Текст книги "Оберегатель"
Автор книги: Александр Красницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
XV
ЛЮБОВЬ ОКОЛО ТРОНА
А как же очутилась на престоле, или почти на престоле, эта царевна-богатырша, эта могучая дочь «горазд тихого» царя Алексея Михайловича, любимая воспитанница развеселого пиита-мниха Симеона Полоцкого, о которой только что вспомнил князь Василий Васильевич Голицын?
Два-три слова истории отнюдь не помешают общему ходу этого правдивого повествования. Вот они.
Софья Алексеевна по матери была Милославская и сохранила в своем характере многие типические особенности этого молодого рода боярских выскочек, и в знать-то попавших только потому, что интриги боярина Морозова удалили от царя любимую им Евфимьюшку Всеволожскую и выдвинули в царские невесты Марью Ильинишну Милославскую. Последняя вскоре стала русской царицей, но была женщиной тихой, незаметной и не оставила по себе совершенно никакого следа, кроме многочисленного потомства.
Сестра Марьи Ильинишны стала боярыней Морозовой, и таким образом, Тишайший царь породнился с одним из самых коварных интриганов своего двора.
После смерти царицы Марьи Ильинишны царь Алексей Михайлович женился на мелкопоместной смоленской дворянке Наталье Кирилловне Нарышкиной, и, конечно, в славу вошел род Нарышкиных и затмил было своим влиянием Милославских. Так было до смерти Тишайшего царя, а в начале царствования его сына Федора Милославским снова удалось занять первое место среди дворцовых бояр. После смерти Федора Алексеевича, последовавшей очень скоро вслед за кончиной его юной супруги, Агафьи Семеновны Грушецкой, на царство в 1682 году вступил малолетний царь Петр Алексеевич, и вместе с тем, конечно, опять вошли в честь и славу его родственники Нарышкины. Милославские выдвинули со своей стороны царевну Софью и путем дворцовых интриг и народного возмущения, в котором главную роль играли стрельцы – "преславная надворная пехота" – добились того, что вместе с Петром Алексеевичем на царство был возведен его старший слабоумный брат, Иван Алексеевич; при этом, вследствие неспособности к какой бы то ни было умственной деятельности царя Иоанна V и малолетства Петра I, правление государством было поручено царевне Софье, старшей сестре обоих царей.
Во всем этом деле главную роль сыграли стрельцы, хотя и не довели до конца своего действа.
Милославские были уверены, что в этих кровавых беспорядках, происшедших в мае 1682 года, погибнут все Нарышкины, не исключая даже и малолетнего царя Петра. Но они ошиблись в расчетах. В жертву судьбе был принесен только юный брат царицы Натальи Кирилловны, Иван Кириллович Нарышкин, которого стрельцы выбросили из окна второго этажа дворца на копья стоявших внизу товарищей. Малолеток царь Петр остался невредим, а вместе с тем и Софья Алексеевна, став правительницей и пользуясь неограниченною властью, тоже не оправдала надежд своих "дядьев". Когда вскоре после этого раскольники, пользуясь еще не совсем улегшейся смутой, вздумали было при помощи все тех же стрельцов вооруженной силой вновь водворить на прежнее место "древле-препрославленное благочестие", то Софья Алексеевна так обошлась с ними, что главный вожак московских раскольников, Никита Пустосвят, поплатился за свое смутьянство головою, а другие его пособники оказались в таких сибирских дебрях, куда не только птицы не залетали, но даже и политических преступников никогда до того не ссылали.
В то время во главе стрельцов уже стоял князь Иван Андреевич Хованский, известный стрелецкий "батька" Тараруй; но даже и его влияние на стрельцов оказалось ничтожным в сравнении с влиянием могучей красавицы-царевны Софьи, одним своим окликом укрощавшей пьяные ватаги "надворной пехоты".
