прежних стрельцов оставалось на Москве. Все полки, которые были нагнаны в столицу из городов, были возвращены обратно. Из Москвы прежде всего были удалены самые буйные астраханские стрельцы, главный раскольничий оплот прежней "надворной пехоты", самые яростные противники всяких новшеств. Заместившие их новички держались пока тише воды, ниже травы. Стрелецкие полки незаметно, но быстро из преторианской гвардии обращались в самый заурядный гарнизон, и против них была выдвинута теперь новая сила – солдатские полки, число которых все возрастало.
У стрельцов, несмотря на уничтожение звания "надворной пехоты", все еще сохранились кое-какие привилегии, у солдат же не было никаких. И это было причиною ожесточенной ненависти последних к первым. Таким образом, одной грубой силе была противопоставлена другая. Обе эти силы были парализованы этим в том случае, если бы они вздумали обратить свое оружие против правительства.
В эту пору у всех в Москве было в памяти и сердцах имя князя Василия Васильевича Голицына, "сберегателя", как все называли его. Именно ему все приписывали то, что смута промелькнула мимо, не залив столицы кровью.
Женский ум и в те времена стоил малого в глазах русских людей. Как бы ни была талантлива правительница, ее талантливости не замечали, а вместо нее видели "сберегателя". Он начинал развертываться во всю мощь своего недюжинного таланта и вел внешнюю политику московского государства так, что пред Москвою стали заискивать зарубежные соседи.
И в самом деле, никогда еще Москва не видала столько иноземных посольств, сколько в эти первые дни и месяцы всевластия царевны Софьи. Князь Голицын так ловко повел дело, что был заключен "вечный мир" с Польшей, по которому к России отошла вся Малороссия с Киевом и киевский митрополит оказался в подчинении у московского патриарха. Само собою, при этом вместо ненавистника России, гетмана Дорошенко, был "избран" гетманом, уже обоих берегов Днепра и всей Украины, пронырливый Иван Степанович Мазепа – человек, лучше которого и нельзя было желать для Москвы на этом посту. Таким образом, Малая Россия воссоединилась с Великою Россией, а это был шаг, недоступный для дипломатов предшествовавших царствований.
Другим блестящим делом "оберегателя" было вступление России в "священный союз народов против турок", который тогда возник в Западной Европе. "Оберегатель" так ловко повел дело, что России было предложено вступление в союз, а не сама она входила в него. Турки в то время были в нынешней Подольской губернии. Польша должна была вести с ними ожесточенные оборонительные войны, и участие России в союзе обеспечивало от них Европу.
Благодаря этому, европейский дух со всеми его стремлениями к новшествам благодетельного прогресса и эти стремления встречали в московском государстве благодатную, готовую к их восприятию самобытную почву. Прогресс шел естественным путем; образование быстро развивалось, крепчала Русь великая…
Многочисленные посольства, прибывавшие в Москву со всех концов Европы, различные торжества по случаю их прибытия, на которые отнюдь не скупилась правительница, приучали русских людей к братанью с иноземцами. Москвичи, а через них и вся Россия, видели, что и за рубежом живут такие же, как и русские, люди, и Бог так же, как и в Москве, всяким их грехам терпит.
Начиналось великое сближение русско-азиатского Востока с европейским Западом.