Однако, царевна Софья Алексеевна, несмотря на свой ум, энергию и почти мужскую неукротимость в достижении цели, все-таки была женщиной, и ничто женское ей не было чуждо. Ее женское сердце жаждало любви, и любовь жила в ее сердце. Еще когда она была девочкой-подростком, ей полюбился молодой князь Василий Васильевич Голицын, один из замечательнейших щеголей того времени. Чуть не с детства он изъездил почти все зарубежные государства, бывал и у дожей венецианских, и у дюков итальянских, и в Риме у папы был, и по священной Римской империи путешествовал; ко всему он там присматривался и все, что видал там хорошего, спешил перенести на свою родину. А юная головка Софьи была уже в то время полна рассказами развеселого мниха Симеона Полоцкого о том, как живут за рубежом. Поэтому не мудрено, что красавец Голицын стал идеалом юной царевны. Еще при ее "горазд тихом батюшке" слюбились они, и не раз темные ароматные летние ночки покрывали своей непроницаемой завесой страстные свиданья царской дочери и ее красавца-палладина.
У царевны на глазах был печальный пример ее теток, так и оставшихся вековушками-девицами только потому, что они имели несчастье родиться царскими дочерьми. А Софья Алексеевна была не из тех натур, которые безропотно покоряются выпавшей на их долю участи. Она готова была с боя взять то, что принадлежало ей по праву человеческого существования, и взяла: человеческое превозмогло в ней царское. Она любила князя Голицына, даже и очутившись у власти, но эта любовь всегда оставалась тайною. Никогда ни Софья Алексеевна, ни Голицын никому не выставляли ее напоказ, хотя тайные помыслы честолюбивой царевны стремились к тому, чтобы создать такое положение, при котором ее любимец мог бы неразрывно быть связан с нею, царицею земли русской.
Князь Василий Васильевич тоже любил эту пылкую девушку; но он уже был женат, у него были дети, и никогда не тревожили его думы о престоле…
Этот представитель молодой Руси, этот щеголь-западник был честен. Для него существовали идеалы, до которых не доросли в то время многие бояре большого московского дворца; у него были принципы ненарушимые и, будучи "западником", он в то же время был убежденным монархистом и считал, что единственным законным царем на московском престоле может быть только младший сын Тишайшего царя.
Покончив с историей, возвратимся снова к повествованию.
XVI
ВЕСТОЧКА ОТ МИЛОЙ
На пороге покоя бесшумно появился слуга и стал почтительно, совсем по-иностранному, ждать, чтобы господин заметил его.
– Что там еще? – вскользь обратился к нему Василий Васильевич.
– Из большого дворца, князь-государь, гонец к тебе пригнан, – с поклоном ответил слуга. – Тебя видеть желает.
– Хорошо, сейчас выйду! – и, махнув рукой, князь Василий отпустил слугу.
– Ну, вот, видишь, видишь? – торопливо и радостно заговорил князь Борис. – Ведь это она за тобой посылает. Верно прослышала государыня о том, что ты в отъезд сбираешься, вот и шлет к тебе гонца.
– Пусть шлет, – сумрачно ответил князь Василий. – Поздно спохватилась…
– Как поздно? Неужто ты не пойдешь?
Голицын отрицательно покачал головой.
– Погоди малость! – сказал он при этом, и поднявшись вышел из своего кабинета.
Князь Борис глядел ему вслед, пожимая плечами.
– Нет, видно, и он что-то задумал, – проговорил он. – Вот все-то они так. И умен наш Васенька, ох, как умен!.. И знаю я, что обойдет он царевну-то правительницу и она глазом моргнуть не успеет, как в его тенетах очутится, а все-таки не далеко его ума-то хватает. Что бы он там ни говорил, а тонко я его игру понимаю. Надумал он в бабью душу без мыла забраться, вот и играет со своей лапушкой, как кошка с мышкой. Добивается от нее своего, а того и не замечает, что она-то на престоле краденом недолговечна, ой-ой, как недолговечна! Не по дням, а по часам Петр-нарышкинец подымается!.. Проглядят они его – и останется верх-то не Васеньки братца, а мой. Ведь я около нарышкинца постоянно. В их дела как будто и носа не сую, живу вместе с опальным царем в Преображенском – нужно же кому-нибудь из бояр и при его царском величестве оставаться – и хорошо мне: в стороне, покойно. Никто меня не тронет, и я сам никого не трогаю. Вокруг меня всякие бури носятся, стрельцы кипят-бурлят, а я-то на них гляжу да посмеиваюсь. Старайтесь, дескать, други любезные, грызите друг друга! Чем больше вы сами себя перегрызете, тем меньше вас для нарышкинца останется.
Он залился тихим, мелким смехом, потом, встав, подошел к окну и, отпахнув его, вдохнул чистый, ароматный воздух полной грудью.
Пред князем Борисом был хорошо знакомый ему сад, тенистый, плохо разделанный, густой настолько, что солнечные лучи не всегда пробивались сквозь листву его деревьев. Обширный это был сад; много было в нем всяких дорожек, тайных беседок, гротов, искусственных пещер. Отец Голицына много раз бывал на Западе, близко видывал тамошнюю жизнь, прельстился ею и одним из первых на Москве стал заводить всяческие свои порядки. Сад при доме разбивал иностранец, приглашенный специально для того из Кукуй-слободы, и в свое время чуть не вызвал всенародной гили, как "новшество, не соответствующее православию".
– Что? Нашим старым садом любуешься? – раздался голос князя Василия Голицына, и князю Борису показалось, что звучит он как-то особенно: не то великим удовольствием, не то гордостью, которую не смог скрыть на этот раз всегда владевший собой вельможа.
– И впрямь любуюсь, – ответил князь Борис. – Детство наше с тобой вспоминаю. Сколько раз мы тут игрывали в ребяческие годы…
– И тузил же ты меня тогда! – весело смеясь, промолвил князь Василий. – Доставалось мне!..
– Да, было время, – в тон ему, ответил князь Борис. – Тогда-то Васенька, я тебя тузил, а теперь твоя очередь настала. Силен ты стал больно, хоть Хованского заломаешь.
Князь Борис говорил все это, зорко всматриваясь в лицо своего двоюродного брата, как бы стараясь прочесть на нем его сокровенные мысли. Но он только подметил, что Василий Васильевич в эти мгновения находился в каком-то восторженном настроении: не то, чтобы он сиял, как говорится, от радости, но недавние морщины на его лице поразгладились, красивые, лучистые глаза смотрели весело, он даже улыбался как-то совсем по-особенному.
– Уж и Хованского сломать! – шутливо сказал он. – Ишь, чего тебе, Борисушка, захотелось!.. Не широко ли шагнул?
– Чего там широко? Такие звери, как Хованский да Милославские, нашему голицынскому роду только и по плечу. С разной там остальной мелочью и возиться не стоит. Ну, что ты там, с гонцом-то?
Лицо князя Василия сразу приняло серьезное выражение.
– Правду ты говорил, – промолвил он. – Она, правительница, за мной присылала.
– Ну, и что ж ты? что? – заволновался князь Борис.
– Да, что? Сказал, времени не имею, а потому, чтобы и не ждала меня. Когда мне тут возиться с чужими делами, когда своих по-горло? Этакий дом весь на выезд собрать; сразу не соберешь, а на холопов полагаться нельзя. За всем своим хозяйским глазом приглядеть нужно. Не на день на выезд собираюсь.
– Так-таки и сказал царевне, что не придешь?
– Так и сказал.
На мгновение братья замолчали.
– Ой, Вася, высоко метишь! – тихо проговорил Борис. – Смотри, и в самом деле не сверзись!.. Неловко тебе тогда будет.
– Тебе-то что? – нахмурился князь Василий. – Не тебе сверзиться придется, а мне…
– Нам-то, Васенька, в Преображенском с чего сверзиться? Сам ты знаешь, на каком низу мы там. Ниже травы посажены вашими-то, так что больше и падать нам некуда. А ежели говорю тебе так, то по-родственному, по-братски. Вот наши былые ребячьи игры в этом саду припоминаются, – указал на открытое окно князь Борис. – Помнишь, как мы играли там? Играть-то, братанчик, играй, да смотри, как бы за что не зацепиться да носа в кровь не разбить!..
– Да ты что? – вдруг весь так и вспыхнул князь Василий. – Или пронюхал что-либо твой лисий хвост?
Он с тревогой глядел на руку брата, указывавшую на сад, и эта тревога исчезла с его лица только тогда, когда рука князя Бориса опустилась.
– Эх, Васенька, – сказал тот, – ну чего мне пронюхивать? Глядим мы, нарышкинские мураши, снизу в милославскую высь, а там всякие нам виды кажутся, ну, вот и чудится разное. Вы-то в этой выси ничего не замечаете и ни о чем низком не думаете. Так уж ты меня прости, – отвесил он брату поясной поклон, – ежели что и не ладно сказал. А пронюхал-то я и в самом деле пронюхал. Напрасно сбираешься, братанчик, не уедешь ты из Москвы. А на сем слове прости, родной, желаю тебе всяческого успеха!
XVII
МЕЖДУ ЛЮБОВЬЮ И ДОЛГОМ
Тучка, набежавшая на лицо Голицына, так и осталась на нем, даже когда ушел князь Борис.
Оба двоюродные брата еще с детских дней очень любили друг друга и почти всегда были согласны во всем. Борис был старше годами и с ребячьих лет привык уступать тогда маленькому задорному братишке. С летами привычка не пропала, а, пожалуй, укрепилась, но вместе с нею осталось и некоторое покровительствование, выражавшееся, когда братья стали зрелыми мужами, в легкой, добродушной насмешке.
Пока жив был царь Алексей Михайлович, жизненные дороги братьев не расходились, но уже при царе Федоре они разделились и каждый пошел своим путем: князь Василий Васильевич остался на стороне Милославских и Софьи, князь Борис присоединился к Нарышкиным и царю Петру. Когда царь Петр, его мать и все близкие к нему люди были высланы из Москвы на житье в Преображенское, князь Борис последовал за высланным царем, пренебрегая всяческими опасностями. Он мог бы остаться в Москве – для этого достаточно было одного слова князя Василия Васильевича, – но наотрез отказался от этого, объясняя свой отказ привязанностью к царевичу Петру, тогда еще малолетку. В дворцовых кругах такое поведение двоюродного брата могущественного царедворца казалось удивительным. Всякий тогда думал, что все семейство Нарышкиных обречено было на гибель и быть при царе Петре значило как бы и самого себя приговорить к смерти. Не раз говорили об этом князю Борису его друзья, но он продолжал упорно стоять на своем и только загадочно улыбался, когда ему совсем недвусмысленно намекали, что, дескать, все Нарышкины в совсем недолгом времени будут стерты с лица земли так, что и "запаха их, нарышкинского, не останется!"
– Слепой сказал: "посмотрим", глухой сказал: "послушаем!" – обыкновенно отвечал на такие намеки князь
Борис и сам первый же смеялся своим словам, как бы давая понять, что в этом случае и "слепым", и "глухим" он считает самого себя.
Однако князь Василий Васильевич знал, что его двоюродный брат вовсе не из тех людей, которые говорят и смеются на ветер. В душе он даже признавал превосходство князя Бориса над собой и нередко прибегал к его советам.
"И как это все они разнюхают, пронюхают! – с неудовольствием думал князь Василий Васильевич. – Откуда бы, кажется? Ан, нет!.. даже и то, что думаешь, они знают. Ежели один Борис, так это еще ничего: он – свой человек, болтать не будет! А что, ежели другие вот так же пронюхали?.. Ведь тогда борисово пророчество втуне останется: придется отъезжать. А как не хочется! Не бросить ли мне то, что я замыслил? Нет, никогда! Ежели есть козыри в руках, так нужно ими рисковать. У меня же всяких козырей достаточно: есть и большие, и малые".
– Да стоит ли? – вдруг словно шепнул князю Василию Васильевичу какой-то тайный голос, – не бросить ли все то? Из-за чего стараться? Жизнь так хороша: всего в ней довольно, всего! У кого еще столько довольства, сколько у него, князя Василия? Кого страстно и пламенно любит царевна Софья, такая женщина, которая всем другим женщинам – король? Да ради одной ее любви огневой разве нельзя все на свете позабыть? Разлапушка любезная! стало быть, чего же еще добиваться, чего хотеть? Уйти разом от всей этой грязи, от интриг, от подкопов, забыть, что есть на свете и Милославские, и Хованские, жить своим счастьем, благо много его судьба ниспослала!
Князь Василий Васильевич присел к окну и задумался. Он переживал смутные мгновения. Томительные вопросы будоражили его душу и мозг.
"А что же, – мыслил он, – уйду я от всего и буду счастлив. Это верно, но буду счастлив только я один. А родина-то моя, а этот народ мне родимый? Он-то будет счастлив? Уже и теперь рвут его, несчастного, Милославские, Хованские и все прочее ненасытное коршунье, а кругом-то, кругом так и сторожат злые нахвальщики, когда изнеможет Русь в бедствиях окаянного грабительства. Турки, татары, ляхи, шведы так вот глаз и не спускают, так вот и готовы кинуться, как только приметят, что истощенный народ не в силах будет отшвырнуть прочь злую нахвальщину. Так разве не стоит Русь страдающая того, чтобы на нее поработать? Стоит, стоит! Немало впереди меня Голицыных, сколько их за родину головы положили! Им тоже умирать-то не хотелось, а они шли на смерть, о себе не думая. А что же я-то, потомок славных предков, другим путем пойду? Вот везде новые времена настали, жить по-прежнему нельзя, невозможно от соседей отставать. Нет отечеству врага злее того, кто дает соседям свой народ ограбить!.. Хуже Иуды-предателя такой ворог, а Милославские да Хованские, за рубежом не бывавшие, тамошней жизни не видавшие, об этом не думают. Вон что замыслил старый пес князь Иван! Да ежели ему преграды не поставить и дать хотя частички задуманного достигнуть, так погибнет Русь в раскольничьих лапах, и я сам повинен в том буду… Да, я! Все у меня в руках есть, чтобы беды избежать, а я о себе только думаю… Так не бывать этому! Лучше погибнуть, чем злым ворогом для своей родины, для своего народа стать! Не сдам я в борьбе, не сдам, лучше голову сложу!"
– Э-эй, кто там? – хлопая в ладоши, закричал Василий Васильевич и, когда на зов прибежали слуги, произнес: – Собираться, живее, народу нагнать больше, чтобы так все и кипело!..
XVIII
НОЧЬ В САДУ
Все эти сборы продолжались до позднего вечера. Князь Василий Васильевич на этот раз принимал в них самое деятельное участие. Он чуть не сам помогал холопам укладываться, сам суетился, распоряжался, вообще проявлял усиленную деятельность, в которой, казалось бы, для него не было никакой необходимости. Когда уже начинало темнеть, он зашел в сад и здесь долго ходил с толпой холопов, указывая, какие статуи – а их в голицынском саду было порядочно – и как укладывать.
Уже смерклось, когда он, словно утомленный хлопотами, опустился на скамейку под раскидистыми ветвями большого дерева и здесь так и застыл в позе, свидетельствовавшей о крайнем его утомлении.
– Идите прочь! – приказал он холопам. – Ужинайте, что ли, и ждите меня, пока я не приду.
Приказание не заставило ждать повторения, и князь Васлший Васильевич остался один среди благоухавшего сада. Так, не меняя позы, просидел он около получаса, а потом, медленно и лениво поднявшись, побрел по дорожкам, направляясь в глубь своего сада. Сделав несколько шагов вперед, он останавливался, чего-то пережидал, оглядываясь во все стороны, и потом опять столь же тихо двигался вперед. Пред глухой чащей деревьев он приостановился, достал огниво и выбил слабый огонек. При свете его он взглянул на карманные часы-луковицу и, задув огонь, пошел уже быстрым шагом прямо через траву к одиноко стоявшей в глубине чащи небольшой беседке. Около приступки, заменявшей крыльцо в беседку, князь Василий приостановился, простоял с мгновение и, энергично махнув рукой, как бы отбрасывая в последний раз все свои сомнения, быстро вошел в беседку через едва притворенную дверь.
Едва только князь Василий перешагнул порог, как его шею обвили мягкие женские руки, и он услыхал страстный женский лепет:
– Лапушка, что так долго мучиться меня заставил?
Голицын ответил не сразу. Минуту или две в тишине беседки раздавались звуки поцелуев и только в перерывах между ними слышался влюбленный лепет:
– Разлюбил ты меня, видно, коли покидаешь?
– Нет, Сонюшка, нет! – тихо, но пылко ответил князь Василий. – Не разлюбил я тебя и никогда не разлюблю. Не может того быть! Разве позволит мне такое, голубь, сердце? В могилу лягу, так и то любить тебя буду…
– С чего же уезжаешь?
– Так нужно, Сонюшка.
Голос Василия Васильевича звучал уже серьезно, в нем теперь слышались отзвуки горя и тоски. Обвив рукою стан любимой женщины – царевны Софьи Алексеевны, – он вместе с нею подошел к большому венецианскому окну и отпахнул его. В беседку ворвалась тихая лунная летняя ночь. Серебрящий свет луны озарил обоих любовников, стоявших у окна, нежно прижимаясь друг к другу. Князь Василий слегка дрожал, чувствуя на своем плече чудную головку красавицы, прильнувшей к нему так, что, казалось, никакая сила не могла бы уже оторвать ее. Он нежно смотрел в милое лицо и, казалось, вот-вот слезы заблестят на его красивых глазах.
– Так нужно, Сонюшка, – повторил он.
– Почему так нужно? – забеспокоилась молодая женщина. – Или указка какая ни на есть над тобой со мной завелась? – гордо проговорила она.
– Указка над нами – судьба, ненаглядная! – тихо ответил Голицын. – Уж против нее-то ничего не поделаешь. Судьбе такая от Бога сила дана, что, хоть с рожном иди против нее, ни за что с своей дороги упрямой не своротишь.
Он посадил свою собеседницу на небольшой раскидной табурет, а сам стал, опираясь на подоконник, так что их лица приходились почти вровень и обоих их озарял кроткий свет сиявшей на далеком небе луны.
– Пугаешь ты меня, князь Василий! – В свою очередь серьезно проговорила царевна. – С чего это ты вдруг о судьбе заговорил? – не то насмешливо, не то сердито произнесла она. – Ведь оба-то мы – не простецы какие-нибудь, так что нам судьба? Как хотим, так ею и поворотим.
– Нет, Софьюшка, нет! Ты про себя одну говори, а меня уж оставь. Где мне не только против судьбы, а хотя бы и против людей идти?..
– Ну, заныл! – недовольно и с оттенком гневности воскликнула гостья. – Видно, все московские бояре на один лад. Как только что им нужно, так и заноют. Недостает того, чтобы и ты из-за лакомого куска словно чужеземный стриженый пес на задние лапки стал! Брось! Мне это и так уже надоело. Только тебя в моей боярской своре недоставало, а тут вот и ты налицо.
Слова царевны уже дышали гневным раздражением. Недавно еще столь нежная, вся полная любовной истомы, жаждавшая только поцелуя, эта женщина вдруг изменилась. Прежнего настроения как не бывало; явилась сухая вдастность, сказалось презрение высшего к низшему.
Голицын вспыхнул. Он выпрямился во весь рост и подергивал плечами, как будто его давила какая-то тяжесть. Видимо слова этой властной женщины задели его за живое.
– Бог с тобой, Софьюшка! – промолвил он, видимо сдерживаясь. – Не тебе бы так говорить со мной. Нешто мало мы вот таких, как эта, ночек коротали вместе, мало, что ли, между нами слов ласковых сказано, клятв страшных друг другу дано?.. Не тебе меня заискиванием корить. Припомни-ка, просил ли я у тебя какой-нибудь милости, кроме любви твоей? Добивался ли я через тебя когда-нибудь чего-либо у твоего батюшки, затем у твоего брата-царя покойного, а теперь у тебя самой? О-го! Что мне нужно на белом свете. Разве я – не Голицын? Всего у меня достаточно и было, и будет, да кроме того еще одна драгоценность самая лучшая в мире есть!.. Это – ты, Софья, слышишь? Ты – Софья! Но только, как бы я ни любил тебя – жизнь я за тебя отдам, кровь каплю за каплей выточить позволю, – словно вдруг охваченный порывом, громко, слово за словом, беспорядочно выкрикнул князь, – а того вовек я не забуду, что мужчина я, и Голицын притом. Да, не забуду. Вот прикажи меня сейчас в застенок отправить, повели катам так меня истязать, чтобы, глядя на меня, дьяволы в аду слезами от жалости залились, – а не пикну я и умру, тебя благословляя. Умирая буду твое имечко лепетать, а делиться тобой, делиться твоей любовью с кем бы то ни стало, хотя бы самим архангелом Гавриилом, не стану! Не на то я тебя люблю, не на то я душу тебе в полон отдал; не на то я – мужчина, и еще Голицын к тому же.
– Бог с тобой, Васенька! Что ты такое придумал? – уже совсем другим тоном, видимо пораженная словами своего возлюбленного, промолвила царевна. – О чем ты говоришь – не ведаю. Кажись, и ты на мою любовь пожаловаться не можешь. Уж я ли тебя, касатика, не любила? Я ли тебе всегда верною не была? Не я тебя, а ты меня чем-то неведомым корить хочешь. Скажи на милость, с чего ты сердце мое бедное терзать вздумал.
– Как с чего? – мрачно выговорил князь Василий. – Или ты отпираться станешь, что князя Хованского Ивашки, Тараруя проклятого, ты женою стать задумала?